Жанр: Классика
Гарденины, ИХ ДВОРНЯ, ПРИВЕРЖЕНЦЫ И ВРАГИ
...м взглядывая на
чемодан, воскликнула мать.
- А ты как думала? Тяп да ляп, матушка, не состроишь карап, - сказал
Капитон Аверьяныч. - Небось одну становую жилу выследить - книжек
пятнадцать надо прочитать (он немножко мараковал по коновальной части).
Мать взглянула на испитое лицо Ефрема... слезы так и брызнули из ее
глаз.
- А где же вы меня устроите? - спросил Ефрем, подумав, что хорошо бы
теперь остаться одному.
- Да где же... - выговорил Капитон Аверьяныч и, значительно посмотрев
на жену, сказал: - Вот что, мать, перетаскивай-ка перину-то в клеть, нам
все единственно...
А ты, брат, здесь устроишься.
- Но зачем же? Я ведь тоже могу в клеть.
Но мать так и привскочила.
- Что вы, что вы, Ефремушка! Да там ни столика, ни кроватки, крыша без
потолка - еще глазки засорите...
пол земляной - голыми ножками наступите, распростудитесь!
- А вы-то как же?
- Вот уж выдумали - мы! Нам все равно, мы привычны. Да там и оконца-то
нет, и хлев рядом...
Ефрем упорствовал.
- Ну, чего еще толковать! - строго выговорил Капитон Аверьяныч. -
Сказано, чтоб перетащить перину, вот и все. А ему приготовить. Да столик к
окну, чернильницу... Пошли в контору перьев и чернил взять. Книги можно в
шкапчик, посуду-то выбери. Замкнут, что ль, чемодан-то?
Она бы тут разобрала.
- Это я сам... Я разберусь ужо... Пожалуйста, не надо!
- Ну, что ж теперь?.. Не желаешь ли завод посмотреть? Теперь, брат, не
узнаешь: скоро на всю Расею загремим... Пойдем-ка, прикажу выводку
сделать... А мать тем местом уберется.
Ефрем надел широкополую шляпу. Мать тревожно взглянула на него,
посмотрела на передний угол и нерешительно произнесла:
- Ох, Ефремушка... вы бы шапку-то...
Отец нахмурился. Ефрем с неловкой улыбкой снял шляпу и, по примеру
отца, лишь выйдя в сени, накрыл голову. Пошли на конный двор. По дороге
встречались знакомые Ефрему лица, странно изменившиеся за эти семь лет; к
нему подходили с искренне и притворно-радостными улыбками, здоровались,
спрашивали; почетнейшие протягивали руку, соболезновали, что он "так
заучился" - худ и бледен. Ефрем с любопытством осматривался, видел все те
же конюшни, флигеля, барский дом, мимо которого пробегал, бывало, в страхе
и трепете с шапкой в руках... те же зеленые вершины сада, деревню вдали,
ясное и широкое зеркало пруда... и думал о том, как все это поразительно
уменьшилось и потускнело за семь лет, как мало соответствовало его
воспоминаниям. И с каждым шагом, с каждою новою встречей он все более и
более чувствовал, как утолщалась преграда между тем, что было прежде и что
- теперь, и как не в его силах сломить эту преграду. А Капитон Аверьяныч
шел впереди, выпятив грудь, гордо подняв голову, и с восхищением
размышлял, как он поразит Ефрема детьми Недотроги 3-го и Витязя и вообще
всем, чем он за это время так усовершенствовал завод.
