Жанр: Классика
Кто виноват?: роман. повести. рассказы
...риродой
и француженкой, жившей у его сестры, Негров был записан в кавалерийский
полк; полу-" чая много денег от нежвой родительницы, он лихо проводил свою
юность. После кампании 1812 года Негров был произведен в полковники;
полковничьи эполеты упали на его плечи тогда, когда они уже были утомлены
мундиром; военная служба начала ему надоедать, и он, послужив еще немного и
"находя себя не способный продолжать службу по расстроевкому здоровью",
вытел " отставку я вынес с собою генерал-майорский чин, усы, ва которых
оставались всегда частицы асех блюд обеда, и мундир для важных оказий.
Когда отставной генерал соседился в Москве, которая успела уже обстроиться
после пожара, перед ним открылась бесконечная анфилада дней и ночей
однообразной, пустой, скучной жизни. Не было занятия, которым бы он умел
или хотел заняться. Он ездил иэ дома в дом, поигрывал в карты, обедал в
клубе, являлся в первом ряду кресел в театре, являлся на балах, завел себе
две четверки прекрасных лошадей, холил их, учил денно а нощно словами и
руками кучера, сам преподавал тайну конной езды форейтору... Так прошло
года полтора; наконец кучер выучился сидеть на козлах и держать вожжи,
форейтор выучился сидеть на лошади и держать поводья, скука одолела
Петрова; он решился ехать в деревню хозяйничать и уверил себя, что эта
поездка необходима для предупреждения важного расстройства. Теория его
хозяйства была очень несложна: он бранил всякий день приказчика и старосту,
ездил за зайцами и ходил с ружьем. Не привыкнув решительно ни к какого рода
делам, ов не мог сообразить, что надобно делать, занимался мелочами и был
доволен. Приказчик и староста были, с своей стороны, довольны барином; о
крестьянах пе знаю, они молчали. Месяца через два в окнах господского дома
показалось прекрасное женское личико, сначала с заплаканными, а потом
просто с прелестными голубыми глазками, В то же самое время староста,
нисколько не занимавшийся устройством деревни, доложил енаралу, что у
Емельки Барбаша изба плоха и что не соблаговолит ли Алексей Абрамович явить
отеческую милость и дать ему леску. Лес был пункт помешательства Алексея
Абрамовича; оа себе на гроб пе скоро бы решился срубать дерево; но... но
тут он был в добром расположении духа и разрешил Барбашу нарубить леса на
избу, прибавив старосте: "Да ты смотри у меня, рыжая бестия, за лишнее
бревно - ребро". Староста сбегал на заднее крыльцо и доложил Авдотье
Емельяновне о полном успехе, называя ее "матушкой и заступницей". Бедняжка
краснела до ушей, но в простоте душевной была рада, что у отца ее будет
новая изба. Мы находим в источниках наших мало сведений о завоевании
голубых глазок, о встрече с ними Я полагаю - потому, что эта победы
делаются очень я росте
Как бы то ни было; сельская- жизнь, в свою очередь, надоела Негрову;
он уверил себя, что исправил все недостатки по хозяйству и, что еще важнее,
дал такое прочное направление ему, что оно и без пего идти может, и снова
собрался ехать в Москву. Багаж его увеличился: прелестные голубые гладки,
кормилица и грудной ребенок ехали в особой бричке. В Москве их поместили в
комнатку окнами на двор. Алексей Абрамович любил малютку, любил Дуню, любил
и кормилицу, - это было эротическое время для него! У кормилицы испортилось
молоко, ей было беспрестанно тошно, - доктор сказал, что она не может
больше кормить. Генерал жалел об ней: "Вот попалась редкая кормилица: и
здоровая, и усердная, и такая услужливая, да молоко испортилось...
досадно!" Он подарил ей двадцать рублей, отдал повойник и отпустил для
излечения к мужу. Доктор советовал заменить кормилицу козою, - так было и
сделано; коза была здорова. Алексей Абрамович ее очень любил, давал ей
собственноручно чев-вый хлеб, ласкал ее, по это не помешало ей выкормить
ребенка. Образ жизни Алексея Абрамовича был такой же, как и в первый
приезд; он его выдержал около двух лет, но далее не мог. Совершенное
отсутствие всякой определенной деятельности невыносимо для человека.
