Купить
 
 
Жанр: Детская

Волны Черного моря 3. Зимний ветер

страница №18

тив, он сознавал свою полную правоту и высшую
справедливость того, что он сделал с генералом Заря-Заряницким, и
душа его, хотя и дрожала от боли, но в то же время оставалась ясной.
Но он был поражен мгновенным превращением на его глазах и по его
воле живого человека в мертвеца, что уже находилось как бы по ту
сторону человеческого сознания.
Вот как все это произошло.
Едва Гаврик подбежал по Пироговской улице со стороны
госпиталя к подъезду штаба, уже со всех сторон окруженного его
отрядом, как увидел, что опоздал.
Внутри здания штаба раздавались глухие выстрелы, и сверху
полетело битое стекло из окна, вырванного взрывом ручной гранаты.
Вдруг распахнулась входная дверь, и два матроса, обмотанные
пулеметными лентами, вытолкали прикладами на улицу генерала ЗаряЗаряницкого.

Он был без шапки, в шинели, с одним оторванным, а другим
полуоторванным погоном, который висел на плече, с разбитым пенсне,
болтающимся на ухе на золотой цепочке, в хорошо начищенных
хромовых сапогах с маленькими шпорами, царапающими каменные
ступени крыльца.
- А... - сказал Гаврик.
Матросы толкнули генерала к стене здания возле водосточной
трубы с одним вырванным, запачканным известью костылем.
Все это происходило с чудовищной быстротой и неотвратимостью.
Гаврик поднял наган.
- Погоди, еще не стреляй, - сказал Синичкин, легким
повелительным движением остановил Гаврика.
Матросы отошли в сторону.
- Генерал Заря-Заряницкий, - сказал Синичкин сурово и
поправил на носу свои маленькие железные очки. - Вы
контрреволюционер и предатель! Мы таких людей караем! Не
взыщите. Именем революции!
Заря-Заряницкий, по-видимому, хотел что-то сказать, но Гаврик
выстрелил, и он, раскинув шинель на красной генеральской подкладке,
упал затылком на цинковую водосточную трубу, и его грубое, злое,
испуганное лицо с серебряным ежиком волос над низким лбом тотчас
стало равнодушно-отчужденным.
Теперь это мертвое, нечеловечески-неподвижное, белое лицо все
время стояло перед глазами Гаврика, и он ненавидел Заря-Заряницкого
вдвойне, как врага-контрреволюционера и как человека-предателя,
заставившего его, Гаврика, запачкать свои руки кровью и взять на
душу убийство.
- Ты уже здесь, вояка! - сказал Петя, входя в зал первого класса.
- Ну, поздравляю с победой. А где же Марина?
Он привык, что Гаврик и Марина всегда были вместе.
- Разве ты ничего не знаешь? - спросил Гаврик со странной,
остановившейся улыбкой.
- Нет. А что?
Гаврик продолжал смотреть на Петю воспаленными глазами с
золотистыми ресницами. Петя почувствовал, что холодеет.
- Нету больше Марины, - сказал наконец Гаврик с усилием и
жалко улыбнулся.
Он механически быстро замотал и заправил обмотку, встал на ноги
и положил Пете на плечо обмороженную руку.
- Ты шутишь, - прошептал Петя. Это было выше его понимания.
- Когда? - спросил он.
- Позавчера, на углу Пушкинской и Троицкой, - ответил Гаврик,
продолжая все так же грустно, просительно улыбаться.
- Нет! - воскликнул Петя, отступая на шаг.
- Да, брат, - сказал Гаврик, глядя в глаза Пете слезящимися,
красными глазами.
Они сели рядом на прилавок газетного киоска.
Трое суток назад, ночью, в день победы, на этом самом месте сидел
Терентий и грозил Марине пальцем: "Гляди! Ты бы лучше дома
сидела. В твоем положении бегать по городу не слишком полезно".
С того времени мало что изменилось в зале первого класса. Те же
искусственные пальмы с пыльными войлочными стволами, буфет,
похожий на орган, громадный самовар с медалями, дубовая мебель.
Лишь в одном месте отвалился кусок лепного потолка, и паркетный
пол был по всем направлениям испятнан известковыми следами
солдатских ног, да кое-где были выбиты стекла, так что по всему залу
летели сквозняки.
- Ты знаешь, - сказал Гаврик, - у нас с Мариной готовился
хлопчик, Марат.
Петя снял фуражку с пятном от кокарды и вертел ее в руках, не
зная, что сказать. Слова были бессильны. Он боялся раскрыть рот,
чтобы не зарыдать.

