Жанр: Классика
Инженю
...е восхищение метром и все свое рвение обратила на то, чтобы сделать
меня великим человеком, подобным автору "Общественного договора"; в этом ей
великолепно помогал мой отец, достойный пастор, человек ученый и трудолюбивый;
он с ранних лет забил мою голову всей той премудростью, какую знал сам, поэтому
в пять лет мне хотелось стать школьным учителем, в пятнадцать - профессором, в
восемнадцать - писателем, в двадцать - гением-творцом!
Подобно Руссо, подобно большинству соотечественников, родину я покинул
молодым, унося в голове довольно большой, но весьма неупорядоченный запас
знаний, великую науку простых людей, добытую в наших горах; вместе с тем я
уносил с собой скромность, бескорыстие, много задора и ту способность к труду,
которой до меня, как я считал, не обладал никто.
Странствия свои я начал с Германии и Польши.
- Но почему вы отправились в Германию?
- Подобно любому искателю приключений, чтобы жить.
- И как вам там жилось?
- Совсем плохо, должен признаться.
- Понимаю, литература кормила вас плохо, не так ли?
- Если бы я посвятил себя только литературе, она вообще не смогла бы
прокормить меня; но, помимо нее, в моем распоряжении были французский и
английский, которыми я владею как родным языком.
- Да, помню, вы, действительно, рассказывали мне, что давали уроки
французского шотландкам и опубликовали в Эдинбурге "Цепи рабства", будучи,
вероятно, рабом тех, кто выбрал вас своим учителем.
Марат посмотрел на Дантона с таким изумлением, что заставил его почти
покраснеть. Нет ничего более удручающего для человека, чем придуманный им
каламбур, который плохо поняли.
- Мне, воистину, кажется, будто я слышу господина де Флориана или
господина Бертена, - строгим тоном возразил Марат. - Вы преподнесли мне
мадригал, дорогой мой, а мадригал, скажу я вам, совсем не к лицу Дантону!
- В таком случае, я умолкаю и с этой минуты буду только внимать вам, -
ответил Дантон, - ибо у меня почти нет шансов вас прервать.
- Правильно, - согласился Марат. - Тем более в историях, которые я
рассказываю, нет ничего мадригального, хотя я и сочиняю романы, в чем вы вскоре
и убедитесь.
Итак, я возвращаюсь к моим урокам, что едва меня кормили, и к тому
полуголодному занятию, что кормило меня и того меньше... Я имею в виду медицину.
Я решил уехать из Германии и добраться до Польши. Это случилось в тысяча
семьсот семидесятом году: мне было двадцать шесть лет, я имел немного талеров в
кошельке, много надежд в глубине сердца, а кроме всего этого - отличные
рекомендательные письма... Тогда царствовал король Станислав - разумеется,
Станислав Август, - он был ученый, просвещенный человек, но мне следовало бы
сказать, что он им и остался до сих пор, ибо он еще здравствует, достойный
король! Без сомнения, философия, наука и музы помогали ему сносить те унижения,
которым подвергали его в то время Россия, Пруссия и Австрия.
- Я считаю, - сказал Дантон, - если только вы позволите мне сделать
философско-политическое замечание, после того как вы запретили мне суждения в
духе мадригала, - я считаю, что честный монарх поступит правильно, если будет
по-прежнему посвящать свое время музам, этим богиням-утешительницам, ведь я не
уверен, что он умрет на троне королевства, которое Екатерина, суровая его
повелительница, отдала ему полностью, но отнимает у него по кускам.