Животное полагает, что все его дело - жить, а человек жизнь принимает
только за возможность что-нибудь делать. Хотя Негров с двенадцати часов
утра и до двенадцати ночи не бывал дома, во все же скука мучила его; на
этот раз ему и в дереквю не хотелось; долго владела им хандра, и он чаще
обык-вовевного давал отеческие уроки своему камердинеру и реже бывал в
комнате окнами на двор. Однажды, воротившись домой, он был в необыкновенном
состояния духа, чем-то занят, то морщил лоб, то улыбался, долго ходил по
комнате и вдруг остановился с решительным видом. Заметно было, что дело
внутри кончено. Кончив внутри, он свистнул, - свистнул так, что спавший в
другой комнате на стуле казачок от испуга бросился в противоположную
сторону от двери и насилу после сыскал. "Спишь все, щенок, - сказал ему
генерал, но we тем громовым голосом, после которого сыпались отеческие
молнии, а так, просто. - Поди скажи Мишке, чтоб
Завтра чем свет сходил к немцу-каретнику и привел бы его ко мне к
восьми часам, да непременно привел бы". Видно было, что камень свалился с
плеч Алексея Абрамовича, и он мог спокойно опочить. На другой день, в
восемь часов утра, явился каретник-немец, а в Десять окончилась
конференция, в которой с большою Отчетливостью и подробностью заказана была
четверо-местная карета, кузов мордоре-фонсе [темно-коричневого цвета в
металлическим оттенком (он фр. mordore fonce)], гербы золотые, Сукно
пунцовое, басон коклико, парадные козлы о трех чехлах.
Четвероместная карета значила ни более аи менее Как то, что Алексей
Абрамович намерен жениться. Намерение это вскоре обнаружилось
недвусмысленными признаками. После каретника он позвал своего камердинера.
В длинной и довольно нескладной речи (что служит к большой чести Негрова,
ибо в этой нескладности отразилось что-то вроде того, что у людей
называется совестью) он изъявил ему свое благоволение за его службу и
намерение наградить его примерным образом. Камердинер понять не мог, куда
это идет, кланялся и говорил учтивости вроде:. "Кому ж нам и угождать, как
не вашему превосходительству; вы наши отцы, мы ваши дети". Комедия эта
надоела Негрову, и он в кратких, но выразительных словах объявил
камердинеру, что он позволяет ему жениться на Дуньке. Камердинер был
человек умный и сметливый, и хотя его очень поразила нежданная милость
господина, но в два мига он расчел все шансы pro и contra [зa и против
(лат.)] и попросил у него поцеловать ручку за милость и неоставление:
нареченный жених понял, в чем дело; однако ж, думал он, не совсем же в
немилость посылают Авдотью Емель-яновну, коли за меня отдают: я человек
близкий, да и баринов нрав знаю; да и жену иметь такую красивую недурно.
Словом, жених был доволен. Дуня удивилась, когда ей сказали, что она
невеста, поплакала, погрустила, но, имея в виду или ехать в деревню к отцу,
или быть женою камердинера, решилась на последнее. Она без содрогания не
могла вздумать, как бывшие ее подруги будут над ней смеяться; она
вспомнила, что и во времена ее силы и славы они ее называли вполслуха
полубарыней. Через неделю их обвенчали. Когда, на другое утро, молодые
пришли с конфектами на поклон, Негров был весел, подарил новобрачным сто
рублей и сказал повару, случившемуся тут: "Учись, осел, люблю наказать,
люблю и жаловать: служил хорошо, и ему хорошо". Повар отвечал: "Слушаю,
ваше превосходительство", но на лице его было написано: "Ведь я же тебя
надуваю при всякой покупке, а уж тебе меня не провести; дурака нашел!"