Тем временем мать, вместо того чтобы перетащить в клеть перину,
сбросила с нее одеяло из ситцевых клочков, засаленные, без наволочек
подушки, грубую холстяную простыню, отправила все это в свое новое
убежище, а сама сбегала к Фелицате Никаноровне, принесла оттуда барский
графин, два барских подсвечника с розетками, две стеариновых свечки,
старый, измызганный барскими ногами коврик и кое-где продырявленное, но
снежной белизны постельное белье и пикейное одеяло. Затем торопливо
разулась, скинула платье и, высоко подоткнув юбку, стала мыть полы. Пот
лил градом с ее морщинистого и точно закоптелого лица, по ступням и худым
икрам струилась грязная вода, вдавленная грудь дышала часто, с каким-то
неперестающим хрипением, тем не менее вся она сияла и счастливая улыбка не
сходила с ее губ. Вымывши чисто-начисто полы, она разостлала дорожки и
принялась убирать за перегородкой. Задыхаясь и покраснев от усилия,
перетащила туда чемодан, взбила перину, покрыла ее барским пикейным
одеялом, положила у кровати старательно вычищенный коврик, придвинула стол
к окну и, постлавши заветную "камчатную" скатерть, симметрично расставила
барские подсвечники, чернильницу и графин с свежею водою; над изголовьем
прибила трясущимися от усталости руками маленький образочек - "ангел
Ефремушкин". Потом заботливо осмотрелась, поправила завернувшийся край
одеяла, подняла соринку с пола, надела опять платье, причесала спутанную
голову, умылась... и, опустившись на колени перед "Ефремушкиным ангелом",
долго молилась, беззвучно всхлипывая, быстро шевеля увядшими губами,
вытирая обильно лившиеся слезы уголками платка.
Когда возвратились с конного двора, самовар снова появился на столе.
Один за другим приходили почетные люди дворни приветствовать Ефрема,
расспросить о питерских новостях и житье. Тут были и кучер Никифор Агапыч,
и повар Фома Лукич, и старый наездник Мин Власов, и конюх Василий, и
ключник Дмитрий, и много других; забегала на пять минут и Фелицата
Никаноровна, несмотря на свое скрытое недоброжелательство к Ефрему за его
"самоволие" и поступок с дворецким. Большинство приходивших никогда не
бывали "в гостях у конюшего":
их общественное положение было слишком низко для этого, но теперь все
сгладилось, всякие различия потеряли смысл.
Кто ни приходил - смело садился к столу и брал как должное стакан чаю
из рук сияющей "матери". И спрашивали Ефрема: почем говядина в Питере,
хороши ли лошади, сколько получают жалованья кучера, часто ли он видел
государя императора, как широка Нева, много ли поместится народу в
Исаакиевском соборе, правда ли, что есть такие дома, в которых жителей
больше, чем в городе Боброве?
Из всех присутствующих один только повар Лукич был в Петербурге, да и
то тридцать пять лет тому назад.
- Ну, что вы его спрашиваете? - шутил Капитон Аверьяныч. - Потрошил
покойников, выслеживал, какие есть суставы в скелете, - вот и вся его
питерская жизнь.
Захотели толку от студента императорской академии! Ты, Ефрем Капитоныч,
видал ли Исакий-то?
- Что уж выдумаете, Аверьяныч! - застенчиво улыбаясь, возражала мать. -
Ужель уж они божий храм пропустят?
Но все понимали, что за такими шутками Капитона Аверьяныча скрывается
твердая и горделивая уверенность, что Ефрем все видел и все знает.
Наконец часов в одиннадцать ночи Ефрема оставили одного. Как только
затворилась дверь за матерью (она ушла последняя), он с облегчением
вздохнул и потянулся. Та необыкновенная усталость, которая происходила от
непрестанного напряжения, от мучительного старания быть внимательным,
искать недающиеся слова, показывать интерес к чуждым и решительно
неинтересным вещам, - усталость от усилия казаться своим человеком среди
этих людей исчезла в Ефреме, и он, отгоняя неприятные мысли, назойливо
приходившие в голову, осмотрел свое помещение, открыл чемодан, начал
выкладывать оттуда книги... Впрочем, вынул только часть книг; остальные же
- тоненькие брошюрки на манер лубочных - оставил в чемодане; потом замкнул
его, попробовал, не отпирается ли замок, и с заботливым видом спрятал
ключ. После этого нечего стало делать; одну минуту Ефрем подумал было
написать письмо, сел за стол, положил Перед собою листочек почтовой
бумаги, но, вместо того, чтобы взять в руки перо, потрогал пальцем
граненые розетки на барских подсвечниках, презрительно усмехнулся и
задумался. Мысли его невольно прицепились к тому человеку, к которому он
хотел писать, и вообще к той, покинутой им теперь жизни. Воспоминания,
точно обрывки разодранной картины, лениво двигались перед ним. Споры,
сходки, кружки, партии, фракции...
Разгоряченные лица, заунывный напев "Дубинушки", смелые слова,
бесповоротно-дерзкие решения, широкие планы... "Граждане сего скопища!
