Жанр: Классика
Кто виноват?: роман. повести. рассказы
.... Тут Курций бросается в яму для спасения города, там
отец. приносит дочь на жертву, чтобы был попутный ветер, и..нашел старого
дурака, который прирезал бедную девушку, и этрге бешеного не посадили на
цепь, не-свезли,в желтый дом, а признали за первосвященника. Здесь
персидский царь гоняет море сквозь строй, так же мало понимая нелепость
поступка, как его враги афиняне, которые цикутой хотели лечить от разума и
сознания. А что это за белая горячка была, вследствие которой императоры
гнали христианство! Разве трудно было рассудить, что эти средства
палачества, тюрем, крови, истязаний ничего не могли сделать против сильных
убеждений, а удовлетворяли только животной свирепости гонителей?
Как только христиан домучили, дотравили зверями, они сами принялись
мучить и гнать друг друга с еще большим озлоблением, нежели их гнали.
Сколько невинных немцев и французов погибло так, из вздору, и помешанные
судьи их думали, что они исполняли свой долг, и спокойно спали в нескольких
шагах от того места, где дожаривались еретики.
Кто не видит ясные признаки безумия в средних веках - тот вовсе
незнаком с психиатрией. В средних веках все безумно. Если и выходит
что-нибудь путное, то совершенно противуположно желанию. Ни одного
здорового понятия не осталось в средневековых головах, все перепуталось.
Проповедовали любовь - и жили в ненависти, проповедовали мир - и лили
реками кровь. К тому же целые сословия подвергались эпидемической дури -
каждое на свой лад; например, одного человека в латах считали сильнее
тысячи человек, вооруженных дубьем, а рыцари сошли с ума на том, что они
дикие звери, и сами себя содержали по селлюлярному порядку новых тюрем в
укрепленных сумасшедших домах по скалам, лесам и проч.
История доселе остается непонятною от ошибочной точки зрения.
Историки, будучи большею частию но врачами, не знают, на что обращать
внимание; они стремятся везде выставить после придуманную разумность и
необходимость всех народов и событий; совсем напротив, надобно на историю
взглянуть с точки зрения патологии, надобно взглянуть на исторические лица
с точки зрения безумия, на события - с точки зрения нелепости и ненужности.
История - горячка, производимая благодетельной натурой, посредством
которой человечество пытается отделываться от излишней животности; но как
бы реакция ни была полезна, все же она - болезнь. Впрочем, в наш
образованный век стыдно доказывать простую мысль, что история -
аутобиография сумасшедшего.
Интерес летописей и путешествий тот же самый, который мы находим в
анатомико-патолОгическом кабинете. Кстати - о путешествиях. Они не менее
истории принесли мне подтверждений, и тем приятнейших, что все описываемые
в них безумия делались не за тысячу лет, а совершаются теперь, сейчас, в ту
минуту, как я пишу, и будут совершаться в ту минуту. как вы, любезный
читатель, займетесь чтением моего отрывка. Доказательства и здесь
совершеннейшая роскошь; разверните Магеллана, разверните Дюмон д'Юрвиля и
читайте первое, что раскроется, - будет хорошо: вам или индеец попадется
какой-нибудь, который во славу Вишны сидит двадцать лет с поднятой рукой и
не утирает носу для приобретения бесконечной радости на том свете, или
женщина, которая из учтивости и приличия бросается на костер, на котором
жгут труп мужа. Восток - классическая страна безумия, но, впрочем, и в
Европе очень удовлетворительные симптомы и в ирландском вопросе, и в
вопросе о пауперизм", и во многих других. Да, сверх того, в Европе остались
несколько видоизмененными и все азиатские глупости, собственно Переменились
только названия.
Здесь я останавливаюсь. Я хотел передать публике на первый случай
небольшой отрывок. Кто желает более знать но сей части, тот пусть купит
курс психиатрии, когда он выйдет (о цене и условиях подписки своевременно
через ведомости объявлено будет).
