Ломоносов
страница №42
...ком переложении оды Ж.Б. Руссо наши гении XIX века почерпнули основные идеи своей нравственной и художественной философии. Но вот то, что наши писатели XVIII века, и Ломоносов в первую голову, ставили эти проблемы и находили для нихпристойные и вещь выражающие речи, нельзя не помнить.
Ломоносов, в силу внутренней логики собственного творческого развития, вплотную подошел к их поэтическому решению. Как уже было сказано, когда вышел первый номер
Полезного увеселения, Ломоносов уже заканчивал первую часть
Петра Великого, которая вышла отдельным изданием в декабре 1760 года. В июле 1761 года также отдельным изданием вышла
Песнь вторая.
Работу над поэмой Ломоносов начал примерно в 1756 году и к середине 1761 года закончил вторую часть ее. Поэма осталась незавершенной: дальше второй части работа не продвинулась, помешала исключительная загруженность в Академии наук, да и самый подход к воплощению темы и образа Петра I, наметившийся в первых двух песнях, говорил о необычайной широте и глубине замысла, что, разумеется, требовало и времени и особенного напряжения сил.
Петр I в понимании Ломоносова – это творец и одновременно символ новой России, живой человек, совершивший нечто неподвластное обыкновенному человеку, – перевернувший весь жизненный уклад огромной страны, определивший ее настоящее величие и заложивший основы величия будущего, сотворивший мир новых культурных ценностей, создавший условия для формирования нового человека и нового отношения к человеку, и (вот этото особенно важно учитывать, говоря о Ломоносове и вообще о русском просветительстве XVIII века) сам воплотивший в себе идеал нового человека: просвещенного и страстного, сильного духом и широкого душою, увлекающегося и расчетливого и т. п., – человека мощной индивидуальности, решающей чертой которой является соединение личного и общенационального интереса.
Поэма
Петр Великийдолжна была художественно увенчать предшествующие творческие усилия Ломоносова в создании образа царяпросветителя, предпринятые в похвальных одах, надписях, ораторской прозе. Во многом благодаря этим усилиям русское просветительство XVIII века в своих общественнополитических построениях развивалось с оглядкой на великую личность Петра I (если западноевропейские просветители мыслили себе идеал государя, просвещенного монарха в неопределенном будущем, то для всех русских просветителей, за исключением Радищева, этот идеал уже был воплощен в действительности в недавнем прошлом). Причем, обращаясь к Петру I, наша общественная мысль XVIII века, начиная с Ломоносова (и опятьтаки во многом благодаря ему), выделяла в этом
идеальном государепрежде всего его деятельный характер: если на Западе
идеальный государьв представлениях великих умов эпохи – это по преимуществу
философ на троне, то в России сама жизнь Петра I и масштабы его дел исподволь приводили к заключению, что
идеальный государь– это
работник на троне.
Здесь Ломоносов по прямой линии является предшественником Пушкина. При этом, конечно, необходимо учитывать, что историческая дистанция между Ломоносовым и предметом его постоянных раздумий, Петром I, была слишком мала, чтобы требовать от него пушкинского реализма, спокойствия и такта в оценках царяпросветителя. Четыре пушкинских строки:
То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник, –
сильнее отпечатываются в сознании современного читателя и, пожалуй, больше ему сообщают, нежели все написанное Ломоносовым о Петре I. Но если бы не грандиозная по размаху и глубине первоначальная попытка Ломоносова осмыслить
человека, каков не слыхан был от века, то мы, безусловно, не имели бы именно этой лапидарной пушкинской формулы, выраженной именно в этих, простых и конкретных, и одновременно всеобъемлющих терминах. Пушкинскому спокойствию в оценке Петра I (спокойствие здесь – в философическом, а не в житейском смысле) необходимо предшествует ломоносовский восторг. Ломоносов первым постиг
всеобъемлющую душу
на троне вечного... работникаи испытал при этом чтото вроде
священного ужаса.
