Жанр: Классика
Подросток
..., что ты догадаешься сойти, - проговорила она быстрым
шепотом.
- Лиза, что тут такое?
- А я и сама не знаю, только много чего-то. Наверно, развязка "вечной
истории". Он не приходил, а они имеют какие-то о нем сведения. Тебе не
расскажут, не беспокойся, а ты не расспрашивай, коли умен; но мама убита. Я
тоже ни о чем не расспрашивала. Прощай.
Она отворила дверь.
- Лиза, а у тебя у самой нет ли чего? - выскочил я за нею в сени. Ее
ужасно убитый, отчаянный вид пронзил мое сердце. Она посмотрела не то что
злобно, а даже почти как-то ожесточенно, желчно усмехнулась и махнула рукой.
- Кабы умер - так и слава бы богу! - бросила она мне с лестницы и ушла.
Это она сказала так про князя Сергея Петровича, а тот в то время лежал в
горячке и беспамятстве. "Вечная история! Какая вечная история?" - с вызовом
подумал я, и вот мне вдруг захотелось непременно рассказать им хоть часть
вчерашних моих впечатлений от его ночной исповеди, да и самую исповедь. "Они
что-то о нем теперь думают дурное - так пусть же узнают все!" - пролетело в
моей голове.
Я помню, что мне удалось как-то очень ловко начать рассказывать. Мигом
на лицах их обнаружилось страшное любопытство. На этот раз и Татьяна
Павловна так и впилась в меня глазами; но мама была сдержаннее; она была
очень серьезна, но легкая, прекрасная, хоть и совсем какая-то безнадежная
улыбка промелькнула-таки в лице ее и не сходила почти во все время рассказа.
Я, конечно, говорил хорошо, хотя и знал, что для них почти непонятно. К
удивлению моему, Татьяна Павловна не придиралась, не настаивала на точности,
не закидывала крючков, по своему обыкновению, как всегда, когда я начинал
что-нибудь говорить. Она только сжимала изредка губы и щурила глаза, как бы
вникая с усилием. По временам мне даже казалось, что они все понимают, но
этого почти быть не могло. Я, например, говорил об его убеждениях, но,
главное, о его вчерашнем восторге, о восторге к маме, о любви его к маме, о
том, что он целовал ее портрет... Слушая это, они быстро и молча
переглядывались, а мама вся вспыхнула, хотя обе продолжали молчать. Затем...
затем я, конечно, не мог, при маме, коснуться до главного пункта, то есть до
встречи с нею и всего прочего, а главное, до ее вчерашнего письма к нему, и
о нравственном "воскресении" его после письма; а это-то и было главным, так
что все его вчерашние чувства, которыми я думал так обрадовать маму,
естественно, остались непонятными, хотя, конечно, не по моей вине, потому
что я все, что можно было рассказать, рассказал прекрасно. Кончил я
совершенно в недоумении; их молчание не прерывалось, и мне стало очень
тяжело с ними.
- Верно, он теперь воротился, а может, сидит у меняй ждет, - сказал я и
встал уходить.
- Сходи, сходи! - твердо поддакнула Татьяна Павловна.
- Внизу-то был? - полушепотом спросила меня мама, прощаясь.
- Был, поклонился ему и помолился о нем. Какой спокойный, благообразный
лик у него, мама! Спасибо вам, мама, что не пожалели ему на гроб. Мне
сначала это странно показалось, но тотчас же подумал, что и сам то же бы
сделал.
- В церковь-то завтра придешь? - спросила она, и у ней задрожали губы.
- Что вы, мама? - удивился я, - я и сегодня на панихиду приду, и еще
приду; и... к тому же завтра - день вашего рожденья, мама, милый друг мой!
Не дожил он трех дней только!
Я вышел в болезненном удивлении: как же это задавать такие вопросы -
приду я или нет на отпевание в церковь? И, значит, если так обо мне - то что
же они о нем тогда думают?