Торжественно провозглашаю: все ваши планы и дебаты суть ерунда без
господина народа!" - покрывая шум, кричит огромный человек в красной
рубахе с золотыми кудрями на голове. Кто это?
Он сильно упирает на "о", размахивает руками, добродушно подмигивает,
когда ему кажется, что сказал остроумно.
По лицу Ефрема пробегает ласковая, такая же застенчивая, как у матери,
улыбка, и пленительно изменяет суровое и твердое выражение его губ. Он
решительно схватывает перо, пишет острым, странным, каким-то готическим
почерком: "Ау, Глебушка! Где ты? Ужель не протурили тебя с того
вожделенного седалища, откуда ты мечешь громы на кулаков, кабатчиков и
всякого сорта кровопийц? Ужели не поссорился еще с волостным старшиной и
ладишь с посредником и, безбоязненно посрамляя свое человеческое
достоинство, вытягиваешь pyW по швам перед исправником и предводителем?..
Не особенно надеюсь на это, а потому и пишу окольным адресом, "между нами
говоря", как выразился бы враг наш по политике и друг по темпераменту, -
Михей Воеводин. Кстати, не встретил ли ты его где-нибудь по лицу земли
русской? Не вверг ли в подведомственную тебе кутузку сего подвижника
"государственности", вечного зоила наших культурных, "безгосударственных"
планов? Что касательно меня, - на перине, друг, сплю! Отец и кстати и
некстати величает "студентом императорской академии". Бедняжка мать
говорит мне "вы".
Попечений - масса; всяких бушменских и трогательноглупых разговоров
несть числа! А ежели серьезно-то говорить - ах, друг, как горько и какая
тоска! Мы, дети "разночинцев", принуждены, кажется, испить чашу еще
прискорбнее, нежели "сыны так называемого народного бича"... Те все-таки
переходили к "сливкам-то" знания не прямо от "трех китов", а ведь наш-то
брат именно, именно от ""трех китов" переходил. У тех - "совесть" разных
калибров с "отцами", а у нас - все, вплоть до физиологических и
анатомических различий... Полюбуйся-ка на моего отца: что за богатырь! А
твой покорнейший слуга... сам знаешь, к какому приведен остатку греческими
кухмистерскими, наукой, уроками, кондициями, всякими вольными и невольными
истязаниями плоти и духа... Да, так я на родине. Приветливо шумят дубы и
липы... правда, не мои, а господ Гардениных. Что еще написать? Со дня на
день ждут "господ". В сущности, пренеприятнейший сюрприз этот приезд,
боюсь - не стерплю и удеру. И без того все чаще и чаще мелькает мысль:
зачем я здесь? Стариков ужасно жалко... особливо мать: такая она
беспомощная, забитая, так страдальчески и самоотверженно любит... Друг,
друг! А все-таки прав Туски у Шпильгагена: пусть мертвые хоронят своих
мертвецов. Некогда нам любить, некогда нам жалеть, некогда щадить
семейственные крепи... Вперед!..
А впрочем, это уж, кажется, пошла лирическая материя...
Знаешь ли, какой вопрос самой огромной важности в здешних местах?
Аграрный? Экономический? Школьный? Отнюдь. Самый важный вопрос: выиграет
или не выиграет приз сын Витязя и Визапурши? Впрочем, все уверены, что
выиграет. Это - в усадьбе. Какие фигурируют вопросы в деревне, не успел
еще узнать; да боюсь, и трудно мне будет в положении "сынка" конюшего и
отдыхающего на вакациях "студента". Ты не поверишь, тут все поведение под
стеклом; я же намерен всячески остерегаться и никого не беспокоить.
"Литературу" из Питера взял, вон лежит под кроватью, но в дело вряд ли
пущу. Отдам "долг природе", поживу, сколько хватит сил, с моими
первобытными стариками и тогда уж - "Смело, братья! Туча грянет, закипит
громада волн"...
Вдруг к стеклу неосторожно приплюснулся чей-то нос.
Стекло затрещало. Ефрем быстро распахнул раму...
мелькнули испуганно-любопытные лица, тени трех или четырех человек
пересекли светлый четырехугольник, послышались торопливо удаляющиеся шаги,
шептанье, сдержанный смех... "Однако любознательный здесь народец!" -
пробормотал Ефрем и, спрятавши недописанное письмо, потушил свечи.
Спустя несколько дней в Гарденине наступила живейшая суматоха. С
раннего утра мыли экипажи, с особенною тщательностью чистили выездных
лошадей, поденные бабы разравнивали дорогу на плотине, посыпали песком
дорожки и площадку перед домом; балкон убрали цветами, на парадном крыльце
разостлали ковер; повар Лукич выкупался, облекся в белую куртку, фартук и
колпак, растопил плиту, затребовал провизию; лакей Степан выветрил
слежавшийся и отдававший камфорою фрак, вычистил сапоги, надел белый
галстук; конюший, управитель, экономка в свою очередь прифрантились; зато
Николай и Ефрем казались особенно угрюмыми и прилагали возможное старание
не попадаться на глаза старикам. Пришла телеграмма о приезде господ.
Вечером, когда по расчету вот-вот должны были показаться барские экипажи,
у парадного подъезда собралась большая толпа. Впереди стояли конюший и
управитель - оба в сюртуках солидного покроя, с торжественными лицами; за
ними - заслуженные, старинные дворовые; дальше - кто помоложе и женщины.
Фелицата Никаноровна бегала с подъезда в дом, из дома опять на подъезд,
беспрестанно всматривалась своими подслеповатыми глазками, не виднеется ли
карета. Наконец от плотины вихрем промчалась толпа ребятишек с криками:
"Едут, едут!" Все обнажили головы. Четверня рыжих подкатила к подъезду.
Мартин Лукьяныч ринулся к карете, отворил дверцы. Капитон Аверьяныч
неловко сгорбился, помогая соскочившему с козел Михаиле откинуть подножку.
Показалось томное лицо Татьяны Ивановны. Дворня с приветствиями, с низкими
поклонами, с радостными лицами окружила ее.
"Очень рада... очень... рада. Как ты постарела, Фелицата!" - устало
улыбаясь, говорила Татьяна Ивановна, в то время как управитель и конюший
целовали ее руку, а экономка, всхлипывая, но с сияющим лицом,
прикладывалась к плечику. Вслед за матерью, отстраняя управителя и
конюшего, выпрыгнула Элиз. "Здравствуйте, Мартин Лукьяныч!.. Здравствуйте,
Капитон!.." - выговорила она, пряча руки, застенчиво улыбаясь и краснея.
"Царевна ты моя ненаглядная!" - ринулась к ней Фелицата Никаноровна; Элиз
обняла ее и, глубоко растроганная, крепко, в обе щеки поцеловала. Старуха
так и залилась слезами. Из подъехавшей затем коляски вышел Раф с
гувернером, и его окружила дворня; расточали льстивые слова, ловили я
целовали руки... "О, русски мужик - чувствительни, деликатни мужик! -
внушительно говорил Рафу немец Адольф Адольфыч, - русска дворанин имеет
обязанность благодеять на свой подданный!" Тем временем Татьяна Ивановна
благосклонным мановением головы раскланялась с дворней и в сопровождении
управителя, конюшего, экономки, лакея Степана и еще трех-четырех
почетнейших лиц вошла в дом; в передней она остановилась, снимая перчатки,
милостиво посмотрела на предстоявших, поискала, что сказать... Вдруг
грустная улыбка показалась на ее губах:
- Бедный Агей... умер? Неужели нельзя было помочь? Надеюсь, ты,
Лукьяныч, выписал медикаменты? - Личико Фелицаты Никаноровны исказилось,
она хотела что-то сказать и не могла и, чтобы скрыть свое волнение,
бросилась к Рафу, с которого по крайней мере полдюжины рук стаскивали
шинельку: "Ангелочек ты мой!.. Красавец ты мой!.. Уж и вы, батюшка, в
казенном заведении!.."
На Рафе была пажеская курточка.
- Все меры прилагали, ваше превосходительство, - с прискорбием отвечал
Мартин Лукьяныч, - воля божья-с!
- Да, да... - Татьяна Ивановна легонько вздохнула. - Ну что, Капитон, к
тебе сын приехал? Очень рада. Вот отдохну, можешь привести, посмотрю.