Объяснительное прибавление от автора -. Я не могу положить пера, пе
сказав еще несколько объяснительных и, так сказать, предупредительных
замечаний. Знаю я, что неблагонамеренность обвинит меня в желании блеснуть
новизною, в гордости и пренебрежении к больным - за то, что я ах не считаю
здоровыми. Совесть моя чиста. Не гордость и пренебрежение, а любовь привела
меня к моей теории, и когда я совершенно убедился в истинности ее, весь
нравственный быт мой переменился; мне стало легко, упования и надежды
расцвели, как в молодости. Прежняя нетерпимость, готовность порицания и
осуждения заменились теплым чувством сострадания к больным, и вместо
желания отвратительной мести за действия, явным образом сделанные под
влиянием болезни, явилось кроткое снисхождение и сильное желание помочь
больному. {Я даже в доме умалишенных вывел наказания, не желая вступать в
соревнование с безумными, ни побеждать их в нелепости.) Что же касается до
предполагаемого иною обвинения в желании блеснуть новизною, то я обязан
заметить, что в разных формах мысль медицинская, мною проведенная, являлась
многим в голову. Аристотель называл Анаксагора единым трезвым в сонме
пьяных. Спиноза видел одно бессилие разума в человеке безнравственном,
Вентам прямо сказал, что "всякий преступник Прежде всего дурной счетчик",
человек с здравым смыслом не может дурно считать. Бен-там прав; он, однако,
не понял, что если преступник делает арифметические ошибки слишком грубые,
то все остальные - тоже дурные счетчики, но ошибаются в мелочах или с
общего согласия. Люди окружены целой атмосферой, призрачной и одуряющей,
всякий человек более или менее, как Матренина дочь (зри выше), с малых лет,
при содействии родителей и семьи, приобщается мало-помалу к эпидемическому
сумасшествию окружающей среды (немецкие врачи называют эту болезнь der
bistorische Standpunkt [исторической точкой зрения (нем.)]); вся жизнь
наша, все действия так и рассчитаны по этой атмосфере в том роде, как
нелепые формы ихтиосауров, мастодонтов были рассчитаны и сообразны
первобытной атмосфере земного шара.
Местами воздух становится чище, болезни душевные укрощаются. Но
нелегко переработывается в душе человеческой родовое безумие; большие
усилия надобно употреблять для малейшего шага. Вспомните романтизм - эту
духовную золотуху, одну из злотворнейших психических эпидемий,
поддерживающую организм в беспрерывном и неестественном раздражении,
поселяющую отвращение к всему действительному, практическому и истощающую
страстями вымышленными.
Вспомните аристократизм, эту застарелую подагру" нравственного мира,
иудейскую проказу исключительной национальности и проч.
Предвижу еще один вопрос: что же ты, занимавшийся столько лет
исторической психиатрией, - открыл ли.какие-нибудь средства лечения? Что же
плод твоих трудов?
Во-первых, истина, во-вторых, точка зрения, в-третьих, я далеко не все
сказал, а намекнул, означил, слегка указал только.
Средств я нашел мало, но средства есть. При дальнейшем развитии
органической химии, при благодетельной помощи натуры мржно будет выделывать
и поправлять вещество мозга.
Мы имеем уже драгоценные наблюдения касательно возможности химически
улучшать и видоизменять духовную сторону, хотя она совершенно независима.
Так, например, прилично употребленное лечение шампанским располагает
человека к дружбе, к доблести, к чувствам радостным и объятиям разверстым.
Действуя же бургонским точно таким же образом, то есть отправляя его через
желудок в вены и оттуда в голову, выходит результат совсем иной: человек
делается мрачен, несообщителен, более склонен к ревности, нежели к любви, к
раскаянию, нежели к наслаждению, к плачу о грехах мира Gero, нежели к
снисхождению, - для меня тут ключ к психотерапии, и вот я десятый год, не
щадя ни издержек, ни здоровья, занимаюсь постоянно изучением действия на
умственные способности вышеозначенных медикаментов и разных других. Чего не
сделает человек из пламенной любви к науке!
Москва, 10 февраля 1846
P1
Г41
Текст печатается по изданию:
А. И. Герцен. Сочинения в девяти томах, т. 1, 8. М., Гослитиздат,
1955 - 1958.
Александр Иванович Герцен
КТО ВИНОВАТ?
РОМАН В ДВУХ ЧАСТЯХ
Наталье Александровне Герце" в знак глубокой симпатии - от писавшего.
Москва. 1848.
А случай сей за неоткрытием виновных предать воле божией, дело те,
почислив решенным, сдать в архив.
Протокол
"Кто виноват?" была первая повесть, которую я напечатал. Я начал ее во
время моей новгородской ссылки (в 1841) и окончил гораздо позже в Москве.