- На сей раз вы судите здраво; поэтому я буду приветствовать ваше
замечание, вместо того чтобы его осуждать, и я не сомневаюсь, что король
Станислав в один прекрасный день будет счастлив обрести, неважно где, гвоздики,
которые разводил Великий Конде. Но в ту эпоху этот монарх царствовал спокойно,
хотя и существовала тайная угроза раздела его королевства. Он любил, как я уже
говорил, науки, искусства, изящную словесность и благородно не жалел на них
денег. Я же, безвестный, я, раздавленный как швейцарец моим соотечественником
Руссо; как ученый - моим собратом д'Аламбером; как философ - гольбахианцами,
гибельным племенем, распространившимся по всей земле, - именно поэтому и
переселился на север, гордясь моими двадцатью шестью годами, запасом моих
научных знаний, моими свежими румяными щеками и крепким здоровьем... Вы смотрите
на меня, Дантон, и пытаетесь угадать, куда это все делось! Не беспокойтесь, вы
узнаете, где и каким образом я все это потерял: такова суть моей истории. В
своей молодой доверчивости я убеждал себя, что если Станислав Понятовский
благодаря своей приятной внешности сумел получить от великой княгини, ставшей
царицей, трон, то и я смогу благодаря своим физическим и нравственным
достоинствам заработать тысячу двести ливров ренты или добиться пенсиона от
Станислава. Таковы были моя цель, мое честолюбивое стремление. Став обладателем
подобного состояния, я мог бы бросить вызов всем кликам, всем неудачам: вернулся
бы во Францию изучать политическую экономию; постиг бы ее в том возрасте, когда
в сердце мужчины зреет честолюбие; мог бы стать великим врачом, если сохранялись
бы рутина и предрассудки; стал бы великим правителем, если бы философии удалось
эмансипировать человечество.
- Рассуждать легко, - холодно возразил Дантон, - но всему на свете
необходимо начало - все зависит от этого начала; покажите ваше начало и, если
возможно, покажите таким, каким оно было.
- О, не волнуйтесь, я не стану себя приукрашивать: воображение не моя
сильная сторона. Кстати, надеюсь, чтобы вас заинтересовать, довольно будет
действительности.
- Странно, что вы отрицаете воображение, ведь у вас узкая голова и широкие
виски!
- Я не отрицаю воображения, - возразил Марат. - Но я думаю, что проявляю
воображение только в политике, а во всем остальном, особенно в политической
экономии, я похож на того кота из басни, у кого в запасе была лишь одна уловка и
кто был вынужден признать свою слабость по сравнению с лисом, знающим сотни
уловок. Отсюда следует, что если я голодал - иногда это случалось, - то давал
уроки и кое-как кормился.
- А какие предметы вы преподавали?
- Признаться, все! Сейчас, когда я говорю с вами, я достиг почти
универсальных знаний: например, на нынешний день я составил, написал и
опубликовал два десятка томов, содержащих открытия в области физики, и, полагаю,
исчерпал все комбинации человеческого ума в морали, философии и политике.
- Черт возьми! - воскликнул Дантон.
- Но это так, - подтвердил Марат тоном, не допускающим возражений. -
Поэтому я и преподавал все предметы: латынь, французский, английский, рисование,
арифметику, химию, физику, медицину, ботанику, не считая всего того, что
вызывает жажду неведомых познаний - этот великий движитель любой
предприимчивости.
- Хорошо! Значит, вы отправились в Польшу, чтобы давать уроки, - сказал
Дантон, пытаясь поощрить словоохотливого рассказчика.
- Да, я уехал в Польшу. Язык меня ничуть не беспокоил: в Польше все
говорят по-латыни, а латынь я знал, как Цицерон.
- Но вы, по крайней мере, нашли учеников в воинственной стране Ягеллонов?
- У меня были рекомендательные письма к должностным лицам короля
Станислава; один из них, владелец шести деревень, староста по фамилии Обиньский,
к кому я имел очень лестное для меня письмо, случайно находился в Варшаве, когда
я там оказался; я поспешил вручить ему послание, в котором ему советовали
обратить на меня внимание. Поляки любезны и гостеприимны; национальная гордость
заставляет их считать французов братьями. Граф прочел письмо, долго пристально
смотрел на меня, словно оценивая мою физическую силу; потом, после этого
молчаливого осмотра, слегка кивнул. Его кивок показался мне знаком благоволения.