Я знал, что за мной погонится Татьяна Павловна, и нарочно
приостановился в выходных дверях; но она, догнав меня, протолкнула меня
рукой на самую лестницу, вышла за мной и притворила за собою дверь.
- Татьяна Павловна, значит, вы Андрея Петровича ни сегодня, ни завтра
даже не ждете? Я испуган...
- Молчи. Много важности, что ты испуган. Говори: чего ты там не
договорил, когда про вчерашнюю ахинею рассказывал? Я не нашел нужным
скрывать и, почти в раздражении на Версилова, передал все о вчерашнем письме
к нему Катерины Николаевны и об эффекте письма, то есть о воскресении его в
новую жизнь. К удивлению моему, факт письма ее нимало не удивил, и я
догадался, что она уже о нем знала.
- Да ты врешь?
- Нет, не вру.
- Ишь ведь, - ядовито улыбнулась она, как бы раздумывая, - воскрес!
Станется от него и это! А правда, что он портрет целовал?
- Правда, Татьяна Павловна.
- С чувством целовал, не притворялся?
- Притворялся? Разве он когда притворяется? Стыдно вам, Татьяна
Павловна; грубая у вас душа, женская.
Я проговорил это с жаром, но она как бы не слыхала меня: она что-то как
бы опять соображала, несмотря на сильный холод на лестнице. Я-то был в шубе,
а она в одном платье.
- Поручила бы я тебе одно дело, да жаль, что уж очень ты глуп, -
проговорила она с презрением и как бы с досадой. - Слушай, сходи-ка ты к
Анне Андреевне и посмотри, что у ней там делается... Да нет, не ходи; олух -
так олух и есть! Ступай, марш, чего стал верстой?
- Ан вот и не пойду к Анне Андреевне! А Анна Андреевна и сама меня
присылала звать.
- Сама? Настасью Егоровну? - быстро повернулась она ко мне; она уже
было уходила и отворила даже дверь, но опять захлопнула ее.
- Ни за что не пойду к Анне Андреевне! - повторил я с злобным
наслаждением, - потому не пойду, что назвали меня сейчас олухом, тогда как я
никогда еще не был так проницателен, как сегодня. Все ваши дела на ладонке
вижу; а к Анне Андреевне все-таки не пойду!
- Так я и знала! - воскликнула она, но опять-таки вовсе не на мои
слова, а продолжая обдумывать свое. - Оплетут теперь ее всю и мертвой петлей
затянут!
- Анну Андреевну?
- Дурак!
- Так про кого же вы? Так уж не про Катерину ли Николаевну? Какой
мертвой петлей? - Я ужасно испугался. Какая-то смутная, но ужасная идея
прошла через всю душу мою. Татьяна пронзительно поглядела на меня.
- Ты-то чего там? - спросила она вдруг. - Ты-то там в чем участвуешь?
Слышала я что-то и про тебя - ой, смотри!
- Слушайте, Татьяна Павловна: я вам сообщу одну страшную тайну, но
только не сейчас, теперь нет времени, а завтра наедине, но зато скажите мне
теперь всю правду, и что это за мертвая петля... потому что я весь дрожу...
- А наплевать мне на твою дрожь! - воскликнула она. - Какую еще
рассказать хочешь завтра тайну? Да уж ты впрямь не знаешь ли чего? - впилась
она в меня вопросительным взглядом. - Ведь сам же ей поклялся тогда, что
письмо Крафта сожег?
- Татьяна Павловна, повторяю вам, не мучьте меня, - продолжал я свое, в
свою очередь не отвечая ей на вопрос, потому что был вне себя, - смотрите,
Татьяна Павловна, чрез то, что вы от меня скрываете, может выйти еще
что-нибудь хуже... ведь ou вчера был в полном, в полнейшем воскресении!
- Э, убирайся, шут! Сам-то небось тоже, как воробей, влюблен - отец с
сыном в один предмет! Фу, безобразники!
