Жанр: Классика
Кто виноват?: роман. повести. рассказы
... ему было холодно, он был бледен как
полотно; пошел в спальню, выслал человека и бросился на диван, совсем
одетый... Через час он позвонил; а на другой день, чем свет, по плотине
возле мельницы простучала дорожная Коляска, и четверка сильных лошадей
дружно подымала ее в гору; мельники, вышедшие посмотреть, спрашивали: "Куда
это наш барин?" - "Да, говорят, в Питер", - отвечал один из них. А через
полгода по тому же мосту простучала та же коляска назад: барин воротился с
барыней. Сельский священник, ходивший поздравить Бельтова с приездом,
возвратясь домой, с величайшим удивлением говорил жене:
- Попадья, а попадья! Знаешь, кто барыня? Вот;
что была учителыщца-то, бывшая у Веры Васильевны от засекинской
барыни. Чудны дела твои, господи!
- Чтo? Небось, - отвечала попадья, - приступу нет?
- Нет, не хочу лжесвидетельствовать, - отвечал священник, -
словоохотна и благодушна.
Тетка, двое суток сердившаяся на Бельтова за его первый пассаж с
гувернанткой, целую жизнь не могла забыть несносного брака своего
племянника и умерла, не пуская его на глаза; она часто говорила, что дожила
бы до ста лет, если б этот несчастный случай не лишил ее сна и аппетита.
Видно, уж таково устройство женского сердца: сама Бельтова не могла изжить
страшного опыта, перенесенного ею до замужества. Есть нежные и тонкие
организации, которые именно от нежности не перерываются горем, уступают ему
по видимому, но искажаются, но принимают в себя глубоко, ужасно глубоко
испытанное и в продолжение всей жизни не могут отделаться от его влияния;
выстраданный опыт остается какой-то злотворной материей, живет в крови, в
самой жизни, и то скроется, то вдруг обнаруживается с страшной силой и
разлагает тело. Именно такая натура была у Бельтовой: ни любовь мужа, ни
благотворное влияние на него, которое было очевидно, не могли исторгнуть
горького начала из души ее; она боялась людей, была задумчива, дика,
сосредоточена в себе, была худа, бледна, недоверчива, все чего-то боялась,
любила плакать и сидела молча целые часы на балконе. Года через три Бельтов
простудился и дней к пять умер; тело его, изнуренное прежней жизнию, не
имело достаточных сил победить горячку; он умер в беспамятстве. Софи
поднесла к нему двухгодового мальчика: он дико взглянул на него, и
испуганный ребенок потянулся ручонками в другую комнату. Удар этот сильно
потряс Бельтову: она любила этого человека за его страстное раскаяние; она
узнала благородную натуру из-за грязи, которая к ней пристала от
окружавшего ее; она оценила его перемену; она любила даже иногда
возвращавшиеся порывы буйного разгула и дикой необузданности избалованного
ирава.
Со всей своей болезненной раздражительностью обратилась Бельтова,
после потери мужа, на воспитание малютки; если он дурно спал ночью - она
вовсе не спала; если он казался нездоровым - она была больна; словом, она
им жила, им дышала, была его нянькой, кормилицей, люлькой, лошадкой. Но и
эта судорожная любовь к сыну была смешана у ней с черным началом ее души.
Мысль, что она потеряет ребенка, почти бес-престанно вплеталась в мечты ее;
она часто с отчаянием смотрела на спящего младенца и, когда он был очень
покоен, робко подносила трепещущую руку к устам его. Но, вопреки
внутреннему голосу матери, как она называла болезненные грезы свои, ребенок
рос и, если не был очень здоров, то не был и болен. Она не выезжала из
Белого Поля; мальчик был совершенно один и, как все одинокие дети, развился
не по летам; впрочем, и помимо внешних влияний, в ребенке были видимы
несомненные признаки редких способностей и энергического характера. Настало
время учения. Бельтова отправилась с сыном в Москву, для того чтоб найти
гувернера. У ее покойного мужа жил в Москве дядя, оригинал большой руки,
ненавидимый всей роднёю, капризный холостяк, преумпый, препраздный и, в
самом деле, пренесносный своей своеобычностью.