Правда, еще прежде я делал опыты писать что-то вроде повестей; но одна
из них не написана, а другая - не повесть. В первое время моего переезда из
Вятки в Владимир мне хотелось повестью смягчить укоряющее воспоминание,
примириться с собою и забросать цветами один женский образ, чтоб на нем не
было видно слез ["Былое и думы". - "Полярная звезда", III, с. 95 - 98.
(Примеч. А. И. Герцена.)].
Разумеется, что я не сладил с своей задачей, и в моей неоконченной
повести было бездна натянутого и, может, две-три порядочные страницы. Один
из друзей моих впоследствии стращал меня, говоря: "Если ты не напишешь
новой статьи, - я напечатаю твою повесть, она у мепя!" По счастью, он не
исполнил своей угрозы.
В конце 1840 были напечатаны в "Отечественных записках" отрывки из
"Записок одного молодого человека", - "Город Малинов и малиновцы" нравились
многим; что касается до остального, в них заметно сильное влияние
гейневских "Reisebilder" ["Путевых картин" (нем.)].
Зато "Малинов" чуть не навлек мне бед.
Один вятский советник хотел жаловаться министру внутренних дел и
просить начальственной защиты, говоря, что лица чиновников в г. Малинове до
того похожи на почтенных сослуживцев его, что от этого может пострадать
уважение к ним от подчиненных. Один из моих вятских знакомых спрашивдл,
какие у него докаэательства на то, что малиновцы - пашквиль на вятичей.
Советник отвечал ему: "Тысячи"; например, авктор прямо говорит, что у жены
директора гимназии бальное платье брусничного цвета, - ну разве не так?"
Это дошло до директорши, - та взбесилась, да не на меня, а на советника.
"Что он, слеп или из ума шутит? - говорила она. - Где он видел у меня
платье брусничного цвета? У меня, действительно, было темное платье, но
цвету пансэ". Этот оттенок в колорите сделал мне истинную услугу.
Раздосадованный советник бросил дело, - а будь у директорши в самом деле
платье брусничного цвета да напиши советник, так в те прекрасные времена
брусничный цвет наделал бы мне, наверное, больше вреда, чем брусничный сок
Лариных мог повредить Онегину.
Успех "Малинова" заставил меня приняться за "Кто виноват?".
Первую часть повести я привез из Новгорода в Москву. Она не
понравилась московским друзьям, и я бросил ее. Несколько лет спустя мнение
об ней изменилось, но я и не думал ни печатать, ни продолжать ее. Белинский
взял у меня как-то потом рукопись, - и с своей способностью увлекаться он,
совсем напротив, переценил повесть в сто раз больше ее достоинства и писал
ко мне; "Если бы я не ценил в тебе человека, так же много или еще и больше,
нежели писателя, я, как Потемкин Фонвизину после представления "Бригадира",
сказал бы тебе: "Умри, Герцен!" Но Потемкин ошибся, Фонвизин не умер и
потому написал "Недоросля". Я не хочу ошибаться и верю, что после "Кто
виноват?" ты напишешь такую вещь, которая заставит всех скавать: "Он прав,
давно бы ему приняться за повесть!" Вот тебе и комплимент, и посильный
каламбур".
Ценсура сделала разные урезывания и вырезывания, - жаль, что у меня
нет ее обрезков. Несколько выражений я вспомнил (они напечатаны курсивом) и
даже целую страницу (и то, когда лист был отпечатан, и прибавил его к стр.
38). Это место мне особенно памятно потому, что Белинский выходил из себя
за то, что его не пропустили.
8 июня 1859 г.
Perk-House, Fulham
Часть первая
I. ОТСТАВНОЙ ГЕНЕРАЛ И УЧИТЕЛЬ, ОПРЕДЕЛЯЮЩИЙСЯ К МЕСТУ
Дело шло к вечеру. Алексей Абрамович стояя аа балконе; он еще не мог
прийти в себя после двухчасового послеобеденного сна; глаза его лениво
раскрывались, я он время от времени зевал. Вошел слуга с каким-то докладом;
но Алексей Абрамович не считал нужным его заметить, а слуга не смел
потревожить барина. Так прошло минуты две-три, по окончании которых Алексей
Абрамович спросил:
- Что ты?
- Покаместь ваше превосходительство изволили почивать, учителя
привезли из Москвы, которого доктор нанял.
- А? (что, собственно, тут следует: воироситеяь-ный знак (?) или
восклицательный (I) - обстоятельства не решили).
- Я его провел в комнатку, где жил немец, что изволили отпустить.
- А!
- Он просил сказать, когда изволите проснуться.
- Позови его.
И яйцо Алексея Абрамовича сделалось доблестнее а величественнее. Через
несколько минут явился казачок и доложил:
- Учитель вошел-с.
Алексей Абрамович помолчал, потом, грозно взглянув на казачка,
заметил:
- Что у тебя, у дурака, мука во рту, что ли? Мямлит, ничего не
поймешь. - Впрочем, прибавил, не Дожидаясь повторения: - Позови учителя, -
и тотчас сел.
Молодой человек лет двадцати трех-четырех, жиденький, бледный, с
белокурыми волосами и в довольно узком черном фраке, робко и смешавшись,
явился на сцену.
- Здравствуйте, почтеннейший! - сказал генерал, благосклонно улыбаясь
и не вставая с места. - Мой доктор очень хорошо отзывался об вас; я
надеюсь, мы будем друг другом довольны. Эй, Васька! (При этом он свистнул.)
Что ж ты стула не подаешь? Думаешь, учитель, так и не надо. У-у! Когда вас
оболванишь и сделаешь похожими на людей! Прощу покорно. У меня,
почтеннейший, сын-с; мальчик добрый, со способностями, хочу его в военную
школу приготовить. По-французски он у меня говорит, по-немецки не то чтоб
говорил, а понимает. Немчура попался пьяный, не за-" нимался им, да и,
признаться, я больше его употреблял по хозяйству, - вот он жил в той
комнате, что вам отвели; я прогнал его. Скажу вам откровенно, мне не нужно,
чтоб из моего сына вышел магистер или философ; однако, почтеннейший, я хоть
и слава богу, но две тысячи пятьсот рублей платить даром не стану. В наше
время, сами знаете, и для военной службы требуют все эти грамматики,
арифметики... Эй, Васька, позови Ми-хайла Алексеича!
Молодой человек все это время молчал, краснел, перебирал носовой
платок и собирался что-то сказать; у него шумело в ушах от прилива крови;
он даже не вовсе отчетливо понимал слова генерала, во чувствовал, что вся
его речь вместе делает ощущение, похожее на то, когда рукою ведешь по
моржовой коже против шерсти. По окончании воззвания он сказал:
- Принимая на себя обязанность быть учителем вашего сына, я поступлю,
как совесть и честь... разумеется, насколько силы мои... впрочем, я
употреблю все старания, чтоб оправдать доверие ваше... вашего
превосходительства...
Алексей Абрамович перебил его:
- Мое превосходительство, любезнейший, лишнего не потребует.
Главное - уменье заохотить ученика, атак, шутя, понимаете? Ведь вы кончили
ученье?
- Как же, я кандидат.
- Это какой-то новый чин?
- Ученая степень.
- А позвольте, здравствуют ваши родители?
- Живы-с.
- Духовного звания?
- Отец мой уездный лекарь.
- А вы по медицинской части шли?
- По физико-математическому отделению. - По-латынски знаете?
- Знаю-с.
- Это совершенно ненужный язык; для докторов, конечно, нельзя же при
больном говорить, что завтра ноги протянет; а нам зачем? помилуйте...
Не знаем, долго ли бы продолжалась ученая беседа, если б ее не прервал
Михайло Алексеевич, то есть Миша, тринадцатилетний мальчик, здоровый,
краснощекий, упитанный и загоревший; он был в куртке, из которой умел в
несколько месяцев вырасти, и имел вид общий всем дюжинным детям богатых
помещиков, живущих в деревне.
- Вот твой новый учитель, - сказал отец. Миша шаркнул ногой.
- Слушайся его, учись хорошенько; я не жалею денег - твое дело уметь
пользоваться.
Учитель встал, учтиво поклонился Мише, взял его за руку и с кротким,
добрым видом сказал ему, что он сделает все, что может, чтоб облегчить
занятия и заохотить ученика.
- Он уже кой-чему учился, - заметил Алексей Абрамович, - у мадамы,
живущей у нас; да поп учил его - он из семинаристов, наш сельский поп. Да
вот, милый мой, Пожалуйста, поэкзаменуйте его.
Учитель сконфузился, долго думал, что бы спросить, и наконец сказал:
- Скажите мне, какой предмет грамматики? Миша посмотрел по сторонам,
поковырял в сосу в сказал:
- Российской грамматики?
- Все равно, вообще.
- Этому мы не учились. ;
- Что ж с тобой делал поп? - спросил грозно отец.