- Ты ее когда-то любил, верно? - спросил Гаврик, пристально
рассматривая белые следы на полу.
- Любил, - ответил Петя.
Теперь ему казалось, что он любил всю жизнь только ее одну.
Он сказал о ней, как о мертвой, но все же никак не мог поверить,
что ее уже действительно больше не существует на свете. К этой
мысли еще надо было привыкнуть.
Петя ничего не чувствовал, кроме странной душевной
опустошенности. Он не знал, что сказать еще Гаврику и следует ли
вообще что-нибудь говорить.
Они долго молчали.
Вдруг Гаврик очнулся, заторопился, соскочил на пол и своим
обычным, решительным, коротким движением подтянул пояс.
- Я пошел, - резко сказал он.
- Куда?
- В Валиховский переулок.
- А там... что?
Гаврик с удивлением посмотрел на Петю.
- Там она.
- Где?
- В университетской клинике. В морге, - сказал он отчетливо и
отвернулся.
- Я с тобой.
- Нет!
Он закинул за спину винтовку и, не оборачиваясь, пошел к выходу.
Петя смотрел ему вслед, на его подпрыгивающую винтовку и никак
не мог до конца понять всего, что случилось. Это была первая смерть
близкого человека, друга, сверстника. Петя попытался представить
себе Марину такой, какой он видел ее в последний раз, но никак не
мог. Она все время ускользала. И еще должен был быть Марат. Этого
Петя совсем никак не мог вообразить. Она все время представлялась
девочкой, подростком, с черным шелковым бантом в каштановых
волосах, в коротком летнем пальтишке, с репейником в чулках. Он
вспомнил, как она спала в катакомбах на ящике от "американки",
положив голову на колени матери и поджав ноги в маленьких пыльных
башмачках на пуговицах, из которых один просил каши.
И вот теперь она лежит где-то в Валиховском переулке,
окоченевшая, с пробитой головой, неузнаваемая, несуществующая,
мертвая...
Нет, это было так страшно, чудовищно, что никак не укладывалось
в сознании Пети.
Но недаром говорится: пришла беда, отворяй ворота. Едва скрылся
Гаврик, как на Петю свалилась еще одна ужасная новость.
К Пете, стуча сапогами, подбежал Чабан и встал смирно, глядя
широко открытыми глазами. Петя сразу понял: случилось что-то
страшное.
- Товарищ командир, - проговорил Чабан с усилием. -
Разрешите доложить... Только не знаю, как вам сказать...
- Что? - спросил Петя.
- Только что воротились хлопцы, которые брали пятую
гимназию...
- Ну?
- Так там во дворе под стеной нашли троих наших
расстрелянных...
- Ну? - повторил Петя, чувствуя, как у него гнутся и холодеют
ноги.
Страшная догадка мелькнула у него в голове.
- Кто же такие?
- Якись наши хлопчики. Одного уже опознали - це Женька
Черноиваненко, другой, неопознанный, в рыжих штанцах, а за третьего
хлопчика гадают: чи это ваш Павел, чи ктось другий - невозможно
разобрать, бо у него вся голова сквозь пробита пулями.
Петя молчал.
- А, мабуть, це и не Павел, - тихо сказал Чабан, как бы желая
смягчить удар, который наносил своему офицеру. - Люди кажут, что
на том хлопчике гимназическая шинелька и старые юфтовые сапоги.
Петя продолжал молчать, чувствуя в душе странную, холодную
пустоту, почти равнодушие.
Последнее время он совсем не думал о Павлике, не имел понятия,
где он живет и что делает. Слышал, что вместе с Женькой
Черноиваненко они организовали какую-то молодежную боевую
дружину, воюют с бойскаутами и помещаются где-то в своем штабе на
казарменном положении.
Но Петя не относился к этому серьезно.
Казалось невероятным, что это он, Павлик, тот самый маленький
мальчик с челкой и невинными зеркально-шоколадными глазками,
который некогда пошел по городу за "Ванькой рутютю" и потерялся,
тот самый Павлик, который на хуторе поигрывал за сараем в картишки,
который с Женькой Черноиваненко изображал марсиан и кричал:
"Улы-улы-улы!"-теперь лежит под забором во дворе пятой гимназии
с неузнаваемо изуродованной головой.