Она скрылась, с негодованием хлопнув дверью. В бешенстве от наглого,
бесстыдного цинизма самых последних ее слов, - цинизма, на который способна
лишь женщина, я выбежал глубоко оскорбленный. Но не буду описывать смутных
ощущений моих, как уже и дал слово; буду продолжать лишь фактами, которые
теперь все разрешат. Разумеется, я пробежал мимоходом опять к нему и опять
от няньки услышал, что он не бывал вовсе.
- И совсем не придет?
- А бог их ведает.
III.
Фактами, фактами!.. Но понимает ли что-нибудь читатель? Помню, как меня
самого давили тогда эти же самые факты и не давали мне ничего осмыслить, так
что под конец того дня у меня совсем голова сбилась с толку. А потому
двумя-тремя словами забегу вперед!
Все муки мои состояли вот в чем: если вчера он воскрес и ее разлюбил,
то в таком случае где бы он долженствовал быть сегодня? Ответ: прежде всего
- у меня, с которым вчера обнимался, а потом сейчас же у мамы, которой
портрет он вчера целовал. И вот, вместо этих двух натуральных шагов, его
вдруг "чем свет" нету дома и он куда-то пропал, а Настасья Егоровна бредит
почему-то, что "вряд ли и воротится". Мало того: Лиза уверяет о какой-то
развязке "вечной истории" и о том, что у мамы о нем имеются некоторые
сведения, и уже позднейшие; сверх того, там несомненно знают и про письмо
Катерины Николаевны (это я сам приметил) и все-таки не верят его
"воскресению в новую жизнь", хотя и выслушали меня внимательно. Мама убита,
а Татьяна Павловна над словом "воскресение" ехидно острит. Но если все это -
так, то, значит, с ним опять случился за ночь переворот, опять кризис, и это
- после вчерашнего-то восторга, умиления, пафоса! Значит, все это
"воскресение" лопнуло, как надутый пузырь, и он, может быть, теперь опять
толчется где-нибудь в том же бешенстве, как тогда после известия о Бьоринге!
Спрашивается, что же будет с мамой, со мной, со всеми нами и... и - что же
будет, наконец, с нею? Про какую "мертвую петлю" проболталась Татьяна,
посылая меня к Анне Андреевне? Значит, там-то и есть эта "мертвая петля" - у
Анны Андреевны! Почему же у Анны Андреевны? Разумеется, я побегу к Анне
Андреевне; это я нарочно, с досады лишь сказал, что не пойду; я сейчас
побегу. Но что такое говорила Татьяна про "документ"? И не он ли сам сказал
мне вчера: "Сожги документ"?
Вот были мысли мои, вот что давило меня тоже мертвой петлей; но,
главное, мне надо было его. С ним бы я тотчас же все порешил - я это
чувствовал; мы поняли бы один другого с двух слов! Я бы схватил его за руки,
сжал их; я бы нашел в моем сердце горячие слова, - мечталось мне неотразимо.
О, я бы покорил безумие!.. Но где он? Где он? И вот нужно же было в такую
минуту подвернуться Ламберту, когда я так был разгорячен! Не доходя
нескольких шагов до моего дома, я вдруг встретил Ламберта; он радостно
завопил, меня увидав, и схватил меня за руку:
- Я к тебе уже тхэтий раз... Enfin! Пойдем завтракать!
- Стой! Ты у меня был? Там нет Андрея Петровича?
- Нет там никого. Оставь их всех! Ты, духгак, вчера рассердился; ты был
пьян, а я имею тебе говорить важное; я сегодня слышал прелестные вести про
то, что мы вчера говорили...