- Мы, иапашенька, учили российскую грамматику до деепричастия и
катехизец до таинств.
- Ну поди покажи классную комнату... Позвольте, как вас зовут?
- Дмитрием, - отвечал учитель, покраснев.
- А по батюшке?
- Яковлевым.
- А, Дмитрий Яковлич! Вы ее котите ли с дороги перекусить, выпить
водки?
- Я ничего не пью, кроме воды. "Притворяется!" - подумал Алексей
Абрамович,
чрезвычайно уставший после продолжительного ученого разговора, и
отправился в диванную к жене. Глафира Львовна почивала на мягком турецком
диване. Она была в блузе: это ее любимый костюм, потому что все другие
теснят ее; пятнадцать лет истинно благополучного замужества пошли ей впрок:
она сделалась Adansonia baobab [Баобаб (лат.)] между бабами. Тяжелые шаги
Алек-еяса разбудилв ее, она подняла заспанную голову, долго не могла прийти
в себя и, как будто отроду в первый раз уснула не вовремя, с удивлением
воскликнула: "Ах, боже мой! Ведь я, кажется, уснула? представь себе!"
Алексей Абрамович начал ей отдавать отчет о своих трудах на пользу
воспитания Миши. Глафира Львовна была всем довольна и, слушая, выпила
полграфина квасу. Она всякий день перед чаем кушала квас.
Не все бедствия кончились для Дмитрия Яковлевича аудиенцией у Алексея
Абрамовича; он сидел, молчаливый и взволнованный, в классной комнате, когда
вошел человек и позвал его к чаю. Доселе наш кандидат никогда не бывал в
дамском обществе; он питал к женщинам какое-то иястинктуальное чувство
уважения; они были для него окружены каким-то нимбом; видел он их или на
бульваре, разряженными и неприступными, или на сцене московского театра, -
там все уродливые фигурантки казались ему какими-то феями, богинями. Теперь
его поведут представлять к генеральше, да и одна ли она будет? Миша успел
ему рассказать, что у него есть сестра, что у них живет мадам да еще
какая-то Любонька. Дмитрию Яковлевичу чрезвычайно хотелось узнать, каких
лет сестра Миши; он начинал об этом речь раза три, но не смел спросить,
боясь, что лицо его вспыхнет. "Что же? пойдемте-с!" - сказал Миша, который
с дипломатией, общей всем избалованным детям, был чрезвычайно скромен и тих
с посторонним. Кандидат, вставая, , не надеялся, поднимут ли его ноги; руки
у него охолодели и были влажны; он сделал гигантское усилие и вошел,
близкий к обмороку, в диванную; в дверях он почтительно раскланялся с
горничной, которая выходила, поставив еамовар.
- Глаша, - сказал Алексей Абрамович, - рекомендую тебе - новый ментор
нашего Миши.
Кандидат кланялся.
- Мне очень приятно, - сказала Глафира Львовна, прищуривая немного
глаза и с некоторой ужимкой, когда-то ей удававшейся. - Наш Миша так давно
нуждается в хорошем наставнике; мы, право, не зваем, как благодарить Семена
Иваныча, что он доставил вам ваше знакомство. Прошу вас быть без церемонии;
не угодно ли вам сесть?
- Я все сидел, - пробормотал кандидат, истинно сам не зная, что
говорил.
- Не стоя же ехать в кибитке! - сострил генерал. Это замечание
окончательно погубило кандидата; он взял стул, поставил его как-то
внсцеитрическй и чуть не сел возле. Глаз он боялся поднять, как пущего
несчастия; может быть, девицы тут в комнате, а если он их увидит, надобно
будет поклониться, - как? Да и потом, вероятно, надобно было не садившись
поклониться.
- Я тебе говорил, - сказал генерал вполслуха, - красная девка!
- Le pauvre, il est a plaindre [Бедняжка, он достоин жалости
(фр.)], - заметила Глафира Львовна, кусак жирные губки свои.