В 1755 году, непосредственно перед началом работы над поэмой, в
Слове похвальном Петру Великомуон писал:
Я в поле меж огнем; я в судных заседаниях между трудными рассуждениями; я в разных художествах между многоразличными махинами; я при строении городов, пристаней, каналов между бесчисленным народа множеством; я меж стенанием валов Белого, Черного, Балтийского, Каспийского моря и самого Океана духом обращаюсь; везде Петра Великого вижу, в поте, в пыли, в дыму, в пламени; и не могу сам себя уверить, что один везде Петр, но многие; и не краткая жизнь, но лет тысяча. С кем сравню великого государя!.. Итак, ежели человека Богу подобного, по нашему понятию, найти надобно, кроме Петра Великого не обретаю. Здесь Ломоносов как бы расшифровывает знаменитую формулу Петра I, содержащуюся в его оде 1743 г.:
Он Бог, он Бог твой был, Россия,
Он члены взял в тебе плотские,
Сошед к тебе от горьких мест...
В сущности, в
Слове похвальном Петру Великомусодержится программа будущей поэмы: выдвинув тезис о божественном характере творческой деятельности Петра I, он должен подтверждать его конкретными примерами, и постепенно этито конкретные примеры, в которых во всем размахе и со всей возможной детальностью обрисовывается сущность и величие Петровых дел, выступают на первый план:
...Коль великою любовию, коль горячею ревностию к государю воспалялось начинающееся войско, видя его в своем сообществе за одним столом, тую же приемлющего пищу; видя лице его, пылью и потом покрытое; видя, что от них ничем не разнится, кроме того, что в обучении и в трудах всех прилежнее, всех превосходнее.
Именно этот второй,
иллюстративныйплан составляет основу повествования в поэме
Петр Великий. Прав был Д. Д. Благой, когда писал, что
свою поэму Ломоносов строил как произведение историческое. В этом пункте Ломоносов выступал как подлинный новатор:
...если Буало считал, что. Уже в первых двух песнях Ломоносов, подобноэпос величавыйтребует непременновымысла,высокой выдумкиироя мифических прикрас, если он предостерегал эпического поэта от перегрузки сюжета событиями и от подраяганияисторикам спесивым, то Ломоносов, наперекор теории французского классицизма, заявлял, что предметом его поэмы будутистинны дела, то есть как раз именно события, и притом подлинно исторические
историку спесивому, скрупулезно точен в изложении. Перед ним встает трудная задача соединения в художественное целое педантизма историка и
высокой выдумкипоэта. Вряд ли стоит гадать, удался бы ему этот синтез или нет. Здесь уместно напомнить слова И. И. Шувалова о том, что
Петр Великийостался незавершенным, так как Ломоносов
был много занят, и время для фантазии было очень близко. Очевидно, ломоносовский патрон не только свое мнение высказывал: Ломоносов и сам должен был понимать, что хронологическая дистанция между ним и Петром I была еще
очень близка(к тому же была жива дочь Петра!) и время для
фантазии, то есть для свободного художественного освоения материала, еще не приспело. Отношение к поэме современников и ближайших потомков было противоречивым. Н. И. Новиков причислял
Петра Великогок произведениям Ломоносова, обессмертившим его имя. А. П. Сумароков, по обыкновению,
ругательнойэпиграммой раскритиковал поэму. Молодой Г. Р. Державин выступил в защиту Ломоносова и отвечал Сумарокову своей эпиграммой. А. Н. Радищев считал, что Ломоносов
томился в эпопее(ср. шуваловское суждение о том, что
время для фантазии было очень близко). Н. М. Карамзин не увидел в поэме Ломоносова
того богатства идей, того всеобъемлющего взора, искусства и вкуса, которые нужны для представления картины нравственного мира и возвышенных, иройских страстей. Высоко оценивал ломоносовскую поэму К. Н. Батюшков. Несправедлив и обиден отзыв В. Г. Белинского о
Петре Великомкак о поэме
дикой и напыщенной(объяснить это отчасти можно тем обстоятельством, что Белинский воевал с литературными реакционерами, которые узурпировали себе право выступать от имени и во славу Ломоносова). Пушкин не оставил прямых высказываний о ломоносовской поэме, однако его недвусмысленная оценка
Петра Великогосодержится в цитированных выше
Стансах(
В надежде славы и добра..., 1826), а также
Полтаве(1828),
Медном всаднике(1833),
Пире Петра Первого(1835) и
Истории Петра I(1835).