Вечером камердинер давал пир, от которого вся дворня двое суток пахла
водкой, и, точно, он расходов не пожалел. Была, впрочем, мучительно горькая
минута для бедной Дуни: маленькую кроватку, а с нею и дочь ее велели
перенести в людскую. Дуня безмерно любила малютку всей простой,
безыскусственной душой. Алексея Абрамовича она боялась - остальные в доме
боялись ее, хотя она никогда никому не сделала вреда; обреченная томному
гаремному заключению, она всю потребность любви, все требования на жизнь
сосредоточила в ребенке; неразвитая, подавленная душа ее была хороша; она,
безответная я робкая, не оскорблявшаяся никакими оскорблениями, не могла
вынести одного - жестокого обращения Нег-рова с ребенком, когда тот чуть
ему надоедал; она поднимала тогда голос, дрожащий не страхом, а гневом; она
презирала в эти минуты Негрова, и Негров, как будто чувствуя свое
унизительное положение, осыпал ее бранью и уходил, хлопнув дверью. Когда
надобно было перенести кроватку, Дуня заперла дверь и, рыдая, бросилась на
колени перед иконой, схватила ручонку дочери и крестила ее. "Молись, -
говорила она, - молись, мое сокровище, идем мы с тобою мыкать горе;
пресвятая богородица, заступись за ребенка малого, ни в чем не
виноватого... А я-то, глупая, думала: вырастет она, моя сердечная, будет
ездить в карете да ходить в шелковых платьях; из-за двери в щелочку
посмотрела бы на тебя тогда; спряталась бы от тебя, мои ангел, - что тебе
за мать крестьянка!.. А теперь вырастешь ты не на радость себе: сделают
тебя, пожалуй, прачкой новой барыни, и ручки-то твои мылом объест...
Господи боже мой! Чем пред тобой согрешил младенец?.." И Дуня, рыдая,
бросилась на пол; сердце ее раздиралось на части; испуганная малютка
уцепилась за нее руками, плакала и смотрела на нее такими глазами, как
будто все понимала... Через час кроватка была в людской, и Алексей
Абрамович приказал камердинеру приучать ребенка называть себя "тятей".
Но кто же счастливая избранная? В Москве есть особая varietas
[разновидность (лат.)] рода человеческого; мы говорим о тех полубогатых
дворянских домах, которых обитатели совершенно сошли со сцены и скромно
проживают целыми поколениями по разным переулкам; однообразный порядок и
какое-то затаенное озлобление против всего нового составляет главный
характер обитателей этих домов, глубоко стоящих на дворе, с покривившимися
колоннами и нечистыми сенями; они воображают себя представителями нашего
национального быта, потому что им "квас нужен, как воздух", потому что они
в санях ездят, как в карете, берут за собой двух лакеев и целый год живут
на запасах, привозимых из Пензы и Симбирска.
В одном из таких домов жила графиня Мавра Ильинишна. Некогда она
кружилась в вихре аристократии, была кокетка, хороша собой, была при дворе,
любезничала с Кантемиром, и он писал ей в альбом силлабическим размером
мадригал, "сиречь виршную хвалебницу", в которой один стих оканчивался
словами: "богиня Минерва", а другой рифмующий стих - словами: "толь
протерва". Но от природы чрезвычайно холодная и надменная своей красотой,
она отказывала женихам, ожидая какой-то блестящей партии. Между тем отец ее
умер, а брат, управлявший нераздельным имением, лет в десять пропил и
проиграл почти все достояние. Столичная жизнь стала слишком дорога; надобно
было жить скромнее. Когда графиня вполне поняла затруднительное положение
свое, ей было за тридцать лет, и она разом открыла две ужасные вещи:
состояние расстроено, а молодость миновала. Тут она сделала несколько
отчаянных опытов выйти замуж - они не удались; тогда, запрятав страшную
злобу внутри своей груди, она переселилась в Москву, говоря, что ей шум
большого света опротивел и что она ищет одного покоя. Сначала в Москве ее
носили на руках, считали за особенную рекомендацию на светское значение
ездить к графине; но мало-помалу желчный язык ее и нестерпимая надменность
отучили от ее дома почти всех. Брошенная, оставленная всеми, старая дева
еще более исполнилась негодованием и ненавистью, окружила себя разными
приживающими старухами, полунабожными и полубродячими, собирала сплетни со
всех концов города, ужасалась развратному веку и ставила себе в высокое
достоинство свое бесконечное девство.
Граф-братец, окончательно промотавший свое имение, для поправки
состояния решился на геройский подвиг для того времени - женился на
купеческой дочери, четыре года ежедневно упрекал ее происхождением,
проиграл до копейки приданое, согнал ее со двора, опился и умер. Год спустя
умерла и жена, остазив после себя пятилетнюю дочь без всякого соствя-ния.