- Ламберт, - перебил я, задыхаясь и торопясь и поневоле несколько
декламируя, - если я остановился с тобою, то единственно затем, чтобы
навсегда с тобою покончить. Я уже говорил тебе вчера, но ты все не
понимаешь. Ламберт, ты - ребенок и глуп, как француз. Ты все думаешь, что ты
как у Тушара и что я так же глуп, как у Тушара... Но я не так же глуп, как у
Тушара... Я вчера был пьян, но не от вина, а потому, что был и без того
возбужден; а если я поддакивал тому, что ты молол, то потому, что я хитрил,
чтоб выведать твои мысли. Я тебя обманывал, а ты обрадовался и поверил и
молол. Знай, что жениться на ней, это - такой вздор, которому гимназист
приготовительного класса не поверит. Можно ли подумать, чтоб я поверил? а ты
поверил! Ты потому поверил, что ты не принят в высшем обществе и ничего не
знаешь, как у них в высшем свете делается. Это не так просто у них в высшем
свете делается, и это невозможно, чтоб так просто - взяла да и вышла
замуж... Теперь скажу тебе ясно, чего тебе хочется: тебе хочется зазвать
меня, чтоб опоить и чтоб я выдал тебе документ и пошел с тобою на какое-то
мошенничество против Катерины Николаевны! Так врешь же! не приду к тебе
никогда, и знай тоже, что завтра же или уж непременно послезавтра бумага эта
будет в ее собственных руках, потому что документ этот принадлежит ей,
потому что ею написан, и я сам передам ей лично, и, если хочешь знать где,
так знай, что через Татьяну Павловну, ее знакомую, в квартире Татьяны
Павловны, при Татьяне Павловне передам и за документ не возьму с нее
ничего... А теперь от меня - марш навсегда, не то... не то, Ламберт, я
обойдусь не столь учтиво...
Окончив это, я весь дрожал мелкою дрожью. Самое главное дело и самая
скверная привычка в жизни, вредящая всему в каждом деле, это... это если
зарисуешься. Черт меня дернул разгорячиться перед ним до того, что я, кончая
речь и с наслаждением отчеканивая слова и возвышая все более и более голос,
вошел вдруг в такой жар, что всунул эту совсем ненужную подробность о том,
что передам документ через Татьяну Павловну и у нее на квартире! Но мне так
вдруг захотелось тогда его огорошить! Когда я брякнул так прямо о документе
и вдруг увидел его глупый испуг, мне вдруг захотелось еще пуще придавить его
точностью подробностей. И вот эта-то бабья хвастливая болтовня и была потом
причиною ужасных несчастий, потому что эта подробность про Татьяну Павловну
и ее квартиру тотчас же засела в уме его, как у мошенника и практического
человека на малые дела; в высших и важных делах он ничтожен и ничего не
смыслит, но на эти мелочи у него все-таки есть чутье. Умолчи я про Татьяну
Павловну - не случилось бы больших бед. Однако, выслушав меня, он в первую
минуту потерялся ужасно.
- Слушай, - пробормотал он, - Альфонсина... Альфонсина споет...
Альфонсина была у ней; слушай: я имею письмо, почти письмо, где Ахмакова
говорит про тебя, мне рябой достал, помнишь рябого - и вот увидишь, вот
увидишь, пойдем!
- Лжешь, покажи письмо!
- Оно дома, у Альфонсины, пойдем!
Разумеется, он врал и бредил, трепеща, чтобы я не убежал от него; но я
вдруг бросил его среди улицы, и когда он хотел было за мной следовать, то я
остановился и погрозил ему кулаком. Но он уже стоял в раздумье - и дал мне
уйти: у него уже, может быть, замелькал в голове новый план. Но для меня
сюрпризы и встречи не кончились... И как вспомню весь этот несчастный день,
то все кажется, что все эти сюрпризы и нечаянности точно тогда сговорились
вместе и так и посыпались разом на мою голову из какого-то проклятого рога
изобилия. Едва я отворил дверь в квартиру, как столкнулся, еще в передней, с
одним молодым человеком высокого роста, с продолговатым и бледным лицом,
важной и "изящной" наружности и в великолепной шубе. У него был на носу
пенсне; но он тотчас же, как завидел меня, стянул его с носа (очевидно, для
учтивости) и, вежливо приподняв рукой свой цилиндр, но, впрочем, не
останавливаясь, проговорил мне, изящно улыбаясь: "На, bonsoir" - и прошел
мимо на лестницу. Мы оба узнали друг друга тотчас же, хотя видел я его всего
только мельком один раз в моей жизни, в Москве. Это был брат Анны Андреевны,
камер-юнкер, молодой Версилов, сын Версилова, а стало быть, почти и мой
брат. Его провожала хозяйка (хозяин все еще но возвращался со службы). Когда
он вышел, я так на нее и накинулся:
- Что он тут делал? Он в моей комнате был?