Обиньский был рослый, седоволосый, белолицый мужчина с пронзительными
глазами и громовым голосом; ростом великан, он сразу же произвел сильное
впечатление на меня, в ком никогда ни на дюйм не было больше пяти футов.
Я тогда был, как уже говорил, наивен, обожал аристократов, был способен
стать созерцательным из восхищения или деятельным из благодарности - короче,
представлял собой мягкое тесто, ждущее, когда первое оскорбление или первое
благодеяние оставят в душе, что оживляла эту массу, либо благородный, либо
горький привкус.
Наконец, граф преодолел свою задумчивость.
"У нас здесь много французов, - сказал он, - но они все военные, и король,
как только они приезжают, спешит отправить их либо к своей подруге, ее
величеству императрице, либо к своим врагам-оппозиционерам, замышляющим в
Подолии религиозные войны... Вы знакомы с историей этих расколов? "
"Право слово, нет! И откровенно признаю мое невежество", - с легким
уничижением ответил я.
Граф, казалось, был в полном восхищении, встретив ученого, который
признается в том, что он чего-то не знает.
"Значит, вы признаетесь, что не слышали о главарях раскола Солтыке,
Массальском и прочих неистовых католиках? " - с явным удовольствием спросил он.
"Боже упаси, граф, нет! " - воскликнул я.
"Ну, что ж, тем лучше, - сказал он, - вы станете отличным наставником, а
главное - безупречным моралистом и не будете замешивать свои уроки на
политических или религиозных дрожжах. У меня есть для вас ученик".
Можете судить, как я был рад, мой дорогой Дантон, а главное - горд: у меня
будет ученик! Ученик, данный мне графом, одним из владык мира сего,
неограниченный хозяин в своих владениях, наследный принц целого королевства из
шести деревень! Я едва не преклонил колено, но староста мне этого не позволил.
"Я оказываю вам протекцию при одном условии", - сказал он.
"Слушаю вас, ваша светлость".
"Вы имеете письма к королю, но короля вы не увидите".
Я посмотрел на своего покровителя с удивлением, что от него не
ускользнуло.
"Это совершенно естественно... Вас рекомендуют мне как знающего,
ученейшего человека, и если я нанимаю вас, то лишь для себя, но не для другого,
- пояснил он. - Поэтому не соглашайтесь сразу, подумайте. Мы, сарматы, немного
завистливы, а главное - терпеть не можем соперников; если вы желаете жить у меня
с учеником, которого я вам дам, если хотите получать тысячу флоринов в год,
помимо расходов на ваше содержание..."
- Это было недурно, - заметил Дантон.
- Великолепно! - подхватил Марат. - Поэтому я и согласился. Граф сразу
увез меня, вернее, запер у себя; с того самого дня я, увы, стал жить у него в
доме!
И Марат испустил тяжелый вздох, который Дантон тут же истолковал по-своему
и сказал:
- Понимаю. Вам скоро пришлось раскаиваться в том, что вы поддались на
уговоры... Ваш ученик был великовозрастный шалопай варварского происхождения,
рыжий пьяница и скотина; этакий молдавский медведь, не отесанный своей матерью,
который мало вас слушал, но много бил.
- О нет! Вы не угадали, - возразил Марат.
- Значит, это был один из тех учеников, кого описывал Ювенал: Arcadius
juvenis [Аркадский юноша (лат.)].
- Это была девушка пятнадцати лет, ослепительно красивая, умная, отважная,
поэтичная; это была фея, ангел, божество!
- Уф! - вздохнул Дантон, пододвигая свой стул ближе к Марату. - Это
становится интересным, роман завязывается: Люсиль должна полюбить молодого
Потоцкого.
- Вы так думаете? - с горечью спросил Марат.
- По-моему, я предчувствую сентиментального Сен-Прё и прекрасную Юлию.
- Терпение, дорогой друг, терпение, вы получите гораздо больше, уверяю
вас: пообещав яйцо, я всегда даю курицу.
- Неужели из-за превратностей фортуны мы вместо Сен-Прё и Юлии получим
Элоизу и Абеляра?