Если бросить общий взгляд на стихотворные произведения Ломоносова 1751–1761 годов, то итоговая картина получится не совсем утешительная в том смысле, что обещанный поэтический эквивалент
единодушного легиона доводовв них както не очень просматривается. Действительно: в торжественных одах свое понимание нравственнополитической истины ему приходилось приписывать, едва ли не навязывать Елизавете; поэма
Петр Великийосталась незавершенной, а разница между портретом и моделью даже в написанных двух песнях очевидна. В общем, поэтическим доводам Ломоносова недостает именно единодушия. А ведь именно единодушието и было здесь обещано.
Однако ж мы до сих пор не рассматривали одного великого поэтического создания Ломоносова. Впрочем, оно было упомянуто – там, где шел разговор о мозаичных работах Ломоносова и вообще о его исследованиях, связанных со стеклом. Это произведение, написанное в 1752 году, интересно тем, что в нем Ломоносов дал позитивное художественное воплощение своего нравственного идеала, поставил в полный рост вопрос о духовной свободе и путях ее достижения (среди которых самым верным указан путь познания), а
знатных господ(И. И. Шувалова) и
каких других земных владетелей(Елизавету) оттеснил на периферию всего произведения, правда, со всевозможными поклонами и пышными обращениями к ним.
Итак, вернемся к той поре, когда Ломоносов только начинал свою серию из 4000 опытов по получению цветного стекла, когда в послании к Шувалову признавался:
Меж стен и при огне лишь только обращаюсь:
Отрада вся, когда о лете я пишу;
О лете я пишу, а им не наслаждаюсь
И радости в одном мечтании ищу.
Давайте поразмыслим. О чем, кроме усталости, мог думать он, глядя на огонь,
меж стенсвоей маленькой лаборатории? Какие мысли, сопоставления, догадки высвечивало пламя стекловаренной печи, в его бездонной памяти, в заповедных глубинах его духа, не знающего покоя? Огонь на его глазах творил чудеса: твердые тела становились жидкими, выделяя в пространство толику своего вещества, вбирая в себя элементы веществ чуждых и составляя в итоге новое материальное единство, качественно отличное от исходных частей. Но, пожалуй, не этому удивлялся Ломоносов, уже открывший
всеобщий закон природы(хотя непосредственность, способность удивляться никогда не покидала его). Да, чудо заключалось не в том, что соединения кремния вкупе с соединениями золота, пройдя через горнило, становились огненнокрасными рубинами. Истинное удивление вызывало другое. Ведь не только же вещество плавилось в топке! Живая и беспокойная мысль тоже вошла в сплав его необходимым ингредиентом: она дозировала вещество, она определяла температуры, она с самого начала направляла весь процесс. Прежде чем расплавиться в печи, вещество расплавилось в мысли. Линзы, отшлифованные из стекла, изготовленного самим его создателем, и составленные в порядке, продуманном им самим, позволяли исследовать мельчайшие предметы (микроскоп), преодолевать мировое пространство (телескоп), видеть в темноте (его знаменитая
ночезрительная труба). Ломоносов убеждался, что мысль, в буквальном смысле слова, переплавившись в огне и приняв материальное обличив, становилась условием зарождения новых идей уже в других областях знания. Оптика через посредство химии органично входила в биологию, астрономию... Мысль человеческая постоянно материализуется. Вещи, созданные человеком, необходимо вбирают в себя духовное качество. В природе огонь соединяет, разлагает и вновь соединяет материю; в человеческом мире – мысль.
Размышления об огне приобретают у Ломоносова философскую форму. 6 сентября 1751 года он произносит в торжественном собрании Академии
Слово о пользе Химии, где содержатся, как мы помним, и такие слова об Огне:
Итак, что из естественных вещей больше испытания нашего достойно, как сия всех созданных вещей общая душа (курсив наш. – Е. Л. ), сие всех чудных перемен, во внутренности рождающихся, тонкое и сильное орудие?
Возможно, об этом думал Ломоносов, производя опыты со стеклом. Рожденное в огне, оно позволяло видеть мир не искаженным, во всей его полноте – от мельчайших тварей, едва различимых под микроскопом, до самых дальних звезд.