- Совсем не в вашей комнате. Он приходил ко мне... - быстро и сухо
отрезала она и повернулась к себе.
- Нет, этак нельзя! - закричал я, - извольте отвечать: зачем он
приходил?
- Ах, боже мой! так вам все и рассказывать, зачем люди ходят. Мы,
кажется, тоже свой расчет можем иметь. Молодой человек, может, денег занять
захотел, у меня адрес узнавал. Может, я ему еще с прошлого раза пообещала...
- Когда с прошлого раза?
- Ах, боже мой! да ведь не впервой же он приходит!
Она ушла. Главное, я понял, что тут тон изменяется: они со мной
начинали говорить грубо. Ясно было, что это - опять секрет; секреты
накоплялись с каждым шагом, с каждым часом. В первый раз молодой Версилов
приезжал с сестрой, с Анной Андреевной, когда я был болен; про это я слишком
хорошо помнил, равно и то, что Анна Андреевна уже закинула мне вчера
удивительное словечко, что, может быть, старый князь остановится нa моей
квартире... но все это было так сбито и так уродливо, что я почти ничего не
мог на этот счет придумать. Хлопнув себя по лбу и даже не присев отдохнуть,
я побежал к Анне Андреевне: ее не оказалось дома, а от швейцара получил
ответ, что "поехали в Царское; завтра только разве около этого времени
будут".
"Она - в Царское и, уж разумеется, к старому князю, а брат ее
осматривает мою квартиру! Нет, этого не будет! - проскрежетал я, - а если
тут и в самом деле какая-нибудь мертвая петля, то я защищу !"
От Анны Андреевны я домой не вернулся, потому что в воспаленной голове
моей вдруг промелькнуло воспоминание о трактире на канаве, в который Андрей
Петрович имел обыкновение заходить в иные мрачные свои часы. Обрадовавшись
догадке, я мигом побежал туда; был уже четвертый час и смеркалось. В
трактире известили, что он приходил: "Побывали немного и ушли, а может, и
еще придут". Я вдруг изо всей силы решился ожидать его и велел подать себе
обедать; по крайней мере являлась надежда.
Я съел обед, съел даже лишнее, чтобы иметь право как можно дольше
оставаться, и просидел, я думаю, часа четыре. Не описываю мою грусть и
лихорадочное нетерпение; точно все во мне внутри сотрясалось и дрожало. Этот
орган, эти посетители - о, вся эта тоска отпечатлелась в душе моей, быть
может, на всю жизнь! Не описываю и мыслей, подымавшихся в голове, как туча
сухих листьев осенью, после налетевшего вихря; право, что-то было на это
похожее, и, признаюсь, я чувствовал, что по временам мне начинает изменять
рассудок.
Но что мучило меня до боли (мимоходом, разумеется, сбоку, мимо главного
мучения) - это было одно неотвязчивое, ядовитое впечатление - неотвязчивое,
как ядовитая, осенняя муха, о которой не думаешь, но которая вертится около
вас, мешает вам и вдруг пребольно укусит. Это было лишь воспоминание, одно
происшествие, о котором я еще никому на свете не сказывал. Вот в чем дело,
ибо надобно же и это где-нибудь рассказать.
IV.
Когда в Москве уже было решено, что я отправлюсь в Петербург, то мне
дано было знать чрез Николая Семеновича, чтобы я ожидал присылки денег на
выезд. От кого придут деньги - я не справлялся; я знал, что от Версилова, а
так как я день и ночь мечтал тогда, с замиранием сердца и с высокомерными
планами, о встрече с Версиловым, то о нем вслух совсем перестал говорить,
даже с Марьей Ивановной. Напомню, впрочем, что у меня были и свои деньги на
выезд; но я все-таки положил ждать; между прочим, предполагал, что деньги
придут через почту.