- Товарищ командир, - жалобно сказал Чабан, - вы сходите
туда. Мабуть, и не опознаете. Може, це и не вин.
- Да-да.



36


ХЛОПЧИКИ



Уже рассвело.
Утро было будничное, серое, морозно-сырое. С моря продолжал
дуть темный, неприятный ветер. Улицы были покрыты какими-то
тряпками, обрывками солдатской амуниции, обломками домашней
мебели, сбитыми сучьями акации, стреляными гильзами, цинковыми
ящиками из-под патронов, битым стеклом, штукатуркой, кусками
расплющенных водосточных труб. Казалось, по городу пронесся
ураган или наводнение.
На чугунной ограде привокзального сквера висел труп гайдамака в
синем жупане, и его красноверхая папаха лежала рядом на газоне,
примерзшая к луже. Наверное, он хотел перелезть через ограду, уже
занес ногу - и тут его срезала красногвардейская пуля.
Рядом, поперек мостовой, припав на побитое колесо, стоял пустой,
остывший броневик с пулеметом, повернутым в небо.
Бои кончились. Но жители города еще не решались выходить из
домов, и на улицах было пустынно.
На Ришельевской догорал иллюзион "Двадцатый век", и тротуар
возле него был весь усеян осколками разноцветных крашеных
лампочек, как скорлупой пасхальных яиц.
В Афонском подворье звонили к заутрене.
Трупы расстрелянных хлопчиков были уже перенесены со двора в
гимнастический зал.
По-видимому, здесь шел сильный бой, потому что многие окна
гимназии были выбиты, вырваны вместе с рамами, и двор, покрытый
отборным морским гравием, был усеян битой лабораторной посудой и
разными приборами из физического кабинета, выброшенными во двор
взрывной волной, в том числе хорошо знакомая Пете электрическая
машина с уцелевшим стеклянным диском, радиально оклеенным
полосками серебряной бумаги, похожими на восклицательные знаки.
Трупы лежали рядом на черном асфальтовом полу между
параллельными брусьями и длинной кожаной гимнастической
кобылой, и Петя, едва лишь вошел в знакомый с детства
гимнастический зал с желтой, ясеневой шведской стенкой, стопкой
пыльных стеганых матов и деревянным трамплином для прыганья,
сразу увидел свою старую гимназическую шинель со светлыми
пуговицами, докрасна протертыми посередине, которую донашивал
Павлик.
Петя увидел торчавшие из-под шинели худые, почти детские ноги
в солдатских сапогах и руку, откинутую в сторону, с небольшой,
неестественно повернутой кистью, совсем белую, окоченевшую, с
голубыми ногтями, запачканную засохшей кровью.
Лицо Павлика было прикрыто положенной сверху папахой.
Но если бы Петя ничего не увидел, кроме этой руки - их
фамильной, бачеевской, маленькой руки с короткими пальцами, точно
такой, как у самого Пети и покойной мамы, - то и тогда не могло
быть сомнения, что это тело Павлика.
Петя не мог оторвать взгляда от этой руки, как бы искусно
выточенной из кусочка совершенно белого мрамора. Он подошел, но у
него не хватило мужества открыть лицо брата.
Вокруг были какие-то люди, которых он сначала не заметил. Вдруг
среди них Петя увидел Мотю и Терентия Черноиваненко, а потом
своего отца.
Василий Петрович стоял в изголовье младшего сына без шапки и
медленно крестился, с силой прижимая пальцы ко лбу, к груди, к
плечам, а потом низко кланялся, роняя полуседые волосы, и кроткие
глаза его с беспомощным изумлением смотрели на Павлика.
Мотя сидела на полу рядом с Женькой, гладила его по голове и
рыдала, мелко трясясь всем своим телом.
- Папа, - шепотом, как в церкви, сказал Петя и тронул отца за
плечо.
Василий Петрович увидел старшего сына, и лицо его совсем постариковски
сморщилось.
- Вот, Петруша... Нет больше на свете нашего мальчика...
Он обнял Петю за шею и стал перебирать его волосы, совсем как в
детстве, а сам все время продолжал, не отрываясь, смотреть на Павлика
и бормотал со вздохом:
- Какое счастье, что господь еще раньше взял к себе нашу
мамочку! Как бы она это могла пережить! Теперь ты, один ты остался у
меня, Петруша. Умоляю тебя - береги себя.