- Слушаю-с, ваше превосходительство. Он по глупости неудовольствие вам
причинил... Простите-с. Молод-с.
- Ничего, ничего, я не сержусь. Очень вероятно, что Климон неудачно
исполнил мое поручение. Не беспокойся, Капитон. В Хреновое отправил эту
лошадь?
- Никак нет-с. Послезавтра думаем.
- А!.. Ну, можете идти. Да, Лукьяныч! Обед по случаю нашего приезда,
угощение, награды - все как прежде.
- Слушаю-с. С докладом когда прикажете являться, сударыня?
- Как всегда, я думаю... И ты, Капитон, являйся.
Утром. Идите с богом.
Дворня тем временем кишела у девичьего крыльца, куда подъехал тарантас
с тремя петербургскими горничными:
Амалией, Христиной и Феней. В кухне отчаянно барабанили ножи.
Управитель и конюший медленно возвращались домой.
Оба они были довольны встречей, но им предстояли всякие заботы, и
потому оба были задумчивы.
- М-да... Хреновое... - бормотал Капитон Аверьяныч, - если бы только
Цыган этот...
- Э! Охота вам опять о Цыгане! Поверьте, отличнейший наездник, - утешал
Мартин Лукьяныч, сам думая совсем о другом.
По дороге из степи показались два человека: один размахивал каким-то
листом, другой шел, потупив голову.
- А это ведь наследники наши, - сказал Мартин Лукьяныч. - Чем бы
госпожу встретить, они, покорно прошу, где прохлаждаются!
- М-да, - пробормотал Капитон Аверьяныч, угрюмо сдвигая брови, - новые
птицы, новые песни... - и неожиданно добавил: - а все оттого, что пороли
мало!
Шли действительно "наследники". Они познакомились только вчера. Ефрем
держал в руках "Сын отечества"
с статьею Н. Pax - го и говорил:
- Семейные разделы, поборы попа, - вы думаете, это очень важно? И вам
представляется - будут всякие блага, если поп станет брать меньше? И в
разделах, значит, усматриваете прискорбный факт? Вы сами-то с
удовольствием бы очутились в шкуре детей этого Ведения, о котором
рассказываете?
- Но ведь раззор, Ефрем Капитоныч... - робко возражал Николай.
- А кто виноват? Вы разве не думали об экономических условиях? Разве не
лучше бороться с общими причинами разорения?.. Мы с вами, например,
фактически отделены от наших родителей. Но представьте, что какой-нибудь
досужий корреспондент скорбит об этом, рекомендует навек закрепостить нас
вот тут, в этом благословенном болоте, - Ефрем махнул рукою по направлению
к усадьбе, - потребует, чтобы мы повиновались "главе семьи", встречали бы
без шапок какую-нибудь госпожу Гарденину... Что бы вы сказали досужему
корреспонденту?
- М-да... об этом придется поломать голову, - ответствовал Николай,
стыдясь за свою статью и за свои "дикие" мнения, но вместе с тем не
решаясь сразу согласиться с Ефремом.
III
Что чувствовал Капитон Аверьяныч к Ефиму Цыгану. - Как он проверял свои
чувства. - Ефремова несостоятельность. - Сборы на бега. - Кузнец Ермил. -
Степь и странности Ефима Цыгана. - "Зовет!" - Лошадиный город. - Новости.
- Княжой наездник Сакердон Ионыч. - Хреновская Далила.
Ефим Цыган был превосходный наездник; Кролик сделал под его
руководством неимоверные успехи; а между тем Капитон Аверьяныч мало того
что не любил Ефима, но чувствовал к нему какоето отвращение, смешанное с
странною и необъяснимою боязнью. Главным образом это началось с зимы и все
увеличивалось по мере того, как наступала весна, приближалось время вести
Кролика в Хреновое. Да и все чувствовали страх перед Ефимом. Это по
преимуществу было заметно, когда запрягали Кролика. Цыганские глаза Ефима
загорались тогда каким-то диким огнем, синеватые губы твердо сжимались,
все лицо получало отпечаток мрачной и сосредоточенной остервенелости. Он
не волновался, не кричал, у него не тряслись руки, как у Онисима
Варфоломеича, но вид его был настолько выразителен, такой запас неистовой
страсти чувствовался за его наружным хладнокровием и размеренными
движениями, что конюха ходили около него, как около начиненной бомбы.
И, разумеется, все делалось быстро, отчетливо, в гробовом молчании.
Один держал повода, двое затягивали дугу, четвертый продевал ремни сквозь
седёлку, пятый раскладывал по сторонам оглобель вожжи и подавал их концы
Ефиму, чтобы тот самолично пристегнул пряжки к удилам; Федотка, в качестве
поддужного, как врытый сидел в седле, затаив дыхание, впиваясь широко
открытыми глазами в Ефима, чтобы, чего боже сохрани, не пропустить знака,
вовремя приблизиться к дуге. Капитон Аверьяныч восхищался таким порядком,
говаривал, что "у них" запрягают по "нотам", но вместе со, всеми не
осмеливался даже звуком голоса нарушить стройность этой отчетливой,
лихорадочно-быстрой и молчаливой работы, потому что боялся Ефима.
Разумеется, об этом и не подозревали в Гарденине.
Да и самому себе Капитон Аверьяныч ни разу не сознавался, что чувствует
страх перед "каким-то наездником", тем более что не мог объяснить себе,
что именно в Ефиме возбуждает такой страх. Когда Ефим напивался,
становился буен, дерзок, лез в драку, когда его несчастная жена с
окровавленным лицом выбегала из избы, оглашая всю усадьбу воплями и
причитаниями, Капитон Аверьяныч совершенно безбоязненно брал свой костыль
и шел усмирять Ефима или приказывал связывать его и собственноручно
замыкал в чулан. Но именно во время "трезвого поведения" Ефима, когда дело
у него великолепно спорилось, когда конюха в рысистом отделении ходили "по
струнке", лошади блестели как атлас, Кролик "бежал" удивительно, - в Ефиме
появлялось что-то такое, чего Капитон Аверьяныч не мог объяснить себе.
Мало-помалу мысли об этом положительно стали мучить Капитона Аверьяныча и
даже повергать его в какую-то неопределенную тоску.
Он заговаривал о Ефиме с тем, с другим, с третьим, разумеется, всячески
стараясь не выказать своих опасений и своей безотчетной тревоги, потому
что это было бы очень уж смешно и унизительно.
Так, однажды, сидя дома за вечерним чаем, он ни с того ни с сего
покинул недопитый стакан, торопливо оделся, взял костыль и, ни слова не
говоря изумленной жене, направился к Мартину Лукьянычу. Там тоже пили чай.
- Вот и я, - с некоторым замешательством объявил Капитон Аверьяныч, -
нацеди и мне, Николай Мартиныч!
Чтой-то у нас вода ноне плоха... не то самовар давно не лужен?
Долго говорили о совершенно посторонних предметах, - даже о политике и
о том, могут ли обретаться мощи ветхозаветных пророков, или это им не
дано. Вдруг Капитон Аверьяныч, как-то потупляя глаза, спросил:
- А что, Мартин Лукьяныч, насчет Ефима Цыгана...
как думаете?
- Что ж, кажется, отличнейший наездник: Кролик бежит на редкость.
- Да, да... бежит в лучшем виде.
Разговор опять начался о другом. Но через десять минут Капитон
Аверьяныч спросил снова:
- Ну, а вообще насчет Ефима... как он на ваш взгляд?
- Что ж и вообще... Да вы, собственно, о чем?
Капитон Аверьяныч решительно не мог объяснить, о чем он, в сущности,
спрашивает.
- Ну, насчет поведения... и тому подобное, - выговорил он, запинаясь.
- Вот поведение... Груб он, кажется, и пьет.
- Он, папаша, пить совершенно бросил, - вмешался Николай, - с самых
сорока мучеников.
- Видите, и пить бросил! Что ж, Капитон Аверьяныч, на мой взгляд, он и
поведения достойного. Народ держит в струне, это я отлично заметил, лошади
в порядке, не пьяница, не вор, не смутьян.
- Да, да... - задумчиво подтверждал Капитон Аверьяныч и, помолчав,
нерешительно добавил: - Вот пить...
Отчего он пить бросил? Это хорошо, что об этом толковать, но отчего?
Вдруг взял и сразу кинул!
Мартин Лукьяныч засмеялся.