- О нет, не совсем! Черт возьми, вы торопитесь!
- Я не тороплюсь, а слушаю; правда, интерес к тому, в чем вы
рассказываете, порождает в моем уме изумление, а изумление - догадки.
- Догадываетесь вы или нет, я продолжаю.
- А я жду.
- Я умолчу о моем удивлении во время знакомства, что состоялось в тот же
вечер; обманутый, как и вы, я рассчитывал увидеть ученика, а не ученицу; обойду
молчанием краску смущения на моем лице, дрожь волнения, мою неловкость; ничего
не скажу о стыде молодого человека, когда я увидел, коснувшись своего жалкого
одеяния философа, парадное бархатное платье и куньи меха Цецилии.
- Вот оно что! Ее звали Цецилия, а я думал, что Люсиль!
- Ее зовут Люсиль в романе, но в жизни ее имя Цецилия. Кстати, Цецилией
звали и знаменитую королеву Польши, но королева эта, Дантон, никогда не
выглядела столь величественно, как девушка, которой меня представил граф, давая
ее мне в ученицы, а меня ей - в учителя!
* XIII. ЦЕЦИЛИЯ ОБИНЬСКАЯ
- Краска смущения, дрожь волнения, ложный стыд, - все это было пустяком, и
меня ждало нечто гораздо более серьезное! Представив меня, граф прибавил:
"Цецилия, этот ученый француз будет преподавать вам французский, английский,
точные науки... Он пробудет здесь год, а через год вы будете знать все, что
знает он". Я не сводил с него глаз, пытаясь угадать, почему он так дурно судит
обо мне, по невежеству или из предвзятости. "О, я понимаю..." - пролепетал я.
Я понял, что граф так говорил обо мне вовсе не из-за невежества и что,
наоборот, он обладает очень тонким умом. Помолчав, он сказал: "Не удивляйтесь,
милостивый государь, если я говорю, что через год Цецилия будет знать все, что
знаете вы, - я утверждаю это потому, что мне известны ее способности и ее
память; у нее такие дарования, с которыми ваши сравниться не смогут... Только
учите ее, и вы убедитесь, как быстро она все усвоит..." Я поклонился. "Ваша
светлость, Боже меня сохрани сомневаться в способностях мадемуазель Обиньской, -
почтительно ответил я, - но, в конце концов, чтобы преподать ей все эти
предметы, мне будет необходимо физическое время".
"Хорошо! - согласился он. - Я дал вам год... Так вот, весь год она будет с
вами или, вернее, вы не будете расставаться с нею, поэтому на самом деле вы
отдадите ей все то время, что во Франции посвятили бы любому ученику за шесть
лет. У вас там девушки появляются в обществе, при дворе - я был в Париже, знаю,
- и принимают у себя; час в день они посвящают расширению кругозора, а остальное
время отдают пустякам... У нас, наоборот, графиня Обиньская будет тратить на
занятия двенадцать часов".
"Позволит ли мне ваша светлость сделать одно замечание? "
"Да, разумеется... Пожалуйста! "
"Двенадцать часов занятий в день - это много, и мадемуазель не выдержит! "
"Хорошо, - улыбнулся граф (ибо иногда он все-таки улыбался), - не
вынуждайте меня учить вас вашему ремеслу... Конечно, доктор, вы правы, и
двенадцать часов погубят лучший мозг, если заниматься без перерыва и не
разнообразить занятия. Но поскольку здесь каждое утро вы будете два часа ездить
верхом с графиней; поскольку затем будете завтракать вместе с ней; поскольку до
полудня вы будете уединяться с ней, чтобы заниматься письмом или счетом на
грифельной доске; поскольку в полдень вы будете выезжать на прогулку в ее
карете, - в карете ведь беседуют, не правда ли? - а за обедом, на приемах и
охотах, вечерами будете неотлучно находиться при Цецилии и вести с ней
разговоры; поскольку, наконец, вы не будете отходить от нее ни на шаг, - то я
отнюдь не преувеличил свой расчет, назначив вам двенадцать полных часов занятий
в день".