И Василий Петрович заплакал.
А через несколько дней в городе состоялись похороны жертв
революции.
Хоронили всех вместе - в одной общей могиле посредине
Куликова поля.
Наступила оттепель.
День был мокрый, гнилой, как поздней осенью, а не в конце
января.
Низко над городом шли темные тучи. Иногда начинался мелкий
дождик. Похоронная процессия, растянувшаяся на несколько
кварталов, двигалась через весь город, поворачивая с Херсонской на
Преображенскую, с Преображенской на Дерибасовскую, оттуда на
Пушкинскую и дальше по прямой, как стрела, Пушкинской, по ее
мокрой синей гранитной мостовой, к вокзалу, на белом фасаде
которого на месте знакомых часов зияла черная круглая дыра от
артиллерийского снаряда, попавшего прямо в циферблат.
Около сотни обернутых кумачом гробов, как вереница красных
лодок, медленно покачиваясь, плыли один за другим над толпой,
длинной и молчаливой, как тяжелая, черная туча.
Рабочие окраин, воинские части, остатки гайдамацких куреней,
судовые команды, рыбаки, ремесленники, крестьяне из пригородных
сел, хуторов и слободок, студенты несли на плечах или на вытянутых
руках над головой своих покойников.
Почти за каждым гробом шли родственники, а на тротуарах стояла
неподвижная стена горожан, мимо которых двигалась процессия, неся
красные знамена и полотнища с белыми и желтыми самодельными
надписями: "Вся власть Советам!", "Да здравствует мировая
революция!", "Вечная память борцам за коммунизм!"
Иногда в толпе раздавался женский плач, истерические
выкрикивания, рыдания. Кое-где провожающие начинали петь хором
"Со святыми упокой" или "Вы жертвою пали". Издалека слышались
звуки военного оркестра, с торжественной медлительностью, такт за
тактом, отбивавшего своими тарелками и литаврами траурный марш.
Но все эти звуки не могли нарушить громадной, подавляющей
тишины, повисшей над городом.
А сам город, без вывесок, сорванных с его домов, казался
незнакомым, как будто в него вселилась какая-то новая душа -
строгая, суровая, простая.
Это была уже не прежняя Одесса Ришелье и Дерибаса, а новая,
только что в муках рожденная, пролетарская, советская.
Часть убитых несли в открытых гробах, часть - в закрытых.
Открытых гробов было больше, и перед ними несли красные крышки,
которые как бы удваивали число покойников.
Марину несли на полотенцах, в открытом гробу, Гаврик, Родион
Жуков, Рузер, Ачканов и несколько матросов и красногвардейцев из
отряда Черноиваненко-младшего.
Тут же виднелись фигуры Старостина, Мизикевича, Хмельницкого.
Она лежала глубоко, так что над краем гроба виднелся лишь ее
бесцветный лоб и прядь каштановых волос. Все остальное было
покрыто ветками туй и мирт, наломанных Гавриком в
Александровском парке.
Гаврик шел в ногах покойницы, а так как он был ростом ниже
остальных, то гроб покосился и все время как бы слегка нырял.
Дождевые капли текли по лицу Гаврика и серебрились на
непокрытой голове Родиона Жукова с заметной сединой на подбритых
висках.
За ними, также в открытом гробу, несли Павлика с белой, сплошь
забинтованной головой и тонкой, юношеской шеей, белевшей над
воротником суконной солдатской гимнастерки, застегнутым на две
зеленые пуговицы.
Павлика несли Василий Петрович, Петя, Татьяна Ивановна, ее
муж-поляк, Чабан и несколько подростков из молодежного
красногвардейского отряда.
В наспех сшитой траурной шляпке, размокшей под дождем, на
каждом шагу спотыкаясь, роняя зонтик и неловко держа свободной
рукой подол юбки, забрызганный грязью, шла, почти бежала своими
мелкими шажками" хватаясь за край гроба, Татьяна Ивановна, а по
другую сторону шел Василий Петрович, и Петя с изумлением смотрел
на отца, который за последние дни как-то неожиданно изменился:
исчезла его дряхлость, он ступал твердо, голову держал высоко
поднятой, и на его лице была написана гордость, решимость, странное
упрямство, даже вызов.
И только по дрожанию его пепельных губ Петя понимал, как
мучительно он страдает.
На груди у Василия Петровича был пришпилен революционнотраурный
черно-красный бант, и, когда вокруг него запели "Вы
жертвою пали", он решительным тенором стал подтягивать, то и дело
подергиваясь головой, как бы желая избавиться от какого-то хомута,
натершего ему шею.