Не могу никак удержаться, чтоб не сказать не-, сколько слов и об этом
чудаке: меня ужасно занимают биографии всех встречающихся мне лиц. Кажется,
будто жизнь людей обыкновенных однообразна, - это только кажется: ничего на
свете нет оригинальнее и разнообразнее биографий неизвестных людей,
особенно там, где пет двух человек, связанных одной общей идеей, где всякий
молодец развивается на свой образец, без задней мысли - куда вынесет! Если
б можно было, я составил бы биографический словарь, по азбучному порядку,
всех, например, бреющих бороду, сначала; для краткости можно бы выпустить
жизнеописания ученых, литераторов, художников, отличившихся воинов,
государственных людей, вообще людей, занятых общими интересами: их жизнь
однообразна, скучна; успехи, таланты, гонения, рукоплескания, кабинетная
жизнь или жизнь вне дома, смерть на полдороге, бедность в старости, -
ничего своего, а все принадлежащее эпохе. Вот поэтому-то- я нисколько не
избегаю биографических отступлений: они раскрывают всю роскошь мироздания.
Желающий может пропускать эти эпизоды, но с тем вместе он пропустит и
повесть. Итак, биография дядюшки.
Отец его - степной помещик, прикидывавшийся всегда разоренным, - ходил
всю жизнь в нагольном тулупе, сам ездил продавать в губернский город рожь,
овес и гречиху, причем, как водится, обмеривал и был за это проучаем
иногда. Однако сына своего, несмотря на расстроенные обстоятельства, он
отправил в гвардию и с ним - две четверки лошадей, двух поваров,
камердинера, лакея-гиганта и четырех мальчиков как hors d'oeuvre
[добавление к главному (фр.)]. В Петербурге находили, что молодой офицер
прекрасно воспитан, то есть имеет восемь лошадей, не меньшее число людей,
двух поваров и проч. Все шло сначала как по маслу; будущий дядюшка сделался
гвар-дии поручиком, как вдруг произошло важное событие в его жизни: оно
случилось в семидесятых годах. В прекрасный зимний день ему вздумалось
прокатиться в санях по Невскому; за Аничковым мостом его нагнали большие
сани тройкой, поравнялись с ним, хотели обогнать, - вы знаете сердце
русского: поручик закричал кучеру: "Пошел!" - "Пошел!" - закричал львиным
голосом высокий, статный мужчина, закутанный в медвежью шубу и сидевший в
других санях. Поручик обогнал. Задыхаясь от бешенства, при повороте
господин в медвежьей шубе, державший в руке арапник, вытянул им поручичьего
кучера, нарочно зацепив за барина:
- Не перегонять, бестия!
- Что вы, с ума сошли? - спросил офицер. - Я хочу отучить вашего
дурака, чтоб он не смел
перегонять.
- Я ему велел скакать, милостивый государь, и вы понимаете, что я
слишком уважаю мундир моей государыни, чтоб позволить запятнать его. - Ба,
какой молодчик, - да кто ты такой?
- Да ты кто? - спросил поручик, готовый броситься на него, как зверь.
Статный мужчина посмотрел на пего с презрением, показал ему свой кулак
величиною о слоновью ногу и сказал:
- В рукопашный? Нет, брат, отстанешь! - Потом закричал кучеру! -
Пошел!
- Ступай за ним! - вскрикнул поручик ввоему кучеру, прибавив слова
два, до того всем известные, что их и в лексиконе не помещают.
Офицер, действительно, узнал, где живет этот господин, однако идти к
нему раздумал; он решился написать ему письмо и начал было довольно удачно;
но ему, как нарочно, помешали: его потребовал генерал, велел sa что-то
арестовать; потом его перевели в гарнизон Орской крепости. Орская крепость
вся стоит на яшме и на благороднейших горнокаменных породах, тем не менее
там очень скучно. Офицер взял с собою экземпляр Кребильоновых романов и с
таким назидательным чтением отправился на границу Уфимской провинции. Года
через три его опять перевели в гвардию, но он возвратился из Орской
крепости, по замечанию знакомых, несколько поврежденным; вышел в отставку,
потом уехал в имение, доставшееся ему после разоренного отца, который,
кряхтя и ходя в нагольном тулупе, - для одного, впрочем, скругления, -
прикупил две тысячи пятьсот душ окольных крестьян; там новый помещик
поссорился со всеми родными и уехал в чужие край. Года три пропадал он в
английских университетах, потом объехал почти всю Европу, минуя Австрию и
Испанию, которых не любил; был в свя-вях со всеми знаменитостями,
просиживал вечера с Боннетом, толкуя об органической жизни, и целые ночи с
Бомарше, толкуя о его процессах за бокалами вина; дружески переписывался с
Шлёцером, который тогда издавал свою знаменитую газету; ездил нарочно в
Эр-менонвиль к угасавшему Жан-Жаку и гордо проехал мимо Фернея, не заезжая
к Вольтеру. Возвратившись лет через десять из путешествия, он попробовал
пожить в Петербурге. Ему пришлась не по вкусу петербургская жизнь, и он
поселился в Москве. Сначала находил он все странным; потом все его стали
находить странным. И в самом деле, он как-то потерялся... стал читать одни
медицинские книги, видимо, опускался, становился озлобленным, капризным,
чужим всему и ко всему охладевшим...
К нему приехал около того времени, как Вельтова искала гувернера,
рекомендованный одним из его швейцарских друзей женевец, желавший
определиться в воспитатели. Женевец был человек лет сорока, седой,
худощавый, с юными голубыми глазами и с строгим благочестием в лице. Он был
человек отлично образованный, славно знал по-латыни, был хороший ботаник; в
деле воспитания мечтатель с юношескою добросовестностью видел исполнение
долга, страшную ответственность; он изучил всевозможные трактаты о
воспитании и педагогии от "Эмиля" и Песталоцци до Базедова и Николаи;
одного он нe вычитал в этих книгах - что важнейшее дело воспитания состоит
в приспособлении молодого ума к окружающему, что воспитание должно быть
климатологическое, что для каждой эпохи, так, как для каждой страны, еще
более для каждого сословия, а может быть, и для каждой семья, должно быть
свое воспитание. Этого женевец не мог знать: он сердце человеческое изучал
по Плутарху, он знал современность по Мальт-Брёну и статистикам; он в сорок
лет без слез не умел читать "Дон-Карлоса", верил в полноту самоотвержения,
не мог простить Наполеону, что он не освободил Корсики, и возил с собой
портрет Паоли. Правда, и он имел горькие столкновения с миром практическим;
бедность, неудачи крепко давили его, но он от этого еще менее узнал
действительность. Печальный, бродил он по чудным берегам своего озера,
негодующий на свою судьбу, негодующий на Европу, и вдруг воображение
указало ему на север - на новую страну, которая, как Австралия в физическом
отношении, представляла в нравственном что-то слагающееся в огромных
размерах, что-то иное, новое, возникающее... Женевец купил себе историю
Левека, прочел Вольтерова "Петра I" и через педелю пошел пешком 8
Петербург. При девственном взгляде своем на мир женевец имел какую-то
незыблемую основательность, даже своего рода холодность. Холодный мечтатель
неисправим: он останется на веки веков ребенком.
Бельтова познакомилась с ним у дяди; она едва смела надеяться найти
идеального гувернера, который сложился у ней в фантазии, но женевец был
близок к нему. Она предложила ему (по тогдашнему очень много) четыре тысячи
рублей в год. Женевец сказал, что ему надобно только тцсячу двести, и
согласился. Бельтова изъявила свое удивление, по он хладнокровно возразил,
что он с нее берет не менее и не более, как сколько нужно, что он составил
себе бюджет в восемьсот рублей да на непредвиденные случаи полагает
четыреста; "к роскоши, - прибавил он, - я приучаться не хочу, а собирать
капитал считаю делом бесчестным". И этому-то безумцу вверила мать
воспитание будущего обладателя Белым Полем с пустошами и угодьями!
Один старик дядя, всем на свете недовольный, был и этим недоволен, и в
то время, как Бельтова была вне себя от радости, дядя (один из всех родных
ее мужа, принимавший ее) говорил: "Ох, Софья, Софья! Все ты вздор делаешь;
женевец остался бы преспокойно у меня чтецом; что он за гувернер? За ним
надо еще няньку, да и что он сделает из Володи? - Швейцарца. Так уж лучше,
по-моему, просто тебе везти его куда-нибудь в Вевей или Лозанну..." Софья
видела в этих словах эгоизм старика, полюбившего женевца, и, не желая
сердить его, молчала; а потом, спустя недели две, отправилась с Володей и с
юношею в сорок лет назад в свое именье. Дело было весною; женевец начал с
того, что развил в Володе страсть к ботанике; с раннего утра отправлялись
они гербаризировать, и живой разговор заменял скучные уроки: всякий
пред-мет, попавшийся на глаза, был темою, и Володя с чрезвычайным вниманием
слушал объяснения женевца. После обеда сидели обыкновенно на балконе,
выходившем в сад, и женевец рассказывал биографии великих людей, дальние
путешествия, иногда позволял в виде награды читать самому Володе
Плутарха... И время шло, и два выбора прошли, и пришло время везти Володю в
уйиверситет. Матери что-то не хотелось; она в эти годы более сдружилась с
кротким счастием, нежели во всю жизнь; ей было так хорошо в этой
безмятежней, созвучной жизни, что она боялась всякой перемены: она так
привыкла и так любила ждать на своем заветном балконе Володю с дальних
прогулок; она так наслаждалась им, когда он, отирая пот с своего лица,
раскрасневшийся и веселый, бросался к ней на шею; она с такой гордостью, с
таким наслаждением смотрела йа него, что готова была заплакать. В самом
деле, вид Володи имел в себе что-то трогательное: он был так благороден,
что-то такое прямое, открытое, доверчивое было в нем, что смотрящему на
него становилось отрадно для себя и грустно за него. Как очевидно было, что
на этого стройного, гибкого отрока с светлым взором жизнь ве клала ни
одного ярма, что чувство страха не посещало этой груди, что ложь не
переходила чрез зти уста, что он совсем не знал, что оягадает его с летами.
Женевец привязался к своему ученику почти так же, как мать; он иногда,
долго смотрев на него, опускал глаза, полные слез, думая: "И моя жизнь не
погибла; довольно, довольно сознания, что я способствовал развитию такого
юноши, - меня совесть не упрекнет!"
Как все перепутано, как все странно на белом свете! Ни мать, ни
воспитатель, разумеется, не думали, сколько горечи, сколько искуса они
приготовляют Володе этим отшельническим воспитанием. Они сделали все, чтоб
он не понимал действительности; они рачительно завесили от него, что
делается на сером свете, и вместо горького посвящения в жизнь передали ему
блестящие идеалы; вместо того чтоб вести на рынок и показать жадную
нестройность толпы, мечущейся за деньгами, они привели его на прекрасный
балет и уверили ребенка, что эта грация, что это музыкальное сочетание
движений с звуками - обыкновенная жизнь; они приготовили своего рода
нравственного Каспара Гаузера. Таков был и женевец, - но какая разница -
он, бедный ученый, готовый переходить с края на край земного шара с
небольшой котомкой, с портретом Пао-ли, с своими заповедными мечтами и с
привычкой довольствоваться малым, с презрением к роскоши и с готовностью на
труд, - что же в нем было схожего с назначением Володи и с его общественным
положением?..
Но как ни сдружилась Бельтова с своей отшельнической жизнию, как ни
было больно ей оторваться от тихого Белого Поля, - она решилась ехать в
Москву. Приехав, Бельтова повезла Володю тотчас к дяде. Старик, был очень
слаб; она застала его полулежащего в вольтеровских креслах; ноги были
закутаны шалями из козьего пуху; седые и редкие волосы длинными космами
падали на халат; на глазах был зеленый зонтик.
- Ну, ты чем занимаешься, Владимир Петрович? - спросил старик.
- Готовлюсь в университет, дедушка, - отвечал юноша.
- В какой?
- В Московский.
- Что там делать? Я сам знаком был с Матеем, да и с Геймом, - ну, а
все, кажется бы, в Оксфорд лучше; а, Софья? Право, лучше. А по какой части
хочешь ты идти?
- По юридической, дедушка. Дедушка сделал презрительную мину.
- Ну, что ж! Выучишь le droit naturel, le droit des gens, le code de
Justinien [естественное право, международное право, кодекс Юстиниана
(фр.)], - потом что?
- Потом, - отвечала мать, улыбаясь, - потом в Петербург служить.
- Ха, ха, ха! Очень нужно знать Pandectes [Пандекты (фр.)] и все эти
Closses! [Глоссы (фр.)] Или, может быть, вы, Владимир Петрович, в
жюрисконсульты собираетесь - ха, ха, ха! - в адвокаты? Делайте, как знаете,
а по-моему, братец, иди по дохтурской части; я тебе библиотеку свою
оставлю - большая библиотека, - я ее держал в хорошем порядке и все новое
выписывал; медицинская наука теперь лучше всех; ну, ведь ближнему будешь
полезен, из-за денег тебе лечить стыдно, даром будешь лечить, - а
совесть-то спокойна.
