Жанр: Классика
Боги жаждут
...рство
невинности и добродетели, о отец отчизны!"
Неподкупный был уже далеко. Двое мужчин в круглых шляпах и нанковых панталонах, из
которых один, высокий, худой, свирепый на вид, с бельмом на глазу, был похож на Тальена,
встретились с ним на повороте аллеи, искоса взглянули на него и, притворившись, что не
узнали, прошли дальше. Отойдя на достаточное расстояние и уверившись, что их никто не
слышит, они зашептались:
- Вот он, наш король, наш папа, наш бог. Ибо он, действительно, бог. А Екатерина Тео
- его пророчица.
- Диктатор, предатель, тиран! И на тебя найдутся Бруты.
- Трепещи, злодей! Тарпейская скала недалеко от Капитолия.
К ним приблизился Браунт. Они замолчали и ускорили шаг.
- Ты спишь, Робеспьер! Часы уходят, драгоценное время бежит...
Наконец, восьмого термидора, в Конвенте, Неподкупный поднимается и хочет говорить.
Солнце тридцать первого мая, неужели ты всходишь во второй раз? Гамлен ждет, надеется.
Робеспьер навсегда изгонит с опозоренных ими скамей законодателей, более преступных, чем
федералисты, более опасных, чем Дантон... Нет, еще не сейчас! "Я не могу, - говорит он, -
решиться разорвать до конца завесу, прикрывающую глубокую тайну беззакония". И молния,
рассеивающаяся в воздухе, не поражая никого из заговорщиков, приводит их всех в трепет. Уже
две недели шестьдесят человек из их числа не решались ночевать у себя дома. Марат - тот
называл предателей по именам, он указывал на них пальцем. Неподкупный колеблется, и с этой
минуты обвиняемый - он.
Вечером в клубе якобинцев невероятная давка - в зале, в коридорах, во дворе.
Здесь все налицо - шумные друзья и немые враги. Робеспьер читает им ту самую речь,
которую Конвент выслушал в страшном молчании, и якобинцы покрывают ее бурными
рукоплесканиями.
- Это, - говорит он, - мое завещание: вы увидите, как я, не дрогнув, выпью чашу
цикуты.
- Я выпью ее вместе с тобой, - отвечает Давид.
- Все мы, все мы выпьем! - кричат якобинцы и расходятся, не приняв никакого
решения.
В то время как враги готовили Праведнику смерть, Эварист опал сном учеников
христовых в Мастичном саду. Утрам ой отправился в Трибунал, где заседали секции. Та из них,
в которую входил он, разбирала дело двадцати одного участника заговора в Сен-Лазарской
тюрьме. А в это время уже распространялась весть: "Конвент после шестичасового заседания
постановил привлечь к ответственности Максимилиана Робеспьера, Кутона, Сен-Жюста, а
также Огюстена Робеспьера и Леба, пожелавших разделить участь обвиняемых. Все пятеро
заключены под стражу".
Становится также известным, что председатель секции, помещающейся в соседнем зале,
гражданин Дюма, арестован во время исполнения обязанностей, но что заседание
продолжается. Слышно, как трубят сбор и бьют в набат.
Эваристу на скамье присяжных вручают приказ Коммуны отправиться в ратушу для
участия в заседании Генерального совета. Под звон набата и бой барабанов он вместе с
товарищами выносит приговор и бежит к себе - обнять мать и надеть трехцветную перевязь.
Тионвилльская площадь безлюдна. Секция не решается высказаться ни за Конвент, ни против
него. Прохожие робко жмутся к стенам, норовят поскорее скрыться в воротах, попасть к себе
домой. На звуки набата и барабанную дробь откликаются захлопывающиеся ставни и
громыхающие засовы дверей. Гражданин Дюпон-старший спрятался у себя в мастерской:
консьерж Ремакль запирается в своей привратницкой. Малютка Жозефина боязливо сжимает в
объятиях Мутона. Вдова Гамлен сокрушенно вздыхает о дороговизне съестных припасов -
причине всех бед. На нижней площадке лестницы Эварист сталкивается с Элоди. Она
запыхалась, пряди черных волос прилипли к влажной шее.