Дальше следовал гроб с телом Жени Черноиваненко. Красивая,
гладко причесанная головка мальчика плавно покачивалась на пухлой
домашней подушке с красной меткой, и Мотя не могла оторвать глаз
от лица брата. А с другой стороны гроба неотрывно смотрела на сына
Матрена Федоровна, до глаз, совсем по-старушечьи, повязанная
темным платком, и по ее худым, запавшим щекам, не переставая,
точились слезы, собираясь вокруг посиневшего, морщинистого рта.
Терентий одной рукой мощно поддерживал гроб, а другой вел под
руку Матрену Федоровну, как бы желая ее провести как можно
осторожнее, а сам, не таясь, тоже плакал, и слезы блестели, как соль,
на его обкусанных усах.
На Куликовом поле была уже вырыта громадная четырехугольная
могила, куда стали опускать на канатах и полотенцах гробы,
устанавливая их один поверх другого в два ряда, штабелями.
Слышался стук молотков. Это забивали гвоздями крышки.
Какая-то обезумевшая женщина в мокрой котиковой шапочке
рванулась вперед и хотела броситься в могилу, но поскользнулась на
мокрой глине, упала, и ее оттащили под руки назад, но она снова
вырвалась, подбежала к яме и швырнула туда обручальное кольцо,
тускло блеснувшее в синеватом дождливом воздухе.
Матрена Федоровна все время хваталась за угол гроба, и ее тоже
отвели под руки в сторону.
Татьяна Ивановна стояла на коленях в грязи, перемешанной
сотнями ног, ломала руки, и ее с двух сторон пытались поднять
Сигизмунд Цезаревич и Василий Петрович, который все время
сердито, раздраженно повторял:
- Я прошу вас... Я прошу вас...
И Пете казалось, что он сейчас скажет: "Вы не умеете себя
держать".
На лице Василия Петровича продолжало держаться выражение
гордости. Он гордился своим мальчиком, погибшим, как герой, во имя
счастья народа. Но, когда гроб заколотили и красная крышка медленно
скрылась в яме, Василий Петрович опустил голову, сказал:
- Ну вот и все, - и приложил к глазам большой белый
свежевыглаженный платок.
Но вот замелькали вымазанные мокрой землей и глиной лопаты,
затрещал ружейный салют, потом из-за вокзала ударило несколько
холостых пушечных выстрелов - это палил бронепоезд "Ленин", где
за командира оставался Колесничук, - тучи галок и голубей взлетели
над колокольнями и куполами Афонского и Андреевского подворья,
над обгорелой крышей пятой гимназии, над вокзалом с выбитыми
часами, потом все смолкло, и в наступившей тишине явственно
послышался ужасающе редкий, дисгармоничный похоронный звон.
Это из Ботанической церкви начался вынос тела генерала ЗаряЗаряницкого.