Мавра Ильинишяа взяла ее к себе на воспитание. Мудрено сказать, что
побудило ее к этому: фамильная гордость, участие к ребенку или ненависть к
брату, - как бы то ни было, жизнь маленькой девочки была некрасива: она
была лишена всех радостей своего возраста, аастращена, запугана,
притеснена. Эгоизм старух-девиц ужасен: он хочет выместить на всем
окружающем пробелы, оставшиеся в их вымороженном сердце. Безотрадно и
скучно подрастала маленькая графиыя; ш". несчастию, она не принадлежала к
тем натурам, которые развиваются от внешнего гнета; начав приходить в
сознание, она нашла в себе два сильные чувства: непреодолимое желание
внешних удовольствий и сяльяую ненависть к образу жизни тетки. Оба чувства
(шли простительны. Мавра Ильинишна не только не доставляла племяннице
никакого рассеяния, но убивала претщательно все удовольствия и невинные
наслаждения, которые она сама находила; она думала, что жизнь молодой
девушки только для того и назначена, чтоб читать ей вслух, когда она спит,
и ходить за нею остальное время; она хотела поглотить всю юность ее,
высосать все свежие соки души ее - в благодарность за воспитание, которого
она ей не давала, но которым упрекала ее ежеминутно. Время шло. Графиня
сделалась невестой, и весьма невестой, - ей было уже двадцать три года. Она
чувствовала вполне тягостную скуку и однообразие своего положения, и все
существо ее вертелось около одной мысли - вырваться из ада теткина дома.
Могила казалась ей лучше; она пила уксус, чтоб получить чахотку, но он не
помогал ей; она хотела идти в монастырь, но в ней не было до-веяьно
решимости. Вскоре мысли ее приняли другой вборот. Старинные французские
романы, которые она, не знаю как, отрыла в теткином гардеробе, пояснили ей,
что есть, кроме смерти и монастыря, значительные утешения; она оставила
Адамову голову и начала придумывать голову живую, с усами и кудрями. Тысячи
романических картин мучили ее и день и ночь; она сочиняла себе целые
повести: он ее увозит, их преследуют, "любить им не велят", раздаются
выстрелы... "Ты моя навеки!" - говорит он, сжимая пистолет, и проч. На эту
тему с бесчисленными вариациями сводились все мечты, все помыслы ее, все
сновидения, и бедная с ужасом просыпалась каждое утро, видя, что никто ее
не увозит, никто не говорит: "ты моя навеки", - и тяжело подымалась ее
грудь, и слезы лились на ее подушки, и она с каким-то отчаянием пила, но
приказу тетки, сыворотку, и еще с большим - шнуровалась потом, зная, что
некому любоваться на ее стан. Такое состояние духа не могло быть вполне
побеждено сывороткой, а вело прямо к сентиментальности и экзальтации.
Графиня начала покровительствовать всех горничных и прижимать к сердцу
засаленных де-тей кучера, - период, после которого девушке или тот час
надобно идти замуж, или начать нюхать табак, любить кошек и стриженых
собачонок и не принадлежать ни к мужескому, ни к женскому полу. По счастию,
на долю графини выпало первое. Она была недурна собой, и в эту именно эпоху
должна была поразить нашего героя: зовущее всего существа ее, ее томные
глаза, ее неровно подымающаяся грудь победили Негрова. Он увидел ее раз у
Старого Вознесенья - и судьба его жизни была решена. Генерал вспомнил
корнетские годы, начал искать всевозможных случаев увидеть графиню, ждал
часы целые на паперти и несколько конфузился, когда из допотопной кареты,
тащимой высоними тощими клячами, потерявшими способность умереть,
вытаскивали два лакея старую графиню с видом вороны в чепчике и мешали
выпрыгнуть молодой грач фине с видом центифольной розы. У генерала была в
Москве двоюродная сестра... У кого есть в Москве двоюродная сестра, оседлая
и довольно богатая, ют может жениться почти на всякой невесте, если он
имеет чин и деньги, а она не имеет еще жениха. Генерал вверил свою тайну
кузине, - та приняла истинно сестринское участие. Месяца два бедная
пропадала от скуки, и вдруг, как с неба, свалилось сватовство. Она тотчас,
послала дрожки за женой одного титулярного советника. Титулярная советница
приехала; кузнпа выгнала ил ближней ком маты горничных, чтоб никто не мог
подслушать.