- Я искала тебя в Трибунале. Ты только что ушел оттуда. Куда ты идешь?
- В ратушу.
- Не ходи туда! Ты погубишь себя: Анрио арестован... секции не выступят. Секция Пик,
оплот Робеспьера, спокойна. Я знаю наверняка: мой отец ведь член ее, Если ты отправишься в
ратушу, ты напрасно погубишь себя.
- Ты хочешь, чтобы я был трусом?
- Напротив: сейчас мужество заключается в верности Конвенту и в повиновении закону.
- Закон умер, если торжествуют злодеи.
- Эварист, послушайся своей Элоди, послушайся своей сестры: сядь рядом с ней, чтобы
она успокоила твою смятенную душу.
Он взглянул на нее: никогда еще не казалась она ему такой желанной; никогда этот голос
не звучал для него так страстно, так убедительно.
- Два шага, только два шага, мой любимый!
Она увлекла его к высокому газону, на котором находился пьедестал опрокинутой статуи.
Вокруг стояли скамьи, пестревшие нарядными мужчинами и женщинами. Торговка галантереей
предлагала купить у нее кружева. Продавец целебной настойки, с бутылью за плечами, звонил в
колокольчик; девочки играли в кольца. На отлогом берегу рыболовы застыли в неподвижных
позах с удочкой в руке. Погода была ветреная, небо в тучах. Гамлен, склонившись над
парапетом, смотрел на остров, заостренный, точно корабельный нос, слушал, как стонут на
ветру верхушки деревьев, и чувствовал, что всем его существом овладевает бесконечное
желание покоя и уединения.
И, словно сладостный отголосок его мысли, звучал рядом тихий голос Элоди:
- Помнишь, как при виде полей тебе захотелось быть мировым судьею где-нибудь в
деревушке? Ведь это было бы счастьем.
Но, покрывая шелест деревьев и голос женщины, до него доносились звуки набата,
барабанный бой, отдаленный топот коней и громыханье пушек по мостовой.
В двух шагах от него молодой человек, беседовавший с изящной гражданкой, сказал:
- Знаете вы последнюю новость?.. Оперу перевели на улицу Закона.
Однако все уже было известно: шепотом произносили имя Робеспьера, но делали это с
опаской, так как он продолжал еще внушать страх. И женщины, боязливо передавая из уст в
уста слух об его падении, сдерживали улыбку.
Эварист Гамлен схватил руку Элоди и тотчас же выпустил ее:
- Прощай! Я приобщил тебя к своей ужасной судьбе, я навсегда погубил твою жизнь.
Прощай! Постарайся забыть меня!
- Смотри, - ответила она, - не возвращайся сегодня ночью к себе. Приходи к
"Амуру-Художнику". Не звони: кинь камешком мне в ставни. Я сама отопру дверь и спрячу
.тебя на чердаке.
- Либо я вернусь к тебе победителем, либо не вернусь совсем. Прощай!
Подходя к ратуше, он услышал подымающийся к нависшему небу гул, характерный для
всех великих дней. На Гревской площади раздавалось бряцание оружия, пестрели трехцветные
перевязи и мундиры, выстраивались в боевом порядке пушки Анрио. Он поднимается по
парадной лестнице, у входа в зал совета расписывается на листе. Члены Генерального совета
Коммуны в числе четырехсот девяносто одного единогласно высказываются в пользу
обвиняемых.
Мэр отдает распоряжение принести таблицу Прав Человека и читает вслух статью, где
говорится: "Когда правительство нарушает народные права, восстание является священнейшим
и необходимейшим долгом народа". И главное должностное лицо Парижа объявляет, что
государственному перевороту, совершенному Конвентом, Коммуна противопоставляет
народное восстание.
Члены Генерального совета клянутся умереть на своем посту. Двум муниципальным
офицерам поручается отправиться на Гревскую площадь и предложить народу присоединиться
к Коммуне в целях спасения отечества и свободы.
Ищут друг друга, обмениваются новостями, подают советы. Здесь, среди магистратов,
мало ремесленников. Коммуна, члены которой тут собрались, имеет то лицо, какое ей придала
якобинская чистка, это - судьи и присяжные Революционного трибунала, художники, вроде
Бовале и Гамлена, капиталисты и профессора, зажиточные мещане, крупные торговцы в
напудренных париках и с брелоками на животе; тут почти не видно деревянных башмаков,
широких штанов, карманьол, красных колпаков. Их много, этих буржуа, и все они готовы
бороться до конца. Но, в сущности, ими почти исчерпывается все, что есть в Париже подлинно
республиканского. Они сгрудились в ратуше, как на скале свободы, окруженные со всех сторон
океаном равнодушия.
Между тем приходят благоприятные вести. Все тюрьмы, куда заключили обвиняемых,
раскрывают двери и отпускают их на волю. Огюстен Робеспьер, явившийся из Форс, первым
приходит в ратушу; его встречают аплодисментами. В восемь часов становится известно, что
Максимилиан, после продолжительных колебаний, тоже направляется в Коммуну. Его ждут, он
сейчас должен явиться, он явился: чудовищный гром рукоплесканий сотрясает своды
старинного муниципального здания. Его торжественно вносят на руках. Этот щуплый,
опрятный человек в голубом фраке и желтых панталонах, это - он. Он занимает свое место, он
говорит.
Не успевает он переступить порог, как Генеральный совет приказывает немедленно
иллюминовать ратушу. В нем воплощена сама республика. Он говорит, говорит своим высоким
голосом, тщательно выбирая выражения. Он говорит изысканно, пространно. Те, кто здесь
собрался, кто жизнью рискует из-за него, с ужасом замечают, что это говорун, умеющий
ораторствовать в комитетах и на трибуне, но неспособный на быстрое решение, на
революционный шаг.
Его увлекают в зал совещаний. Теперь они все в сборе, эти славные преступники: Леба,
Сен-Жюст, Кутон. Робеспьер говорит. Половина первого ночи: он все еще говорит. Между тем
Гамлен в зале совета, прильнув лицом к окну, тоскливо всматривается в темноту; он видит, как
чадят плошки во мраке ночи. Пушки Анрио выстроились перед ратушей. На совершенно
черной площади волнуется встревоженная, не знающая что делать толпа. В половине первого
из-за угла улицы Ваннри показываются факелы - они окружают делегата Конвента,
облеченного знаками достоинства. Oil разворачивает бумагу и, залитый красным светом
факелов, читает вслух декрет Конвента, постановившего объявить вне закона членов мятежной
Коммуны, членов Генерального совета, действующих с ней заодно, и всех граждан, которые
откликнутся на ее призыв.
Объявление вне закона, казнь без следствия и суда! Одна мысль об этом заставляет
бледнеть самых решительных людей. Гамлен чувствует, как на лбу у него выступает холодный
пот. Он смотрит на толпу, которая торопливо покидает Гревскую площадь.
Он поворачивается и видит, что зал, где только что яблоку негде было упасть, почти пуст.
Но напрасно бежали все эти члены Генерального совета: они ведь расписались.
Два часа ночи. В соседнем зале Неподкупный совещается с Коммуной и магистратами,
объявленными вне закона.
Гамлен устремляет безнадежный взор на черную площадь. При свете фонарей он
замечает, как со стуком, словно кегли, ударяются друг о дружку деревянные подпорки на
навесе у бакалейщика. Фонари покачиваются и мерцают: поднялся сильный ветер. Минуту
спустя разражается ливень; площадь окончательно пустеет: тех, кого не разогнал ужасный
декрет, обращают в бегство несколько капель воды. Пушки Анрио1 покинуты на произвол
судьбы. И когда войска Конвента при вспышках молнии подходят одновременно с набережной
и с улицы Антуан, у подъездов ратуши нет уже никого.
Наконец Максимилиан решился обратиться за поддержкой против Конвента к секции
Пик.
Генеральный совет приказывает доставить ему сабли, пистолеты, ружья. Но лязг оружия,
шум шагов, звон разбиваемых стекол уже наполняет здание. Словно лавина, проносятся войска
Конвента через зал совещаний и устремляются в зал совета. Раздается выстрел: Гамлен видит,
как падает с раздробленной челюстью Робеспьер. Гамлен выхватывает карманный нож, тот
самый дешевый нож, которым когда-то, в дни голода, он отрезал ломоть хлеба для бедной
матери, тот самый, который прелестным вечером на ферме в Оранжи лежал на коленях у Элоди
во время игры в фанты; он раскрывает его и хочет вонзить себе в сердце: лезвие натыкается на
ребро, гнется, и он ранит себе два пальца. Гамлен падает, обливаясь кровью. Он лежит
неподвижно, но страдает от страшного холода и в шуме и сумятице ужасной борьбы,
попираемый ногами, явственно слышит голос молодого драгуна Анри:
- Тирана уже нет в живых! Его приспешники разбиты. Революция снова пойдет своим
величественным и грозным путем.
Гамлен теряет сознание.
В семь часов утра хирург, присланный Конвентом, перевязал ему раны. Конвент был
полон забот о сообщниках Робеспьера: он желал, чтобы ни один из них не избежал гильотины.
Художника, бывшего присяжного, бывшего члена Генерального совета Коммуны, на носилках
доставили в Консьержери.
Десятого термидора, когда Эварист, после лихорадочного сна, вдруг очнулся в
невыразимом ужасе на тюремной койке, Париж, огромный и прекрасный, радостно улыбался
солнцу; надежда воскресала в сердцах узников; торговцы весело открывали лавки, буржуа
чувствовали себя богаче, молодые люди - счастливее, женщины - красивее, и все это
благодаря падению Робеспьера. Только горсточка якобинцев несколько священников,
присягнувших конституции, да десяток старух трепетали при мысли, что власть перешла в руки
людей дурных и порочных. Революционный трибунал отправил в Конвент делегацию в составе
общественного обвинителя и двух судей с поздравлениями по случаю пресечения заговора.
Собрание постановило, что эшафот опять будет воздвигнут на площади Революции. Оно
хотело, чтобы богачи, щеголи, красивые женщины могли со всеми удобствами смотреть на
казнь Робеспьера, которая должна была состояться в тот же день. Диктатор и его приспешники
были объявлены вне закона; достаточно было двум муниципальным офицерам удостоверить их
личность, чтобы Трибунал немедленно передал их палачу. Но тут возникло неожиданное
затруднение: удостоверение личности не могло быть совершено с соблюдением требуемых
законом формальностей, так как вся Коммуна была объявлена вне закона. Ввиду этого собрание
разрешило Трибуналу удостоверить личность преступников при помощи обыкновенных
свидетелей.
Триумвиров и их главных сообщников повлекли к эшафоту среди криков восторга и
ярости, среди проклятий, смеха и танцев.
На следующий день Эвариста, который уже оправился и кое-как мог держаться на ногах,
вывели из камеры, доставили в Трибунал и усадили на помосте, на том самом помосте, где он
не раз видел толпу осужденных и где до него перебывало столько знаменитых и безвестных
жертв. Теперь помост стонал под тяжестью семидесяти человек, в большинстве своем членов
Коммуны; некоторые из них были, как и Гамлен, присяжными, объявленными, как и Гамлен,
вне закона. Он увидел свою скамью, спинку, к которой обычно прислонялся, место, откуда он
наводил ужас на несчастных, место, где ему пришлось выдержать взгляды Жака Мобеля,
Фортюне Шассаня, Мориса Бротто, умоляющие взоры гражданки Рошмор, стараниями которой
его назначили присяжным и которую он отблагодарил смертным приговором. Над
возвышением, где на трех креслах красного дерева, обитых алым утрехтским бархатом,
заседали судьи, он увидел бюсты Шалье и Марата и бюст Брута, чью тень он однажды призвал
в свидетели. Ничто не изменилось: ни секиры, ни дикторские вязки, ни красные колпаки на
обоях, ни оскорбления, которыми "вязальщицы" осыпали с трибун тех; кому предстояло
умереть, ни душа Фукье-Тенвиля, упрямого, трудолюбивого, усердно роющегося в своих
человекоубийственных документах и отправляющего, как безупречный судья, своих вчерашних
друзей на эшафот.
Гражданин Ремакль, консьерж и портной, и гражданин Дюпон-старший, столяр с
Тионвилльской площади, член Наблюдательного комитета секции Нового Моста, удостоверили
личность Гамлена (Эвариста), художника, бывшего присяжного Революционного трибунала,
бывшего члена Генерального совета Коммуны. Они свидетельствовали за вознаграждение в сто
су ассигнациями, выплаченное им секцией. Но так как они находились в добрососедских и даже
приятельских отношениях с Гамленом, им было совестно смотреть ему в глаза. Кроме того,
было жарко, им хотелось пить, они поспешили уйти, чтобы осушить по стакану вина.
Гамлен не без труда взобрался на телегу: он потерял много крови, и рана причиняла ему
жестокую боль. Возница хлестнул свою клячу, и шествие тронулось под улюлюканье
столпившихся зевак.
Женщины, узнавшие Гамлена, кричали: - Туда тебе и дорога, кровопийца! Убийца,
подрядившийся за восемнадцать франков в день!.. Он уже не смеется: смотрите, как он
бледен... трус!
Это были те же самые женщины, которые недавно осыпали бранью заговорщиков и
аристократов, крайних и умеренных - всех, кого Гамлен и его товарищи посылали на
гильотину.
Телега свернула на набережную Морфондю и медленно поплелась по Новому Мосту и
Монетной улице: дорога вела на площадь Революции, к эшафоту Робеспьера. Лошадь хромала;
кучер поминутно стегал ее кнутом по ушам. Веселая, оживленная толпа любопытных замедляла
движение конвоя. Публика приветствовала жандармов, сдерживавших коней. На углу улицы
Оноре оскорбления удвоились. Молодые люди, сидевшие за столиками в залах второго этажа
модных ресторанов, высыпали к окнам, с салфетками в руках.
- Каннибалы! Людоеды! Вампиры! - кричали они.
Когда телега застряла в куче нечистот, которых не убирали за эти два дня всеобщего
смятения, золотая молодежь пришла в восторг:
- Телега увязла в навозе!.. Там вам и место, якобинцы!
Гамлен был занят своими мыслями, и ему казалось, что он все понимает.
"Я заслуживаю смерти, - думал он. - Все мы поделом терпим поношения, которыми в
нашем лице осыпают Республику и от которых нам следовало оградить ее. Мы проявили
слабость. Мы грешили снисходительностью. Мы предали Республику. Мы заслужили свой
жребий. Робеспьер, безупречный, праведный Робеспьер, и тот повинен в кротости и в
снисходительности; он искупил эти ошибки своим мученичеством. Подобно ему, я тоже предал
Республику; она погибает; справедливость требует, чтобы я умер вместе с ней. Я щадил кровь
других; пускай же прольется моя собственная кровь! Пусть я погибну! Я это заслужил..."
Предаваясь этим размышлениям, он вдруг заметил вывеску "Амура-Художника":
воспоминания, и горестные и сладостные, бурным потоком нахлынули на него.
Лавка была заперта; жалюзи на всех трех окнах во втором этаже были спущены донизу.
Когда телега проезжала под левым окном, окном голубой спальни, женская рука с серебряным
кольцом на безыменном пальце слегка приподняла край жалюзи и кинула Гамлену красную
гвоздику, которую он не смог поймать, так как руки у него были связаны, но он впился в нее
взглядом, ибо она была для него символом и образом красных благоуханных уст, столько раз
даривших прохладу его губам. Глаза его наполнились слезами, и, еще весь проникнутый
очарованием этого последнего привета, он увидал на площади Революции сверкавший над
толпою окровавленный нож.
На Сене уже показался первый лед нивоза. Бассейны Тюильри, ручейки, фонтаны
замерзли. Северный ветер поднимал на улицах облака снежной пыли. У лошадей шел из
ноздрей белый пар. Горожане, проходя мимо лавок оптиков, взглядывали на термометр.
Приказчик протирал заиндевелые окна "Амура-Художника", и любопытные останавливались
поглазеть на модные эстампы: на Робеспьера, выжимающего над чашей человеческое сердце,
словно лимон, чтобы напиться крови, и на большие аллегорические картины, вроде
"Тигрократии Робеспьера", представлявшей сплошное нагромождение гидр, змей, страшных
чудовищ, которых тиран спустил на Францию. Тут же были выставлены: "Ужасный заговор
Робеспьера", "Арест Робеспьера", "Смерть Робеспьера".
В этот день, после обеда, Филипп Демаи с папкой под мышкой вошел в лавку Жана Блеза.
Он принес ему доску, на которой выгравировал пунктиром "Самоубийство Робеспьера".
Язвительно-насмешливый резец гравера изобразил Робеспьера настолько отвратительным,
насколько это было возможно. Французский народ еще не успел упиться подобными
произведениями, пытавшимися увековечить чудовищные и позорные деяния человека,
которого теперь винили во всех преступлениях революции. Однако торговец эстампами,
знавший публику, предупредил Демаи, что отныне он будет заказывать ему только военные
сюжеты.
- Нам понадобятся победы и завоевания, сабли, султаны, генералы. Мы вступили на путь
славы. Я это чувствую по себе: сердце у меня усиленно бьется при рассказах о подвигах наших
доблестных армий. А когда я испытываю какое-нибудь чувство, редко бывает, чтобы все не
испытывали его одновременно со мной. Воины и женщины, Марс и Венера - вот что нам
нужно.
- Гражданин Блез, у меня остались еще два - три рисунка Гамлена, которые вы дали
мне гравировать. Надо ли с этим поторопиться?
- Совершенно незачем.
- Кстати о Гамлене: вчера, проходя по бульвару Тампль, я видел у одного старьевщика,
лавка которого помещается как раз напротив дома Бомарше, все полотна этого несчастного, в
том числе его "Ореста и Электру". Голова Ореста, похожая на Гамлена, прекрасна, уверяю
вас... голова и плечо великолепны... Старьевщик мне сказал, что он продает эти холсты
художникам, которые заново будут писать на них свои картины... Бедняга Гамлен! Из него,
быть может, выработался бы первоклассный живописец, не займись он политикой.
- У него была душа преступника! - возразил гражданин Блез. - Я вывел его на чистую
воду вот на этом самом месте, еще в ту пору, когда он не давал воли своим кровожадным
инстинктам. Этого он никогда не мог мне простить... О, это был редкий мерзавец!
- Бедняга! Он был искренен. Его погубили фанатики.
- Надеюсь, вы не станете оправдывать его, Демаи?.. Ему нет оправдания.
- Да, гражданин Блез, ему нет оправдания. Гражданин Блез похлопал красавца Демаи по
плечу.
- Времена изменились. Теперь, когда Конвент зовет изгнанников обратно, вас можно
называть "Барбару"... Знаете, Демаи, что мне пришло в голову? Выгравируйте-ка портрет
Шарлотты Корде.
В лавку вошла закутанная в меха высокая, красивая брюнетка и по-приятельски кивнула
гражданину Блезу головой. Это была Жюли Гамлен; но она уже не носила этой обесчещенной
фамилии, она называла себя вдовой Шассань, и под шубкой на ней была надета красная туника
в честь красных рубашек эпохи террора.
Сначала Жюли испытывала недобрые чувства к любовнице Эвариста: все, что имело
какое-либо отношение к брату, было ей ненавистно. Но гражданка Блез после смерти Эвариста
приютила его несчастную мать в каморке под самой крышей "Амура-Художника". Жюли на
первых порах тоже нашла там убежище, затем она получила место в модной лавке на
Ломбардской улице. Коротко остриженные в стиле "жертвы гильотины" волосы,
аристократическая внешность, траур привлекали к ней симпатии золотой молодежи. Жан Блез,
которого Роза Тевенен бросила почти совсем, стал проявлять к ней усиленное внимание, и она
не отказывалась от его ухаживаний. Как в прежние трагические дни, Жюли любила одеваться в
мужской костюм; она заказала себе щегольской фрак и часто отправлялась с огромной тростью
в руке в Севр или в Медон поужинать там со знакомой модисткой в каком-нибудь кабачке.
Мужественная Жюли все еще не могла утешиться после смерти молодого дворянина, чье имя
она носила, и только в ярости находила некоторое облегчение своей скорби: встречая
якобинцев, она натравливала на них прохожих, настаивая на расправе с ними. Матери она
уделяла мало времени, и та, одна в своей каморке, по целым дням перебирала четки:
трагическая гибель сына до того потрясла ее, что она даже не чувствовала горя. Роза также
стала близкой подругой Элоди, которая обладала способностью отлично уживаться со своими
"мачехами".
- Где Элоди? - спросила гражданка Шассань. Жан Блез отрицательно покачал головой.
Он никогда не знал, где его дочь: это было правилом, которого он твердо держался.
Жюли зашла за ней, чтобы вместе отправиться к Розе Тевенен, в Монсо, где у актрисы
был маленький домик с английским садом.
В Консьержери Роза Тевенен познакомилась с гражданином Монфором, занимавшимся
крупными поставками на армию. Когда ее благодаря хлопотам Жана Блеза выпустили на
свободу, она добилась освобождения гражданина Монфора, и тот сейчас же по выходе из
тюрьмы занялся поставками провианта в воинские части, а также стал скупать земельные
участки в квартале, Пепиньер. Архитекторы Леду, Оливье и Вайи настроили там целый ряд
хорошеньких домиков, и в каких-нибудь три месяца цена земли поднялась втрое. Монфор со
времени совместного заключения в Люксембурге был любовником Розы Тевенен: он подарил
ей маленький особняк близ Тиволи, на улице Роше. Особняк этот стоил больших денег, но
Монфору, можно сказать, достался даром, так как продажа соседних участков с излишком
покрыла все расходы. Жан Блез был человек воспитанный: он полагал, что надо мириться с тем,
чему мы не в силах воспрепятствовать: он уступил Розу Тевенен Монфору без ссоры.
Вскоре после прихода Жюли в лавку спустилась нарядно разодетая Элоди. Несмотря на
мороз, на ней под шубкой было надето открытое платье из белой ткани; лицо ее побледнело,
талия стала тоньше, глаза светились томностью, и все ее существо дышало сладострастием.
Обе женщины отправились к Розе Тевенен, которая ждала их. Демаи поехал с ними:
актриса, обставляя свой особняк, пользовалась его советами, а он любил Элоди, которая уже
почти решилась избавить его от дальнейших мук ожидания. Когда они проезжали мимо Монсо,
где под слоем извести были зарыты казненные на площади Революции, Жюли заметила:
- Пока стоят холода, это еще ничего; но весной трупный запах отравит половину города.
Роза Тевенен приняла подруг в гостиной, выдержанной в античном стиле; все диваны и
кресла были исполнены по рисункам Давида. По стенам, над статуями, над бюстами, над
канделябрами, раскрашенными под бронзу, висели одноцветные копии с римских барельефов.
Актриса носила белокурый, цвета соломы, парик в буклях. По парикам в ту эпоху сходили с
ума: их клали по шести, по двенадцати, по восемнадцати штук в свадебные корзины. Платье в
"жипридином" стиле, узкое, как чехол, облегало ее тело.
Накинув на плечи манто, она повела обеих приятельниц и гравера в сад, который
разбивали по плану Леду, но в котором пока были свалены голые деревья и груды щебня. Тем
не менее она показала им Фингалов грот, готическую часовню с колоколом, храм, поток.
- Здесь, - вздохнула она, подведя гостей к группе елей, - я хо
Закладка в соц.сетях