Оттуда ветер принес ангельски-высокие, воющие звуки хора
архиерейских певчих; издали мелькнули синие кафтаны с кистями
этих певчих.
В переулке стали двигаться зажженные хрустальные фонари и
слабо пылающие при дневном свете смоляные факелы, потянуло
ладаном, блеснули как бы осыпанные слюдой ризы духовенства, митра
архиерея, черные клобуки монахов, и медленно выступили вороные
лошади погребальной упряжки, в белых сетках и с черными
страусовыми перьями над головой, а за ними показался весь
разубранный перьями и зажженными фонарями, заваленный
фарфоровыми венками с георгиевскими лентами, белый,
покачивающийся на рессорах катафалк с высоким серебряным гробом
генерала Заря-Заряницкого, а за ним - траурные вуали и нарукавные
повязки родных и знакомых.
В то же самое время на земляном холме над братской могилой,
выросшей посреди Куликова поля, каменщики в белых фартуках
поверх пальто и шинелей уже успели сложить большой цоколь из
брусков светло-желтого одесского ракушняка, приготовленных
заранее.
Потом подъехал грузовик. На нем стояли несколько рабочих завода
Гена, и среди них Петя узнал высокую, костлявую фигуру товарища
Синичкина в маленьких железных очках, с впалой грудью.
Они привезли большой двухлемешный плуг с коваными ручками,
крюками и кольцами, выкрашенными ярким суриком.
Они подняли этот красный плуг, сняли с грузовика, перенесли на
плечах к братской могиле и установили на каменном цоколе - первый
революционный памятник, открытый Советской властью в городе
Одессе.
Может быть, это был первый советский памятник во всем мире.
Потом начался митинг.

Ночью, разливая вокруг розовое зарево, горел хуторок мадам
Стороженко.



37


СВИДАНИЕ



Однажды, придя домой (теперь они вместе с отцом занимали две
комнаты в бывшей так называемой барской квартире, брошенной
хозяевами на Маразлиевской в доме Аудерского, куда их вселил по
ордеру новый городской Совет), Петя нашел под дверью узкий конверт
с черной траурной рамкой, надписанный знакомым почерком и
надушенный французскими духами "Лориган" Коти.
Отца не было дома, он еще не возвратился с заседания комитета
преподавателей и учащихся бывшей одесской пятой гимназии, теперь
превращенной в железнодорожный техникум, где Василий Петрович
исполнял обязанности заведующего учебной частью. Соседка по
квартире, жена слесаря Толубьева, тощая, чахоточная женщина, не
привыкшая еще после ужасающего подвала на Молдаванке к такой
громадной, роскошной квартире, деликатным шепотом сказала Пете,
что письмо принесла какая-то девушка в платочке, видать, горничная.
На листке полотняной бумаги с такой же траурной каймой было
написано:
"Нам необходимо увидеться. Завтра возле Александровской
колонны ровно в пять. Ир.".
И все то, что казалось погребенным навсегда и забытым, вдруг
воскресло в душе Пети.
Александровская колонна, памятник "царю-освободителю", стояла
в Александровском парке на вершине искусственной горки, куда вела
дорожка, обсаженная низким парапетом из стриженых мирт и туй.
Цоколь и ступеньки памятника были сделаны из красного
полированного гранита с черной капителью, а самая колонна из
черного полированного Лабрадора, блестящего, как зеркало, с
чугунной шапкой Мономаха на ней.
Шапка Мономаха с крестиком наверху обозначала тяжкий жребий
"царя-освободителя", убитого революционерами.
С высокой площадки вокруг колонны открывался широкий вид на
море, и на порт, и на стену со сквозными арками - остатками
турецкой крепости Хаджи-бей, - и это уединенное возвышенное
место было одним из тех, где обычно назначались наиболее
значительные любовные свидания.
После январских оттепелей внезапно ударили настолько сильные
морозы, что море замерзло до самого горизонта, что случалось обычно
один раз в четыре года, не чаще.
Птицы падали на землю, убитые на лету морозом.
Хорошо еще, что не было ветра, иначе невозможно было бы
дышать. Чистое небо было того нежного, телесного цвета с еле
заметной лиловатостью на горизонте, один вид которого как бы
перехватывал дыхание и заставлял леденеть ресницы.
Разнообразные деревья парка, обросшие инеем, были похожи на
белые облака, севшие на землю, над которыми легко рисовалась
верхушка Александровской колонны с шапкой Мономаха и купол
обсерватории.
Ледяное красное солнце садилось где-то в снежной степи, далеко
за городом, за обгорелыми постройками хутора мадам Стороженко, а
высоко над головой белел детский ноготок новорожденного месяца.
Петя шел по аллеям парка, по их белым глухим коридорам, и
слышал, как у него бьется сердце - так тихо было вокруг.
Это было не обычное молчание безветренного морозного вечера, а
тишина, удвоенная неестественным, мертвым безмолвием замерзшего
моря.
Петя шел затаив дыхание и прислушивался, не послышатся ли под
заиндевевшими сводами деревьев знакомые шаги.
Но вокруг все было безмолвно.
Он был единственным живым существом в этом огромном, белом,
оцепеневшем мире Александровского парка. Но едва он поднялся на
вершину горки, как тотчас увидел Ирину.
Она стояла, отражаясь в зеркально-черных лабрадоровых плитах
громадного цоколя, маленькая, как девочка, но по-женски стройная, в
котиковом коротком жакете, в узкой английской юбке, серых
фетровых ботиках с мехом, и, откинув с лица траурный креп,
неподвижно смотрела в замерзшее море, прижимая к груди руки,
спрятанные в муфту.
Петя остановился, чтобы перевести дух.