Зная упорность мнений старика, пи Володя, ни мать его не возражали, но
женевец не вытерпел и сказал:
- Конечно, поприще врача прекрасно, но я не знаю, отчего же Владимиру
Петровичу не идти по гражданской части, когда всеми средствами стараются,
чтоб образованные молодые люди шли в службу.
- Он выучит вас да кстати и меня; а я был в Женеве, когда он еще
ползал на четвереньках, - отвечал капризный старик, - мой милый citoyen de
Geneve! [женевский гражданин! (фр.)] А знаете ли вы, - прибавил он,
смягчившись, - у нас в каком-то переводе из Жан-Жака было написано:
"Сочинение женевского мещанина Руссо"... - и старик закашлялся от смеха.
Он тысячу раз рассказывал об этом переводе, и ему всегда казалось, что
его слушатель еще не знает.
- Володя, - продолжал он уже в веселом расположении, - не пишешь ли
ты виршей?
- Пробовал, дедушка, - отвечал Владимир, покраснев.
- Пожалуйста, не пиши, любезный друг; одни пустые люди пишут вирши;
ведь это futilite, [пустяки (фр.)] надобно делом заниматься.
Только последний совет Владимир и исполнил: стихов он не писал.
Вступил же он не в оксфордский университет, а в московский, и не по
медицинской части, а но этико-политической. Университет довершил воспитание
Бельтова: доселе он был один, теперь попал в шумную семью товарищества.
Здесь он узнал свой удельный вес, здесь он встретил горячую симпатию юных
друзей и, раскрытый ко всему прекрасному, стал усердно заниматься науками.
Сам декан не был равнодушен к нему, находя, что ему недостает только
покороче волос и побольше почтительного благонравия, чтоб быть отличным
студентом. Кончился наконец и курс; раздали на акте юношам подорожные в
жизнь. Бельтова стала собираться в Петербург; сына она хотела отправить
вперед, потом, устроив свои дела, ехать за ним. Прежде нежели
университетские друзья разйре-лись по белу свету, собрались они у Бельтова,
накануне его отъезда, все были еще полны надежд; будущность раскрывала свои
объятия, манила, отчасти, как Клеопатра, предоставляя себе право казни за
восторги. Молодые люди чертили себе колоссальные планы... Никто не
подозревал" что один кончит свое поприще начальником отделения,
проигрывающим все достояние свое в преферанс; другой зачерствеет в
провинциаль- ной жизни и будет себя чувствовать нездоровым, когда не выпьет
трех рюмок зорной настойки перед обедом и не проспит трех часов после
обеда; третий - на таком месте, на котором он будет сердиться, что юноши -
не старики, что они не похожи на его экзекутора ни манерами, ни
нравственностью, а все пустые мечтатели. В ушах Бельтова еще раздавались
клятвы в дружбе, в верности мечтам, звуки чокающихся бокалов, - как женевец
в дорожном платье будил его.
Мечтатель мой с восторгом ехал в Петербург. Деятельность,
деятельность!.. Там-то совершатся его надежды, там-то он разовьет свои
проекты, там узнает действительность - в этом средоточии, из которого
выходит вся новая жизнь России! Москва, думал он, совершила свой подвиг,
свела в себя, как в горячее сердце, все вены государства; она бьется за
него; но Петербург, Петербург - это мозг России, он вверху, около него
ледяной и гранитный череп; это возмужалая мысль империи... И ряд подобных
мыслей и метафор тянулся в его голове без малейшей натяжки и с святою
искренностью. А дилижанс между тем катился от станции до станции и вез,
сверх наших мечтателей, отставного конноегерского полковника с седыми
усами, архангельского чиновника, возившего с собою окаменелую шемаю,
ромашку на случай расстройства здоровья и лакея, одетого в плешивый тулуп,
да светло-белокурого юнкера, у которого щеки были темнее волос и который
гордился своим влиянием на кондуктора. Для Владимира все эти лица имели
новость, праздничный нид. Он добродушно смеялся над архангелогородцем,
когда тот его угощал ископаемой шемаей, и улыбался над его неловкостью,
когда он так долго шарил в кошельке, чтоб найти приличную монету отдать за
порцию щей, что нетерпеливый полковник платил за него; он не мог довольно
нарадоваться, что архангельский житель говорил полковнику "ваше
превосходительство" и что полковник не мог решительно выразить ни одной
мысли, не начав и не окончив ее словами, далеко не столь почтительными; ему
даже был смешон неуклюжий старичок, служивший у архангельского проезжего
или, правильнее, не умиравший у него в услужении и переплетенный в cuir
russe [русскую кожу (фр.)], несмотря на холод. Юноша на все смотрел
добродушно!