Кроме того, оно имело почти не оцененное в ту пору хозяйственное значение. Однако ж, как только Ломоносов заводил разговор о стекле, являлись многочисленные скептики и насмешники, потешавшиеся над той страстностью, с которой он отстаивал свое
детище. Беда скептиков была как раз в односторонности их взгляда: они не могли и не хотели увидеть стекло в его материальнодуховном единстве. Борясь за стекло, Ломоносов боролся за истину, ибо в те годы его представления об истине, – объективной, не искаженной никакими предрассудками (
примесями), в полном смысле слова не замутненной, – ассоциировались прежде всего со стеклом.
Чтобы выразить все это, а заодно и переубедить скептиков, показав в полном объеме те практические и духовные блага, которые заключены в стекле, Ломоносов в декабре 1752 года пишет небольшую поэму, полное название которой гласит:
ПИСЬМО О ПОЛЬЗЕ СТЕКЛА
К ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬНОМУ ГОСПОДИНУ ГЕНЕРАЛУПОРУТЧИКУ, ДЕЙСТВИТЕЛЬНОМУ ЕЯ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА КАММЕРГЕРУ, МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА КУРАТОРУ И ОРДЕНА БЕЛАГО ОРЛА, СВЯТАГО АЛЕКСАНДРА И СВЯТЫЯ АННЫ КАВАЛЕРУ
ИВАНУ ИВАНОВИЧУ ШУВАЛОВУ,
ПИСАННОЕ В 1752 ГОДУ.
Обычно самый факт появления
Письма о пользе Стекласвязывают с хлопотами Ломоносова по устройству УстьРудицкой фабрики цветных стекол. Эта связь несомненна, и отрицать ее было бы просто наивно. Однако, на наш взгляд, неправомерно и преувеличение ее роли для создания поэмы. Ведь при таком подходе, вольно или невольно, значение
Письмасводится лишь к талантливой пропаганде стекольного дела, а вся его сложнейшая мировоззренческая проблематика, высокий гуманистический пафос оказываются логически не связанными с темой.
Обратимся к тексту.
Поначалу разговор идет о стекле, с которым каждый имеет дело в повседневной практике – то есть о стекле в предметном значении этого слова и о качествах, присущих ему как реалии. Такое стекло
знаютвсе – и пренебрегают им. Стекло как факт реального мира активно привлекает к себе лишь поэта: с парнасской высоты оно представилось ему не меньшей ценностью, чем золото или драгоценные камни. Неоднократные
спускис Парнаса утвердили автора в его предположении. Но среди людей популярна другая точка зрения на Стекло, с которой он никак не может согласиться. (Стекло у него как герой поэмы – везде с прописной буквы.)
Вот завязка той драмы идей, которой предстоит развернуться в дальнейшем. Здесь элементы будущего образа даны отдельно один от другого: стекло как предмет и два противоположных мнения о нем, отражающие его двойственную природу, покамест не составляют художественного единства. Но уже на этом, по преимуществу понятийном, уровне произведения со всей очевидностью проявляется его основное, с точки зрения самодвижения художественной идеи, противоречие. Причем оно сразу же выступает как необходимо диалектическое. Ломоносов не ставит перед миром вопрос на
ребро: Стекло вместо золота! Его точка зрения не нуждается в этом, ибо она – истина и, как таковая, включает в себя и
неправоемнение в качестве обязательного момента своего собственного становления. Иными словами, те, новые, неизвестные людям качества Стекла, которые открылись ему, он не отрывает от уже известных – но рассматривает Стекло как совокупность старого и нового. Мир не однозначен, каждая вещь в нем сложна и многогранна, чревата множеством проявлений. С этой точки зрения в нем одинаково
правыи золото и стекло:
не правалишь людская односторонность. Природа преподает человеку азы гуманности. Пренебрегать стеклом – попросту аморально.
Однако для того чтобы эта истина стала активом читателя, ее надо показать так, чтобы он
открылее сам. Как выдающийся оратор, Ломоносов прекрасно знал, что, если автор не сумеет создать у своей аудитории иллюзию импровизации, не привлечет ее к сотворчеству, его произведение просто не состоится как явление искусства. Поэтому не случайно Ломоносов вводит предысторию образа в текст поэмы. Это интеллектуальная
разминкадля читателя, который активно вовлечен в творческую работу; поэма как бы рождается у него на глазах:
Неправо о вещах те думают, Шувалов,
Которые Стекло чтут ниже Минералов,
Приманчивым лучом блистающих в глаза:
Не меньше польза в нем, не меньше в нем краса.