Глафире Львовне в нервого взгляда понравился молодой человек; на это
было много причин: во-первых, Дмитрий Яковлевич с своими большими голубыми
главами был интересен; во-вторых, Глафира Львовна, кроме мужа, лакеев,
кучеров да старика доктора, редке видала мужчин, особенно молодых,
интересных, - а она, как мы после узнаем, любила, по старой памяти,
платонические мечтания; в-третьих, женщины в некоторых детах смотрят на
юношу с тем непонятно влекущим чувством, с которым обыкновенно мужчины
смотрят на девушек. Кажется, будто это чувство близко к состраданию, -
чувство материнское, - что им хочется взять под свое покровительство
беззащитных, робких, неопытных, их полелеять, поласкать, отогреть; это
кажется всего более им самим: мы не так думаем об этом, но не считаем
нужным говорить, как думаем... Глафира
Львовна сама подвинула чашку чая кандидату; он сильно прихлебнул и
обварил язык а нёбо, но скрыл боль с твердостию Муция Сцеволы. Это
обстоятельство, было благотворно для него: сделалось отвлечение, и он
немного успокоился. Мало-помалу он начинал даже подымать взоры. На диване
сидела Глафира Львовна; перед нею стоял стол, и на столе огромный самовар
возвышался, как какой-нибудь памятник в индийском вкусе. Против нее - для
того ли, чтоб пользоваться милым vis-a-vis [Здесь: в смысле - сидящим
напротив (Фр.)], или для того, чтоб не видать его за самоваром, - вдавливал
в пол какие-то дедовские кресла Алексей Абрамович; за креслами стояла
девочка лет десяти с чрезвычайно глупым видом; она выглядывала из-за отца
на учителя: ее-то трепетал храбрый кандидат! Миша находился также за
столом; перед ним миска кислого молока и толстый ломоть решетного хлеба,
Из-под салфетки, покрывавшей стол и на которой был представлен довольно
удачно город Ярославль, оканчивавшийся со всех сторон медведем,
высовывалась голова легавой собаки; драпри скатерти придавали ей какой-то
египетский вид: она неподвижно вперила два Жиром заплывшие глаза на
кандидата. У окна, на креслах, с чулком в руке, - миньятюрная старушка, с
веселым и сморщившимся видом, с повисшими бровями а Тоненькими бледными
губами. Дмитрий Яковлевич догадался, что это француженка-мадам. У дверей
стоял казачок, подававший Алексею Абрамовичу трубку; возле него горничная,
в ситцевом платье с холстинными рукавами, ожидавшая с каким-то
благоговением, когда Господа окончат церемонию пития чая. Еще одно лицо
Присутствовало в комнате, но его Дмитрий Яковлевич fie видал, потому что
оно было наклонено к пяльцам. Лицо это принадлежало бедной девушке, которую
воспитывал добрый генерал. Разговор долго не клеился, да и когда склеился,
был как-то отрывчат, не нужен и утомителен для кандидата.
Странно было это столкновение жизни бедного молодого человека g жизнью
семьи богатого помещика. Кажется, эти люди могли бы преспокойно прожить до
окончания века не встречаясь. Вышло иначе. Жизнь нежного и доброго юноши,
образованного и занимающегося, каким-то диссонансом попала в тучную жизнь
Алексея Абрамовича и его супруги, - повала, как птица в клетку. Все
для него изменилось, и можно было предвидеть, что такая перемена не пройдет
без влияния на молодого человека, совершенно не знавшего практического мира
и неопытного.
Но что это за люди такие - генеральская чета, блаженствующая и
преуспевающая в счастливом браке, этот юноша, назначенный для выделки
Мишиной головы настолько, чтоб мальчик мог вступить в какую-нибудь военную
школу?
Я не умею писать повестей: может быть, именно потому мне кажется вовсе
не излишним предварить рассказ некоторыми биографическими сведениями,
почерпнутыми из очень верных источников. Разумеется, сначала -
II. БИОГРАФИЯ ИХ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВ
Алексей Абрамович Негров, отставной генерал-майор в кавалер, толстый,
рослый мужчина, который, после прорезывания зубов, ни разу не был болен,
мог служить лучшим и полнейшим опровержением на знаменитую книгу Гуфланда
"О продолжении жизни человеческой". Он вел себя диаметрально противоположно
каждой странице Гуфланда - и был постоянно здоров и румян. Одно правило
гигиены он исполнял только: не расстроивал пищеварения умственными
напряжениями и, может быть, этим стяжал право не исполнять всего
остального. Строгий, вспыльчивый, жесткий на словах и часто жестокий на
деле, нельзя сказать, что он был злой человек от природы; всматриваясь в
резкие черты его лица, не совсем уничтожившиеся в мясных дополнениях, в
густые черные брови и блестящие глаза, можно было предполагать, что жизнь
задавила в нем не одну возможность. Четырнадцати лет, воспитанный п
...Закладка в соц.сетях