Приезд его в Петербург и первое появление в свете было чрезвычайно
успешно. Он имел рекомендательное, письмо к одной старой девице с весом;
старая девица, увидя прекрасного собою юношу, решила, что он очень
образован и знает прекрасно языки. Её брат был начальником какой-то отрасли
гражданского управления. Она представила ему Владимира. Тот поговорил с ним
несколько минут и в самом деле был поражен его простою речью, его
многосторонним образованием и пылким, пламенным умом. Он ему предложил
записать его в свою канцелярию, сам поручил директору обратить на него
особенное внимание. Владимир принялся рьяно за дела; ему понравилась
бюрократия, рассматриваемая сквозь призму 19 лет, - бюрократия хлопотливая,
занятая, с нумерами и регистратурой, с озабоченным видом и кипами бумаг под
рукой; он видел в канцелярии мельничное колесо, которое заставляет
двигаться массы людей, разбрёсанных на половине земного шара, - он все
поэтизировал.
Приехала наконец и Бельтова в Петербург. Женевец все еще жил у них; в
последнее время он порывался несколько раз оставить Бельтовых, но не мог:
он так сжился с этим семейством, так много уделил своего Владимиру и так
глубоко уважал его мать, что ему трудно было переступить за порог их дома;
оп становился угрюм, боролся с собою, - он, как мы сказали, был холодный
мечтатель и, следовательно, неисправим. Как-то вечером, вскоре после
определения Владимира на службу, маленькая семья сидела у камина. Молодой
Бельтов, у которого и самолюбие было развито, и юное сознание сил и
готовности, - мечтал о будущем; у него в голове бродили разные надежды,
планы, упования; он мечтал об обширной гражданское деятельности, о том, как
он поевятит всю жизнь ей... и среди этих увлечений будущим пылкий юноша
вдруг бросился на шею к женевцу. "И как мною обязан я тебе, истинный,
добрый друг наш,-- сказал он ему, - в том, что я сделался человеком, - тебе
и моей матери я обязан всем, всем; ты больше для меня, нежели родной отец!"
Женевец закрыл рукою глаза, потом посмотрел на мать, на сына, хотел что-то
сказать, - ничего не сказал, встал и вышел вон из ком каты.
Пришедши в свой небольшой кабинет, женевец запер дверь, вытащил из-под
дивана свой пыльный чемоданчик, обтер его и начал укладывать свои
сокровища, с любовью пересматривая их: эти сокровища обличали как-то въявь
всю бесконечную нежность этого человека: у него хранился бережно завернутый
портфель; портфель этот, криво и косо сделанный, склеил для женевца
двенадцатилетний Володя к Новому году, тайком от него, ночью; сверху он
налепил выданный из какой-то книги портрет Вашингтона; далее у неге
хранился акварельный портрет четырнадцатилетнего Володи: он был нарисован с
открытой шеей, загорелый, с пробивающейся мыслию в глазах и с тем видом,
полным упования, надежды, который у него сохранился еще лет на пять, а
потом мелькал в редкие минуты, как солнце в Петербурге, как что-то
прошедшее, не прилаживающееся ко всем прочим чертам: еще были у него
серебряные математические инструменты, подаренные ему стариком дядей; его
же огромная черепаховая табакерка, на которой было вытиснено изображение
праздника ори федерализации, принадлежавшая старику и лежавшая всегда возле
него, - ее женевец купил поело смерти старика у его камердинера. Уло-жив
все эти драгоценности и еще кой-какие в том же роде, он отобрал книг
пятнадцать, остальные отложил. Потом, ранним утром, вышел он осторожно в
Морскую, призвал ломового извозчика, вынес с человеком чемоданчик и книги и
поручил ему сказать, что он поехал дня на два за гор
...Закладка в соц.сетях