По мере того как граф говорил, мне казалось, будто я слышу слова гения
снов; по мере того как он объяснял этот план воспитания, мне казалось, будто
перед моими глазами проплывает одна из тех чарующих картин волшебного рая,
которые с помощью гашиша Горный старец показывал своим уснувшим последователям.
Меня одолевало такое множество мыслей, что я не мог ничего ответить.
Но тем не менее я испытывал столь сильное желание говорить, что судорожно
сжал руки и ноги, чтобы не шевелиться, вернее, не сделать движения, которое
разбудило бы меня. Я считал, что вижу сон.
Все время этой пленительной галлюцинации Цецилия смотрела на меня
спокойным и холодным взглядом, но столь пристальным, что воспоминание о нем даже
сегодня, по прошествии семнадцати лет, пронзает мне сердце, словно незримая
слеза, оброненная на меня невидимым демоном.
Высокая, стройная, с золотистыми, как зрелые колосья, густыми волосами, с
голубыми, глубокими, словно воды наших озер, глазами, она прятала округлые руки
в рукавах меховой венгерки и ни разу не разжала губ, поэтому я смотрел на нее
так, как мы смотрим на задрапированную статую. Поскольку я не помню, как она
появилась в зале и не заметил, как она села рядом с отцом, а ничто в ней, даже
ее длинные ресницы, не дрогнуло, я был вправе думать, что человекоподобная
фигура, находившаяся передо мной, просто одна из тех икон-покровительниц,
которые польские сеньоры вешают в своих замках или помещают под колпаками своих
каминов - так в древности поступали римляне со своими ларами - и которые
молчаливо оберегают семью и домашний очаг.
Отец, говоривший так много и так странно, дочь, смотревшая так пристально
и почти безмолвно, - все это производило на меня удивительное впечатление, какое
я объяснить не могу, хотя сам пишу романы. Может быть, вам удастся это понять?
- Черт возьми! Если бы я это понимал, то поверил бы! - вскричал Дантон. -
Но продолжайте, дорогой мой, я нисколько не сомневался, что все эти фамилии на -
ский и на -ска способны фигурировать в столь интересных историях... Ведь в
"Фобласе" Луве де Кувре у нас есть некая Лодойска... Вы читали "Фоблас"?
- Нет, - ответил Марат. - Я не читаю непристойных книг.
- Вы считаете "Фоблас" непристойным? - удивился Дантон. - Да вы, черт
побери, ригорист! Я считаю "Фоб-ласа" не более непристойным, чем "Новая Элоиза".
- Послушайте! Не будем кощунствовать! - побледнев, воскликнул Марат.
- Да, вы правы: речь идет не о Фобласе, Лодойске или новой Элоизе - мы
ведь говорим о вас, о жизни, а не о романе. Продолжайте, пожалуйста... И
простите меня за то, что я вас прервал.
- Мое удивление было столь велико, - продолжал свой рассказ Марат, - или,
лучше сказать, я был так потрясен, что в какое-то мгновение голова у меня
закружилась и рассудок совершенно помутился. За это время меня привели - кто,
совсем не помню; как, не знаю - в большую комнату, где я почти пришел в себя и
оказался в окружении вежливых, улыбающихся слуг; они показывали мне на удобную
постель и обильный ужин.
- Поистине, мой дорогой друг, хотя я обещал вам и себе не перебивать вас,
- сказал Дантон, - не могу не поддаться желанию заметить, что невозможно начать
переживать феерию более приятным образом; именно так начинаются все арабские
сказки, поэтому, само собой разумеется, вы, я надеюсь, воздали должное ужину и
постели.
- Поужинал я очень хорошо, - ответил Марат, - но спал довольно плохо:
после долгой телесной усталости, после сильных умственных потрясений отдых
нервному человеку дается с трудом. Мне это не давалось в особенности, ибо у меня
была двойная причина плохо спать: тело ломило от усталости, голова ничего не
соображала; однако мне приснился сон - он был неким подобием экстаза.