Через час времени титулярная советница с раскрасневшимся лицом
выбежала от купины и, наскоро рассказав в девичьей, в чем дело, бросилась
со двора. На другой день, утром в девять часов, двоюродная сестра сердилась
на неаккуратность титулярной советницы, которая хотела быть в одиннадцать
часов и еще не приходила; наконец желанная гостья явилась, и с нею другая
особа, в чепчике; словом, дело кипело с необычайного быстротою и с
достодолжным порядком. У графини в доме начались исподволь важные перемены:
с окон сняли сторы из равендука и велели вымыть, замки было велено
вычистить кирпичом с квасом (суррогат уксуса); в передней, где ужасно пахло
кджей, оттого что четыре лакея шили подтяжки, выставили зимнюю раму.
Оставленная всеми, Мавра Илышишна была в восхищении, что за ее племянницу
сватается генерал да еще пребогатый; но, храня свое достоинство, она едва
снизошла до позволения начать сватовство. Однажды утром графиня приказала
племяннице одеться повнимательнее, открыть больше шею и сама осматривала ее
с ног до головы.
- Да для чего это, maman, вы мне приказываете одеваться? Разве будут
гости?
- Не твое дело, душечка, - отвечала графиня, но добрым, приветливым
голосом.
Кисейное платье племянницы чуть не вспыхнуло от огня, пробежавшего по
ее жилам; она догадывалась, подозревала, не смела верить, не смела не
верить... она должна была выйти на воздух, чтоб не задохнуться. В сенях
горничные донесла ей, что сегодня ждут генерала, что генерал этот сватается
за нее... Вдруг въехала карета.
- Палашка, я умру, я умираю! - говорила молодая графиня.
- И, полноте, ваше сиятельство, кто ж умирает, когда сватаются, да
еще такие женихи... Я вот всегда говорила: нашей графине быть за
генералом, - извольте всех спросить.
Чье перо в состоянии описать все, что перечувствовала бедная девушка
во время показа и смотра!.. Когда она несколько пришла в себя, первое, что
поразило ее, - этo фрак Алексея Абрамовича: она так твердо верила в его
мундир и эполеты... Впрочем, Негров и без мундиpa мог тогда еще нравиться;
хотя ему было под сорок, но, благодаря доброму здоровью, он сохранил себя
удивительно, и, от природы не слишком речистый, он имел ту развязность,
которую имеют все военные, особенно служившие в кавалерии; остальные
недостатки, какие могла в нем открыть невеста, богато искупались
прекрасными усами, щегольски отделанными на тот раз. Свадьба ладилась.
Через неделю после смотра графиню Мавру Ильинишну явились поадравлять ее
знакомые, - люди, которые считались давно умершими, выползли из своих нор,
где они лет тридцать упорно сражались с смертью и не сдались, где они лет
тридцать капризничали и собирали деньги, хилые, разбитые параличом, с
удушьем и глухотой. Графиня всем говорила одно: "Новость эта меня удивила
не меньше вас; я и не думала свою Коко так рано отдавать замуж; дитя еще;
ну да, батюшка, божья воля! Человек он солидный и честный, отцом может
служить ей: она так неопытна. А генеральство его и богатство - не важная
вещь: и через золото сле-зы текут. Да и нечего сказать, я вкусила плод
благочестивого воспитания моего (при этом она прикладывала к глазам
платок); истинно, что делает воспитание!
Можно ли было ждать от такого отца развращенного - царство ему
небесное - и от купчихи такого детища? Не поверите: ведь она с ним четырех
слов не молвила, а я только посоветовала, а она, моя голубушка, хоть бы
слово против: если вам, mаmаn, угодно, говорит, так я, говорит, охотно
пойду, говорит..." - "Это истинно редкая девица в наш развращенный век!" -
отвечали на разные манеры знакомые и друзья Мавры Ильияиш-ны, и потом
начинались сплетни и бессовестное чер-ненье чужих репутаций. Словом,
немного прошло времени, как к пышно убранной квартире цуг вороных лошадей
привез в четвероместной карете мордоре-фонсе генерала Негрова, одетого в
мундир с ментиком, и супругу его Глафиру Львовну Негрову, в венчальном
платье из воздуха с лентами. Хор певчих, парадные шаферы, плошки, музыка,
золото, блеск, духи встретили молодую; вся дворня стояла в сенях, добиваясь
увидеть молодых, камердинерова жена в том числе; ее муж, как высший
сановник передней, распоряжался в кабинете и спальне. Такого богатства
графиня никогда не видала вблизи, и все это ее, и сам генерал ее, - и
молодая была счастлива от маленького пальца на ноге до конца длиннейшего
волоса в косе: так или иначе, мечты ее сбылись.