Вдруг однажды Николай Семенович, возвратясь домой, объявил мне (по
своему обыкновению, кратко и не размазывая), чтобы я сходил завтра на
Мясницкую, в одиннадцать часов утра, в дом и квартиру князя В-ского, и что
там приехавший из Петербурга камер-юнкер Версилов, сын Андрея Петровича, и
остановившийся у товарища своего по лицею, князя В-ского, вручит мне
присланную для переезда сумму. Казалось бы, дело весьма простое: Андрей
Петрович весьма мог поручить своему сыну эту комиссию вместо отсылки через
почту; но известие это меня как-то неестественно придавило и испугало.
Сомнений не было, что Версилов хотел свести меня с своим сыном, моим братом;
таким образом, обрисовывались намерения и чувства человека, о котором мечтал
я; но представлялся громадный для меня вопрос: как же буду и как же должен я
вести себя в этой совсем неожиданной встрече, и не потеряет ли в чем-нибудь
собственное мое достоинство? На другой день, ровно в одиннадцать часов, я
явился в квартиру князя В-ского, холостую, но, как угадывалось мне, пышно
меблированную, с лакеями в ливреях. Я остановился в передней. Из внутренних
комнат долетали звуки громкого разговора и смеха: у князя, кроме
камер-юнкера гостя, были и еще посетители. Я велел лакею о себе доложить, и,
кажется, в немного гордых выражениях: по крайней мере, уходя докладывать, он
посмотрел на меня странно, мне показалось, даже не так почтительно, как бы
следовало. К удивлению моему, он что-то уж очень долго докладывал, минут с
пять, а между тем оттуда все раздавались тот же смех и те же отзвуки
разговора.
Я, разумеется, ожидал стоя, очень хорошо зная, что мне, как "такому же
барину", неприлично и невозможно сесть в передней, где были лакеи. Сам же я,
своей волей, без особого приглашения, ни за что не хотел шагнуть в залу, из
гордости; из утонченной гордости, может быть, но так следовало. К удивлению
моему, оставшиеся лакеи (двое) осмелились при мне сесть. Я отвернулся, чтобы
не заметить этого, и, однако ж, начал дрожать всем телом, и вдруг,
обернувшись и шагнув к одному лакею, велел ему "тотчас же" пойти доложить
еще раз. Несмотря на мой строгий взгляд и чрезвычайное мое возбуждение,
лакей лениво посмотрел на меня, не вставая, и уже другой за него ответил:
- Доложено, не беспокойтесь!
Я решил прождать еще только одну минуту или по возможности даже менее
минуты, а там - непременно уйти. Главное, я был одет весьма прилично: платье
и пальто все-таки были новые, а белье совершенно свежее, о чем позаботилась
нарочно для этого случая сама Марья Ивановна. Но про этих лакеев я уже
гораздо позже и уже в Петербурге наверно узнал, что они, чрез приехавшего с
Версиловым слугу, узнали еще накануне, что "придет, дескать, такой-то,
побочный брат и студент". Про это я теперь знаю наверное.
Минута прошла. Странное это ощущение, когда решаешься и не можешь
решиться. "Уйти или нет, уйти или нет?" - повторял я каждую секунду почти в
ознобе; вдруг показался уходивший докладывать слуга. В руках у него, между
пальцами, болтались четыре красных кредитки, сорок рублей.
- Вот-с, извольте получить сорок рублей!
Я вскипел. Это была такая обида! Я всю прошлую ночь мечтал об
устроенной Версиловым встрече двух братьев; я всю ночь грезил в лихорадке,
как я должен держать себя и не уронить - не уронить всего цикла идей,
которые выжил в уединении моем и которыми мог гордиться даже в каком угодно
кругу. Я мечтал, как я буду благороден, горд и грустен, может быть, даже в
обществе князя В-ского, и таким образом прямо буду введен в этот свет - о, я
не щажу себя, и пусть, и пусть: так и надо записать это в таких точно
подробностях! И вдруг - сорок рублей через лакея, в переднюю, да еще после
десяти минут ожидания, да еще прямо из рук, из лакейских пальцев, а не на
тарелке, не в конверте!