Она с живостью обернулась на скрип гравия и быстро пошла к
Пете, протягивая к нему маленькие руки в черных лайковых перчатках
и отбрасывая коленом муфту, болтающуюся на шелковом шнурке.
Петя увидел ее бледное, освещенное инеем деревьев, осунувшееся,
как бы вымытое ледяной водой лицо, такое простое, будничное, с
небольшими веснушечками, которых он никогда раньше не замечал, с
глазами по-прежнему прелестными, но не такими фиолетовыми,
какими он привык их всегда представлять, с горестно сложенными
губами и маленькими морщинками в углах этих бледных, почти
бесцветных губ, - и душа его задрожала от жалости и любви.
Прежде чем она успела, мелко перебирая ногами, связанными
узкой английской юбкой, добежать до него и положить руки ему на
грудь, Петя оказался весь во власти ее очарования.
- Друг мой, - сказала она, - вот видишь...
Ее лицо сморщилось, она сняла одну руку с Петиной груди,
полезла в муфту и стала вытирать платочком уголки глаз, где слиплись
обледеневшие ресницы.
- Бедный мой папа. Бедный твой брат. Сколько за это время
случилось горя!
Она перекрестилась и заплакала, продолжая сквозь слезы грустно и
нежно смотреть на Петю, на его фуражку без кокарды, на его черные
бархатные наушники.
Он крепко сжал ее руки и стал целовать лайковые перчатки.
- Я так боялась!
- Чего?
- Что ты меня забыл.
- Как ты могла... О, как ты могла!
Теперь ему казалось невероятным, чтобы он мог ее когда-нибудь
забыть.
Он взял ее за мягкие плечи. Она отцепила длинную черную вуаль,
зацепившуюся за крючок его шинели, закинула голову и жадно
поцеловала его снизу озябшими влажными губами открытого рта.
- И ты на меня не сердишься, дорогой?
- За что же?
- За то, что я тебя ненавидела. Нет, я говорю правду. Святую
правду. Ты знаешь, одно время, совсем недавно, я тебя ненавидела. Не
переставала любить и ненавидела. Я ведь про тебя все узнала.
- Но что же ты узнала? - нахмурился Петя.
- Ах, боже мой, все.
- Именно?
- Что ты служишь в Красной гвардии, что ты командовал их
бронепоездом.
- Я этого не скрывал. -
- Да, ты не скрывал. Но ты и не говорил. И я, твой самый близкий

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.