Спустя несколько недель после свадьбы Глафира Львовна, цветущая, как
развернувшийся кактус, в белом неньюаре, обшитом широкими кружевами,
наливала утром чай; супруг ее, в позолоченном халате из тармаламы и с
огромным янтарем в зубах, лежал на кушетке и думал, какую заказать коляску
к Святой: желтую или синюю; хорошо бы желтую, однако и синюю недурно.
Глафиру Львовну также что-то очень занимало; она забыла чайник и
мечтательно склонила голову на руку; иногда румянец пробегал по ее щекам,
иногда она показывала явное беспокойство. Наконец муж заметил
необыкновенное расположение ее и сказал:
- Ты что-то не в духе, Глашенька; нездоровится, что ли, тебе?
- Нет, я здорова, - отвечала она и при этом подняла глаза к аему с
видом человека, просящего помощи.
- Как хочешь, а что-нибудь да есть у тебя на уме.
Глафира Львовна встала, подошла к мужу, обняла его и сказала голосом
трагической актрисы:
- Алексис, дай слово, что ты исполнишь мою просьбу!
Алексис начал удивляться.
- Посмотрим, посмотрим, - отвечал он.
- Нет, Алексис, поклянись исполнить мою просьбу могилой твоей матери.
Он вынул чубук изо рта и посмотрел на нее с изумлением.
- Глашеиька, я не люблю таких дальних обходов; я солдат: что могу -
сделаю, только скажи мне просто.
Она спрятала лицо на его груди и пропищала в слезах:
- Я все знаю, Алексис, и прощаю тебя. Я знаю, у тебя есть дочь, дочь
преступной любви... я понимаю Веопытность, пылкость юности (Любоньке было
три года!..). Алексис, она твоя, я ее видела: у ней твой нос, твой
затылок... О, я ее люблю! Пусть она будет моей дочерью, позволь мне взять
ее, воспитать... и дай мне слово, что не будешь мстить, преследовать тех,
oi кого я узнала. Друг мой, я обожаю твою дочь; позволь же, не отринь моей
просьбы! - И слезы текли обильным ручьем по тармаламе халата.
Его превосходительство растерялся и сконфузился до высочайшей степени,
и прежде нежели успел: прийти в себя, жена вынудила его дать позволение и
поклясть-ся могилой матери, прахом отца, счастьем их будущих детей, именем
их любви, что не возьмет назад своего позволения и не будет доискиваться,
как она узнала. Разжалованная в дворовые, малютка снова была произведена в
барышни, и кроватка опять переехала в бельэтаж. Любоньку, которую сначала
отучили отца звать отцом, начали отучать теперь звать мать - матерью,
хотели ее вырастить в мысли, что Дуня - ее кормилица. Глафира Львовна сама
купила в магазине на Кузнецком мосту детское платье, разодела Любоньку, как
куклу, потом прижала ее к сердцу и заплакала. "Сиротка, - говорила она
ей, - у тебя нет папаши, нет мамаши, я тебе буду все... Папаша твой там!" -
и она указала на небо. - "Папа с крылышками", - пролепетал ребенок, - и
Глафира Львовна вдвое заплакала, восклицая: "О, небесная простота!" А дело
было очень просто: на потолке, по давнопрошедшей моде, был представлен
амур, дрягавший ногами и крыльями и завязывавший какой-то бант у черного
железного крюка, на котором висела люстра. - Дуня была на верху счастия;
она на Глафиру Львовну смотрела как на ангела; ее благодарность была без
малейшей примеси какого бы то ни было неприязненного чувства; она даже не
обижалась тем, что дочь отучали быть дочерью; она видела ее в кружевах, она
видела ее в барских поко-ях - и только говорила: "Да отчего это моя
Любонька уродилась такая хорошая, - кажись, ей и нельзя надеть другого
платьица; красавица будет!" Дуня обходила все монастыри и везде служила
заздравные молебны о доброй барыне.
Многие сочтут зкс-графиню героиней. Я полагаю, что ее поступок сам в
себе был величайшею необдуманностью, - по крайней мере, равною
необдуманности выйти замуж за человека, о котором она только и знала, что
ои мужчина и генерал. Причина - очевидно, романтическая экзальтация,
предпочит
...Закладка в соц.сетях