Я до того закричал на лакея, что он вздрогнул и отшатнулся; я
немедленно велел ему отнести деньги назад и чтобы "барин его сам принес" -
одним словом, требование мое было, конечно, бессвязное и, уж конечно,
непонятное для лакея. Однако ж я так закричал, что он пошел. Вдобавок, в
зале, кажется, мой крик услышали, и говор и смех вдруг затихли.
Почти тотчас же я заслышал шаги, важные, неспешные, мягкие, и высокая
фигура красивого и надменного молодого человека (тогда он мне показался еще
бледнее и худощавее, чем в сегодняшнюю встречу) показалась на пороге в
переднюю - даже на аршин не доходя до порога. Он был в великолепном красном
шелковом халате и в туфлях, и с пенсне на носу. Не проговорив ни слова, он
направил на меня пенсне и стал рассматривать. Я, как зверь, шагнул к нему
один шаг и стал с вызовом, смотря нa него в упор. Но рассматривал он меня
лишь мгновение, всего секунд десять; вдруг самая неприметная усмешка
показалась на губах его, и, однако ж, самая язвительная, тем именно и
язвительная, что почти неприметная; он молча повернулся и пошел опять в
комнаты, так же не торопясь, так же тихо и плавно, как и пришел. О, эти
обидчики еще с детства, еще в семействах своих выучиваются матерями своими
обижать! Разумеется, я потерялся... О, зачем я тогда потерялся!
Почти в то же мгновение появился опять тот же лакей с теми же
кредитками в руках:
- Извольте получить, это - вам из Петербурга, а принять вас самих не
могут; "в другое время разве как-нибудь, когда им будет свободнее". - Я
почувствовал, что эти последние слова он уже от себя прибавил. Но
потерянность моя все еще продолжалась; я принял деньги и пошел к дверям;
именно от потерянности принял, потому что надо было не принять; но лакей, уж
конечно желая уязвить меня, позволил себе одну самую лакейскую выходку: он
вдруг усиленно распахнул предо мною дверь и, держа ее настежь, проговорил
важно и с ударением, когда я проходил мимо:
- Пожалуйте-с!
- Подлец! - заревел я на него и вдруг замахнулся, но не опустил руки, -
и твой барин подлец! Доложи ему это сейчас! - прибавил я и быстро вышел на
лестницу.
- Это вы так не смеете! Это если б я барину тотчас доложил, то вас сию
же минуту при записке можно в участок препроводить. А замахиваться руками не
смеете...
Я спускался с лестницы. Лестница была парадная, вся открытая, и сверху
меня можно было видеть всего, пока я спускался по красному ковру. Все три
лакея вышли и стали наверху над перилами. Я, конечно, решился молчать:
браниться с лакеями было невозможно. Я сошел всю лестницу, не прибавляя шагу
и даже, кажется, замедлив шаг.
О, пусть есть философы (и позор на них!), которые скажут, что все это -
пустяки, раздражение молокососа, - пусть, но для меня это была рана, - рана,
которая и до сих пор не зажила, даже до самой теперешней минуты, когда я это
пишу и когда уже все кончено и даже отомщено. О, клянусь! я не злопамятен и
не мстителен. Без сомнения, я всегда, даже до болезни, желаю отомстить,
когда меня обидят, но клянусь, - лишь одним великодушием. Пусть я отплачу
ему великодушием, но с тем, чтобы это он почувствовал, чтобы он это понял -
и я отмщен! Кстати прибавлю: я не мстителен, но я злопамятен, хотя и
великодушен: бывает ли так с другими? Тогда же, о, тогда я пришел с
великодушными чувствами, может быть смешными,
...Закладка в соц.сетях