Мадемуазель Обиньская магнетизировала меня своими большими, широко раскрытыми
глазами и своей молчаливой неподвижностью.
Тем не менее я солгал бы вам, если бы сказал, что в ту ночь не спал
совсем: наверное, я лишился чувств, ибо, придя в себя, увидел при свете ночника
на стоявшем рядом кресле одежды, которые, должен признаться, гораздо больше
подходили к климату страны, где я находился, нежели платье, привезенное мною из
Франции.
Я встал и сразу подошел к одеждам и облачился в них, не теряя ни секунды.
Я не сумею передать вам, каким гордым и красивым я посчитал себя, посмотревшись
в зеркало, висевшее в моей комнате. Сюртук, покроем напоминавший те сюртуки, что
позже стали носить во Франции и называли полонезами, фиолетовые бархатные
кюлоты, сапоги с серебряными шпорами, прелестная, отделанная шнуром шляпа
составляли главные предметы моего наряда. Кроме того, я обнаружил, что на стене,
прямо над креслом, служившим хранилищем моей одежды, висит охотничий нож с
резной рукояткой из слоновой кости и охотничий хлыст - одним словом, у меня была
полная экипировка богатого дворянина. В этом костюме я чувствовал себя ровней
любому человеку на всей земле и охотно воскликнул бы вместе с Вольтером,
несмотря на мою ненависть к нему:
Нас отличают друг от друга, к сожаленью, По облаченью, а не по рожденью.
Пока я предавался восторгам, созерцая в зеркале свою столь похорошевшую
особу, прошел час; но тут явился конюх и уведомил меня, что молодая графиня
сошла вниз и ожидает меня.
Было начало марта; пробило пять утра; земля, схваченная последними
заморозками, потрескивала; темноту озаряли отблески снегов. Этот бледно-голубой
свет, мягкий, словно сумерки, угасал на горизонте за неровной линией гор; за ней
по струям розовой дымки угадывалось предстоящее появление солнца.
Такова была картина, бросившаяся мне в глаза, пока я быстро спускался по
широкой лестнице, сквозь окна которой открывался вид на равнину.
Сбежав вниз, я оказался на парадном дворе.
Как меня и предупредили, мадемуазель Обиньская ждала меня уже сидя в
седле; сначала я лишь смутно разглядел при свете факелов ее черную лошадь и
горностаевую накидку, которую девушка надела, чтобы руки у нее были свободны, но
не страдали от холода.
Я переживал один сюрприз за другим, отчаявшись когда-нибудь ясно понять
все, что вокруг происходит: эту странную теорию отца, воплощаемую в жизнь
дочерью; эту прелестную, нежную и хрупкую девушку, вставшую до рассвета и уже
готовую к прогулке, тогда как я, мужчина, еще спал, - разве все это даже в
Польше не было чудесным, а главное, невероятным?
- Признаться, было! - согласился Дантон. - Но что будет гораздо более
невероятным и гораздо более чудесным, так это видеть вас верхом.
- Потерпите, сейчас мы увидим это, - ответил Марат.
- Я держу вам стремя, - парировал Дантон. - Вперед!
- После того как я разглядел графиню, факелы и все, что меня окружало, я
наконец-то заметил предназначенного мне коня...
- Ах, так! Опишите коня!
- Это был красивый украинский скакун с тонкими ногами, умной головой и
пышной гривой. Он скреб правым копытом песок, которым был посыпан двор, но,
когда я приблизился к нему, перестал рыть землю и искоса посмотрел на меня, как
хитрое животное, жаждущее узнать, с каким всадником ему предстоит иметь дело...
Дантон расхохотался.
- Могло показаться, что осмотр ему понравился, - продолжал Марат, - ибо он
снова принялся скрести копытом песок, притворяясь, будто тем самым изъявляет
желание совершить прогулку под моим управлением. Я тоже бросил на него взгляд -
так мы смотрим на противника, которого остерегаемся, - и сразу вскочил в седло.