Не редко я для той с Парнасских гор спускаюсь;
И ныне от нея на верьх их возвращаюсь.
Пою перед тобой в восторге похвалу
Не камням дорогим, не злату, но Стеклу.
Ломоносов четко обозначил рубеж, за которым начинается собственнопоэтический мир его поэмы. Он развивается по своим непривычным законам. Здесь действуют свои, необычные представления о материальных и духовных ценностях. Здесь свой отсчет времени: чтобы измерить его, нужны особые часы, на циферблате которых были бы отложены не минуты, но тысячелетия, – часы, которе могли бы идти и против часовой стрелки, когда это потребуется. Стекло здесь – не только одно из соединений кремния, но и
дар божественный, средоточие всех мировых связей.
Я возвращаюсь на Парнас– это сигнал читателю напрячь всю силу
совображения, которая есть душевное дарование с одною вещию, в уме представленною, купно воображать другие, какнибудь с нею сопряженные. Только при таком условии и возможен дальнейший разговор, иначе мир, в который входит читатель, может показаться непонятным для его обыденного сознания. Ведь
купносо Стеклом в его предметном значении здесь приходится
совобразитьи другие вещи, лишь в данном контексте
сопряженныес ним: прочность истинного счастья, несокрушимую жизненную стойкость, перед которой бессильна даже самая грозная стихия – огонь:
Не должно тленности примером тое быть,
Чего и сильный огнь не может разрушить,
Других вещей земных конечный разделитель.
Стекло им рождено; огонь – его родитель.
С точки зрения житейской логики эти строки (так же, как и предшествующие им) полны несообразностей, натяжек. Обыденное сознание наивно полагает, что предмет, о котором идет речь, принципиально не может вызвать подобных ассоциаций. Читатель еще не подозревает, что как раз с этой его установкой на окончательную неоспоримость его суждения и ведется борьба. При этом Ломоносов прекрасно понимает, что близкий предел читательской
философииположен ограниченным, несвободным представлением о самом предмете, который и становится ареной борьбы, местом, где сталкиваются два мнения. Это очень важное качество ломоносовского художественного мышления. Здесь Ломоносов глубоко оригинален: во главу угла ставится не логическая дискредитация чужой точки зрения на какоелибо явление реального мира, но изображение его.
У Ломоносова физическая стихия сразу же оказывается человечески опредмеченной:
Стекло им рождено; огонь – его родитель.
Мы присутствуем при сотворении художественного мира поэмы. Стекло вступает в новую систему связей. Художественное подтверждение
родительских правогня дается в своеобразной космогонии произведения.
Говоря в данном случае о ломоносовской
космогонии, мы не имеем в виду намекнуть таким образом на зависимость поэмы Ломоносова от произведений Гесиода, Ксенофана, Парменида, Эмпедокла. Дело обстоит гораздо сложнее.
Письмо– настолько емкий аккумулятор исторически предшествовавших стилей, что при желании в нем можно найти стилевые отголоски не только дидактического эпоса греков, но и римской дидактической поэзии (Лукреций, Вергилий), сатирической поэзии средневековья (Клавдиан), героической поэзии Ренессанса (Камоэнс) и т. д.
Письмо– первая русская поэма нового времени. Так же, как человек еще до появления на свет в кратчайший срок переживает всю историю Земли, – новая русская поэзия при своем зарождении вбирает в себя тысячелетний опыт мировой литературы.
Рационалистический миф Ломоносова о рождении Стекла (ст. 15–36) показывает, какую роль он отводил огню в своем произведении. О чем же говорит этот миф?
Вопрос, как и когда был создан мир, то есть вопрос о существовании чеголибо и коголибо до мира, не стоит перед Ломоносовым. Мир всегда и везде заполнен
натурой. В ее лоне вечно противоборствуют два враждебных начала: огонь и вода. Борьба идет за овладение природой. Одна из этих сущностных сил – огонь – проявляет себя в мощном волевом акте:
