Ломоносов
страница №16
...ны. Изложение – кратко, внятно и свободно, в иных местах отмечено легкой иронией (как, например, выше, когда шла речь о Пифагоре). В основе ломоносовской иронии лежит спокойная уверенность в собственной правоте. Даже такой сложный вопрос, как создание новой научной терминологии на русском языке, ставится здесь без излишнего энтузиазма – гений просто улыбается, зная, что путь, проложенный им, единственно верный:...принужден я был искать слов для наименования некоторых физических инструментов, действий и натуральных вещей, которые хотя сперва покажутся несколько странны, однако надеюсь, что они со временем чрез употребление знакомее будут.
В завершение Ломоносов выражает пожелание, в котором определен национальногосударственный смысл его труда:
Окончевая сие, от искреннего сердца желаю, чтобы по мере обширного сего государства высокие науки в нем распространились и чтобы в сынах российских к оным охота и ревность равномерно умножилась.
Что можно сказать в итоге о самостоятельной научной деятельности Ломоносова в начальную, трудную для него пору 1741–1744 годов?
За период менее трех лет (к тому же осложненный такими
отвращающими от наукобстоятельствами, как проволочка с производством в должность, стычки с клевретами Шумахера, наконец, арест) Ломоносов блестяще дебютировал как ученый, заложив основы своих открытий, не утративших значения и по сей день, в трех фундаментальных областях естествознания, а именно – начал разработку учения о теплоте, учения о строении вещества и количественных методов в химии (превращая последнюю из искусства в науку). Все это произошло благодаря тому, что уже в самом начале пути Ломоносов выступил убежденным атомистом. Краеугольный камень всего здания ломоносовского научного мировоззрения был прочен и, главное, найден своевременно.
В это же время он начинает хлопоты по возведению – в буквальном смысле слова – здания, вполне конкретного, без которого грандиозное
мысленноездание было бы возвести куда как трудно. Мы имеем в виду настоятельные просьбы и напоминания Ломоносова о необходимости устройства при Академии наук Химической лаборатории, где бы
испытание натурыиз риторической фигуры, из эмоционально переживаемой необходимости стало реальным делом, каждодневно приближающим к Истине, наполняющим пока что бесплотный, хотя и явственный, образ ее живым и безусловным содержанием химических формул, подтвержденных экспериментально.
Ломоносов дважды (8 января 1742 года, то есть в день получения звания адъюнкта, и 28 мая 1743 года, то есть уже находясь под караулом) подавал в Канцелярию прошение об устройстве лаборатории и получил отказ, потому что
за неимением при Академии денег и за неподтверждением штата по сему его доношению ничего сделать не можно. Впрочем, так считала Канцелярия. Ломоносов был другого мнения на этот счет и отступать не собирался.
Однако в первые годы после возвращения из Германии, о которых идет речь, он, вполне понятно, еще не мог успеть в этом. К тому же, как и во все времена его неимоверно активной деятельности, естествознание было не единственной точкой приложения
живых силломоносовского гения.
4
Мысль о единстве мира, единстве законов, управляющих природой и человеком, неразлучная с Ломоносовым, настоятельно требовала от него добывать себе подтверждения не только в виде научных определений. Человек органичный и непосредственный, он постигал Истину не одной какойто стороной сознания, а всем своим духовным организмом. Он не столько усматривал, сколько переживал Истину . Точнее, непосредственное ее усмотрение всегда сопровождалось у него мощнейшим эмоциональным аккомпанементом, который блистательно определил Н. В. Гоголь, говоря о Ломоносове –
чистосердечная сила восторга.
Обращение такого человека, как Ломоносов, к поэзии было неизбежно и благотворно. Он не был поэтом по должности. Не понять этого значит с самого начала заказать себе пути в его поэтический мир.
В 1741–1743 годах Ломоносов создал стихотворения, которые и по сей день сохраняют не только историколитературное, но и художественное свое значение, почти не утратив за два с половиной столетия способности воздействовать на души, эстетически и нравственно отзывчивые. Главным среди них должно назвать
Оду на прибытие ее величества великия государыни императрицы Елисаветы Петровны из Москвы в Санктпетербург 1742 года по коронации. Она по своей поэтической силе, несомненно, превышает все созданное им в этом жанре до тех пор. Ни две оды 1741 года, посвященные Иоанну Антоновичу, ни декабрьское
Всеподданнейшее поздравление1741 года Штелина, обращенное уже к Елизавете по случаю восшествия на престол и дня рождения и переведенное Ломоносовым, ни ода 1742 года Петру Федоровичу, ни
Венчанная надеждаЮнкера, переведенная Ломоносовым в том же 1742 году – ни одно из этих произведений (несмотря на отдельные хорошие стихи и даже строфы) не может сравниться с
Одой на прибытие. Ее можно соотнести лишь с
хотинскойодой как по размаху и глубине идей, так и в связи с тем примечательным обстоятельством, что написана она (подобно
Оде на взятие Хотина) без малейшего
нажимаизвне, по собственному почину и вдохновению (в то время как во всех остальных случаях внешнее побуждение или даже почти прямая
подсказка, говоря языком нашего времени, со стороны Шумахера более чем вероятна, а переводы из Юнкера и Штелина – те так просто делались – по
должности).
Ода на взятие Хотина(
сие первородное чадо стремящегося воображения по непреложному пути, по выражению А. Н. Радищева) была торжественной увертюрой ко всему поэтическому творчеству Ломоносова. Здесь, как уже говорилось в своем месте, он обозначил исторические границы того процесса, который привел к перевороту всего жизненного уклада России в начале XVIII века (от Ивана Грозного до Петра), и воспел, воспользовавшись более или менее значительным поводом, современную военногосударственную мощь России как результат титанической деятельности царяпреобразователя, царяпросветителя. Великолепные батальные картины, в которых мастерство в создании пластическирельефных образов и прежде всего гениальный метафорический дар Ломоносова празднуют свой настоящий триумф, завершаются отрадными картинами мирной жизни, покоя, тишины, воцаряющейся на месте недавнего сражения, положившего конец чуждому господству:
Казацких поль заднестрский тать
Разбит, прогнан, как прах, развеян,
Не смеет больше уж топтать,
С пшеницей где покой насеян.
Безбедно едет в путь купец,
И видит край волнам пловец,
Нигде не знал, плывя, препятства.
Красуется велик и мал;
Жить хочет век, кто в гроб желал:
Влекут к тому торжеств изрядства.
Пастух стада гоняет в луг
И лесом без боязни ходит;
Пришед, овец пасет где друг,
С ним песню новую заводит,
Солдатску храбрость хвалит в ней,
И жизни часть блажит своей,
И вечно тишины желает
Местам, где толь спокойно спит,
И Ту, что от врагов хранит,
Простым усердьем прославляет.
Словом, в
хотинскойоде Россия предстает мощным государством великого народа, которое устремилось к грандиозным целям, указанным венценосным просветителем, которое сметает на своем пути к культурному усовершенствованию внешние препятствия, но которому для полного и скорейшего успеха на этом пути, быть может, всего нужнее покой, тишина, мир (о чем так непритязательно и свидетельствуют заключающие оду картины, простые и отрадные). Если же учесть при этом совершенно уникальный ломоносовский дар патетического самовыражения и его выдающееся мастерство в словесной живописи (никем до Державина не превзойденное), то станет ясно, отчего эхо первого впечатления, произведенного
Одой на взятие Хотина, прокатилось через все столетие, и тот же Радищев уже на пороге XIX века писал:
Необыкновенность слога, сила выражения, изображения, едва не дышащие, изумили читающих сие новое произведение.
Но в
хотинскойоде, открывшей историю новой русской поэзии, утверждалось только то, что уже было: победа над турками, Петр с его
нетщетнымтрудом, а до него – Иван Грозный, со времен которого, по мысли Ломоносова, началось подспудное движение всех составляющих частей государства, приведшее в итоге к петровским преобразованиям. Никаких конкретных перспектив перед новыми правителями России Ломоносов не выдвигал, никаких
уроков царям(как это стало в дальнейшем) не преподал. Это была, если так можно выразиться, программная ода без просветительской программы. Поэтическая программа здесь налицо:
парениеи
великолепиеслога, принципиальная установка на метафоричность,
восторгкак эмоциональный знак завершения напряженной познавательной работы поэтической мысли (или, употребляя новомодный термин,
восторгкак знак эвристического состояния). Ведь не только же по поводу взятия Хотина этот восторг возникает. Здесь не менее важен восторг от того, что поэт (как уже говорилось выше) может сопрягать конец с началом в трудном процессе государственного и культурного совершенствования Родины и, понимая, что все было
нетщетнов тех двух веках, которые прошли от Ивана Грозного до Петра, может увидеть смысл в страшных и бессмысленных, казалось бы, событиях, заполнивших эти два века. Восторг ломоносовский – это сиюминутное в своей конкретности переживание Истины. Но, повторяем, в
хотинскойоде нет (да и не могло быть) преобразовательной культурной программы.
Вопервых, находясь в Германии, Ломоносов только еще приближался к своему пониманию того, что нужно Россия для дальнейшего претворения в жизнь петровских начинаний, равно Как к государственному осмыслению в полном объеме самих этих начинаний и их глубокой этической подосновы: все это придет к нему позже, в 1750–1760 годы. Вовторых, даже если бы он обрел это понимание в самом начале, ему не к кому было обратить моральнополитические уроки, построенные на этом понимании: ни Анна Иоанновна, ни Анна Леопольдовна, ни их правительства не представляли собою силы, плодотворно восприимчивой к подобным урокам. Только в ноябре 1742 года забрезжила надежда иметь такую силу в лице
Петровой дщери. И именно к этому времени гений Ломоносова достаточно созрел для того, чтобы указать мощным поэтическим жестом общую перспективу государственнополитического и культурнопросветительного преобразования России на основе петровских начинаний.
Можно себе представить, как мучила Ломоносова творческая ревность к теме, когда в начале декабря 1741 года он переводил посредственную оду Штелина
для восшествия на всероссийский престолЕлизаветы. А то, что Штелин, но мнению Ломоносова (которому время от времени вменялось в обязанность переводить его сочинения на русский), был слабым стихотворцем, подтверждается позднейшим (22 апреля 1748 года) ломоносовским свидетельством о стихах этого профессора поэзии:
Хотя должность моя и требует, чтобы по присланному ко мне ордеру сделать стихи с немецкого, однако я того исполнить теперь не могу, для того что в немецких виршах нет ни складу, ни ладу. Итак, таким переводом мне себя пристыдить весьма не хочется и весьма досадно, чтобы такую глупость перевесть на российский язык...Но в 1741 году он (студент!) еще не мог позволить себе отказаться от перевода вялых,
должностныхштелиновых похвал новой императрице.
С гораздо большим тщанием работал Ломоносов над переводом
Венчанной надеждыЮнкера, который – повторим еще раз – был действительно способным поэтом и в своих стихотворных похвалах Елизавете в апреле 1742 года высказал ряд точных оценок и мыслей (например, о
ложной дружбеФранции, которая на деле стремится извлечь для себя максимум преимуществ из войны, затеянной тогда Швецией против России, и др.). Особенное внимание Ломоносова в стихах Юнкера должны были привлечь образы, построенные на естественнонаучных ассоциациях, как, скажем, в следующем обращении к Елизавете (картезианском в своей физической подоснове):
Будь как начальный луч в средине всех планет,
Что сам собой стоит и круг себя течет
И столько тяжких тел пространным вихрем водит,
Что каждое из них чрез вечный путь свой ходит.
Надо думать, переводя (причем безупречно как с формальной, так и с содержательной стороны)
Венчанную надежду, Ломоносов, хорошо знавший ее автора, не очень обольщался насчет искренности расточаемых здесь похвал. Миллер писал, что Юнкер
брался за все, что ему ни поручали, писал стихи,
не приготовляясь, на всякий представлявшийся ему случай, и
был более чем счастливый стихотворец.
Тем более что и бесталанный Штелин, и способный Юнкер, и, главное, вдохновлявший их обоих и поручавший Ломоносову перелагать на русский результаты их лояльного немецкого вдохновения Шумахер – преследовали одну цель: показать Елизавете, утвердившейся на престоле вследствие активизации русской верхушки общества, что вся эта немецкая команда как в Академии, так и за ее стенами верно предана новой власти и что устранять ее нет необходимости. С этой точки зрения, даже ода Юнкера была льстива и только, и имевшиеся в ней точные мысли обесценивались.
Назначение Следственной комиссии по делу Шумахера, последующий арест советника, основательное знакомство Ломоносова с размерами ущерба, нанесенного русской науке Шумахером и его приспешниками, – все это уже непосредственно предшествовало созданию
Оды на прибытие, многие стихи которой, по мнению Г. Р. Державина, отмечены
гневным вдохновением.
Это была ода, программная и с поэтической и с политической точки зрения. Здесь восторг поэта – не внезапный (
пленили
ведет на верьх горы высокой). Поэт сам ждет его с нетерпением, сам просит Музу подняться ввысь, откуда видно далеко, во все концы света, и обозримы все времена – как прошедшие, так и грядущие. Чтобы постичь смысл происходящих ныне перемен в России, надо обрести соответствующую высоту обзора и не утрачивать ее в своих дальнейших размышлениях над судьбами Родины:
Взлети превыше молний, Муза,
Как Пиндар, быстрый твой орел,
Гремящих Арф ищи союза
И вверьх пари скорее стрел...
Дерзай ступить на сильны плечи
Атлантских к небу смежных гор,
Внушай свои вселенной речи,
Блюдись спустить свой в долы взор,
Над тучи оным простирайся
И выше облак возвышайся,
Слеши звучащей славе вслед.
Эти строки стали для Ломоносовапоэта чемто вроде марки мастера, по ним узнавали его безошибочно несколько поколений русских читателей, современники либо восторгались ими, либо высмеивали и пародировали их. Сам Ломоносов менее всего воспринимал их как призыв отрешиться от забот юдольных. Заклинание, обращенное к Музе (
Блюдись спустить свой в долы взор), преследует одну цель – преодолеть ограниченнообыденную точку зрения на происходящее
в долах. Критерии, принятые в каждодневных
человеческих обращениях, несовершенны. Их должно отрясти, поднимаясь к Истине, чтобы с ее точки зрения судить и перестраивать сами эти
обращения. Ведь там, на высоте
превыше молний, свершаются таинственные дела, от которых захватывает дух:
Священный ужас мысль объемлет!
Отверз Олимп всесильный дверь.
Вся тварь со многим страхом внемлет.
Иначе и быть не может: ведь открывается механика миропорядка и судеб людских. Только
многий страхвсего творения и только
священный ужасмысли могут быть ответом на появление творца законов, по которым развивается мир и располагаются судьбы отдельных людей и целых народов.
Встать! Высший суд идет!– таков примерно пафос идущего далее обращения Бога к Елизавете:
Утешил Я в печали Ноя,
Когда потопом мир казнил,
Дугу поставил в знак покоя
И тою с ним завет чинил.