- О Боже мой! - вскричал Дантон с интонацией разочарования, больше
походившего на ужас. - Неужели вы и наездник?
- Наездник - не то слово; но в родном Будри я, проказничая, часто
взбирался на форейторских лошадей, возвращавшихся порожняком.
- Ах, так! - заметил Дантон. - Это лишает меня всякого удовольствия: я
надеялся увидеть, как вы свалитесь с коня, когда он перейдет на простую рысь.
- Терпение, терпение, дружище! - с горькой улыбкой ответил Марат. - Я ведь
только выезжаю, но еще не вернулся.
- Поезжайте, поезжайте! Я следую за вами.
- Итак, я оседлал казацкого скакуна, - продолжал Марат, - и, по-прежнему
не услышав от графини ни единого слова, потрусил следом за ней, ибо она на своем
великолепном черном жеребце гарцевала впереди.
- И вы остались одни?
- Нет... Конюх, сообщивший мне, что пора выезжать на прогулку и графиня
уже готова, ехал позади меня шагах в тридцати, с карабином за спиной; но не
прошло и пяти минут, как мой скакун, решив завершить проверку всадника, начатую
тем косым взглядом, что я успел вовремя перехватить, вместо того чтобы ехать
вперед, повернул назад, в сторону конюшни.
- Ну и ну! - воскликнул Дантон. - С таким всадником это было совсем глупое
решение.
- Поэтому я хотел помешать ему; он взбрыкнул; я посчитал уместным
воспользоваться прекрасным хлыстом - я нашел его в моей комнате - и наотмашь
хлестнул моего буцефала, который, даже не успев почувствовать удара, отпрыгнул в
сторону и отбросил меня шагов на десять в снег, куда я полетел головой вперед.
- Прекрасно! - промолвил Дантон.
- Польша - благословенная страна для верховой езды, особенно зимой! Я фута
на три погрузился в эту ледяную вату; мне еще повезло: я мог бы уйти в снег и на
пять футов, даже не помяв стелющиеся по земле лишайники.
Дантон смеялся во все горло:
- О-хо-хо! Подобное начало способно испортить роман! Вы даже не
представляете себе, как меня позабавил ваш рассказ; но сейчас я сбит с толку, и
вы можете рассказывать мне все, что вам заблагорассудится. Черт возьми! На миг я
очень испугался, что вы не справитесь с конем и вам даже не удастся спасти жизнь
мадемуазель Обиньской, чей сильный черный жеребец тоже понес по примеру вашего
скакуна... Ничего этого не было, слава Богу!
- О, не бойтесь! Моя история из тех, конец которых можно предвидеть, но,
уверяю вас, не из тех, подробности которых легко угадать. Мадемуазель Обиньская,
увидев, что я погрузился головой в снег, остановилась, изящно повернулась на
седле и посмотрела на меня.
Я дрожал, выбираясь из сугроба, в ожидании услышать взрыв ее смеха и изо
всех сил отряхивался; но графиня даже не улыбнулась: лицо ее оставалось таким
же, как накануне вечером, то есть невозмутимым и холодным.
"Могла бы спросить по крайней мере, не ушибся ли я", - подумал я про себя,
снова усаживаясь в седло, тогда как конюх любезно держал под уздцы моего
скакуна.
Однако Цецилия не разомкнула губ; не выдержав ее молчания, я, несколько
разочарованный, снова двинулся в путь; графиня же ехала ровным шагом.
Еще через десять минут мой скакун, затаивший, похоже, новые обиды, выбрал
бесснежную дорогу, замощенную и окаймленную камнями, и опять сбросил меня, как в
первый раз, но не так для меня удачно.
Теперь вместо нежной снежной перины, которую природа, казалось, специально
подстелила для меня, я ударился о твердый гранит, причем так неловко, что
ободрал голову и ушиб плечо: несколько капель крови выступили у меня на волосах.
Цецилия находилась едва ли в десяти шагах от меня, когда я упал. Светало -
в этой стране, как вы знаете, уже на заре совсем светло, и она
...Закладка в соц.сетях