- Не понимаю, Капитон Аверьяныч, решительно не понимаю! - воскликнул
он. - По-моему, образумился человек, вот и все.
Капитон Аверьяныч покраснел: он терпеть не мог, когда над ним смеялись;
кроме того, почувствовал нелепость и несообразность своих слов.
- Ефим - нехороший человек, - решительно заявил Николай.
- Чем нехороший? - с живостью спросил Капитон Аверьяныч.
- Как чем?! Вы посмотрите на его обращение с народом... Например, с
Федотом. Ведь он решительно не признает в них человеческого достоинства.
Ругается, дерется!..
А с женой что делает?..
- Ну, понес! - воскликнул Мартин Лукьяныч. - У конюха достоинство,
брат, одно: ходи по струнке. Без этого ни в одном деле порядка не будет. А
не ходит по струнке, поневоле морду побьешь анафеме. Что же касательно
жены, так это, брат, люди поумней нас с тобой сказали:
их не бить - добра не видать.
- Подлинно пальцем в небо попал, - сказал Капитон Аверьяныч, с видом
разочарования отворачиваясь от Николая.
Опять заговорили о другом. Однако через час Капитон
Аверьяныч возвратился к Ефиму:
- Чтой-то есть в нем как будто...
- Да что же вы замечаете?
- Есть эдакое... дух эдакий... Какое-то такое, как будто бы... эдакое!
- Грубит?
- Ну, вот еще! Посмотрел бы я, как он мне согрубит, - и Капитон
Аверьяныч выразительно постучал костылем. - А зазубрина какая-то в нем...
язва какая-то.
- Разве вот зол он?
- Что мне за дело, зол он али нет? Лишь бы обязанность свою соблюдал.
- Но тогда, позвольте-с, чего же еще требовать от человека? - с досадою
воскликнул Мартин Лукьяныч и, сжавши в кулак все пять пальцев, сказал: -
Наездник отличнейший! - и разогнул мизинец.
- Нечего и говорить, - согласился Капитон Аверьяныч и с любопытством
начал смотреть на пальцы Мартина Лукьяныча, точно ожидая, что вот тут и
выяснится таинственная причина его беспокойства и страха.
- Не вор, - отсчитывал Мартин Лукьяныч, - не смутьян; не пьет. Конюхов
держит в ежовых рукавицах...
Да позвольте-с, чего ж вы еще хотите от человека? - И, разогнувши все
пять пальцев, он с торжеством показал Капитону Аверьянычу чистую ладонь.
Тот посмотрел на ладонь, вздохнул и стал прощаться.
- Нет, нет, это вы напрасно, Капитон Аверьяныч, - провожал его хозяин,
- я так думаю, что нам решительно сам господь послал такого наездника.
- Да, да... - безучастно согласился Капитон Аверьяныч и, ощупывая
костылем дорогу, постукивая в стены, около которых приходилось идти,
замурлыкал себе под нос тот напев, который обозначал тоскливое и
недоумевающее настроение его духа.
Когда волнение от приезда Ефрема улеглось в Капитоне Аверьяныче, - что,
кстати сказать, случилось на другой же день, - он попытался привлечь и
сына к разрешению мучительных своих недоумений. Медлить было некогда, ибо
на днях предстояло посылать в Хреновое.
- Поговори-ка с ним... Вглядись в него хорошенько, в идола, - сказал
Капитон Аверьяныч, - может, тебе со стороны-то будет виднее.
Чтобы сделать удовольствие отцу, Ефрем сходил в рысистое отделение,
посмотрел на Цыгана при запряжке и, пожимая плечами, сказал отцу:
- Я на твоем месте сейчас же бы прогнал его.
- А что?
- Да так... Возмутительно разбойнику давать власть.
Холоп, который ценит лошадей выше человека.
- Ты вот о чем! - с неудовольствием проговорил Капитон Аверьяныч. -
Умны вы, погляжу...
- А я уверен, что ты в душе согласен со мною, - настаивал Ефрем, - ведь
наездник он хороший, говоришь?
А между тем неприятен тебе. Почему же? Ясно, потому, что возмутительно
обращается с народом. Ты не хочешь сознаться, но это так. Самое лучшее -
уволить
...Поділитися у соцмережах