Купить
 
 
Жанр: Биография

Чаадаев

страница №17

мя делом, то не значит ли это, что следует заглянуть в конце концов и в самого себя?
Каждый из нас, – продолжает Торо свою мысль, – владеет страной, рядом с которой земные владения русского императора кажутся карликовым государством, бугорком, оставленным льдами... Не стоит ехать вокруг света ради того, чтобы сосчитать кошек в Занзибаре. Но пока вы не умеете ничего иного, делайте хотя бы это, и вы, может быть, отыщете, наконец... дыру, через которую можно проникнуть внутрь себя... Если хочешь выучиться всем языкам, узнать обычаи всех народов, проехать дальше всех путешественников, освоиться со всеми климатами и заставить Сфинкса разбить себе голову о камень, послушайся совета древнего философа и Познай Самого Себя. Вот где нужны зоркость и отвага.
Чаадаев мечтал о создании мирового духовного единства, всемирного нравственного братства людей и возлагал в этой связи большие надежды на неокатолицизм. Он взывал к Шеллингу, присматривался к другим западным философам современного ему мира. Романтикутопист, он прошел мимо Гегеля, хотя и познакомился с его учением. Гегель испугал его возможностью такого его истолкования, которое обернется утверждением сущего. Гегелевская философия, писал Чаадаев в одном из своих писем, – это учение, толкующее о динамическом движении человеческого духа и сводящее к нулю значение разума отдельной личности, это „система всеобщего примирения“.
О Торо Чаадаев, по всей видимости, конечно, даже и не слыхал. Меж тем и Торо копал в том же направлении, что и Чаадаев. Этическая робинзонада двух этих столь во многом не сходных между собою мыслителейгуманистов смыкалась в одном – в утверждении духовного суверенитета личности перед угрозой гражданского деспотизма общества, в котором со стремительностью кошмара нарастало, по пушкинскому выражению, равнодушие ко всему, что не является необходимостью.
Мечта о таком суверенитете как о последнем прибежище основных нравственных ценностей была, естественно, как мы знаем, утопией. Но эта утопия имела огромный социальноисторический смысл.
Я живу в углублении свинцовой стены, к которой примешано немного колокольного металла, – писал Торо. В таком же углублении жил и Чаадаев.
В то время стало ясно, что Россия, пройдя мимо декабря 1825 года, двинулась дальше по страшному пути гражданского единовластия самодержавных диктатур.
В это время стало ясно, что молодая Америка не минует в своем развитии бед и несчастий проклятой Европы, что она уже вступила на страшный путь старого мира, что надежды на какойто особый, свой путь для этой страны уже обмануты.
И вот именно в этот момент, почти одновременно в разных концах планеты ударили два колокола. Это был погребальный звон: надежды умерли. Погребальная проповедь Чаадаева, – скажет потом Герцен. Это был сигнал бедствия – человек в опасности.
И в том и в другом случаях лишь очень немногие из современников поняли, что означает этот странный звук, долетевший вдруг до их сознания. И даже тогда, когда смысл этого звука для них прояснился, большинство из них лишь пожимало плечами: какое им было дело до того, что еще одну чьюто душу пронесли на погост, что еще одной душой человеческой стало меньше на этом свете!
Лишь позднее до большинства людей дошел истинный смысл происшедшего: если ты слышишь этот звук, не спрашивай, по ком звонит колокол, – он звонит по тебе.

Глава VI. Концы и начала


И чувства нет в твоих очах, И правды нет в твоих речах, И нет души в тебе. Мужайся, сердце, до конца: И нет в творении творца! И смысла нет в мольбе!
Тютчев

...Когда люди столько мужества приносят в этот мир, мир должен убивать их, чтобы сломить, и поэтому он их убивает. Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе. Но тех, кто не хочет сломиться, он убивает. Он убивает самых добрых, самых нежных и самых храбрых без разбора. А если ты ни то, ни другое, ни третье, можешь быть уверен, что и тебя убьют, только без особой спешки.
Хемингуэй

Пошли последние годы чаадаевской жизни, долгие одинокие годы заката. Смешная и грустная чаадаевская история близилась к концу. Уже давнымдавно миновало то время, когда Чаадаев, только что закончивший свои Философические письма, написал Пушкину с чувством внутреннего удовлетворения и облегчения: Я окончил, мой друг, все, что имел сделать, сказал все, что имел сказать.
Жихарев, вспоминая время создания Философических писем, говорил, что именно тогда Чаадаев достиг вершины своего умственного, нравственного и духовного развития, дальше которой уже никогда не поднимался. Всю прежнюю его жизнь, все... его существование, – свидетельствует Жихарев, – можно считать приготовлением к настоящему мгновению. Вершина жизни Чаадаева осталась позади. Философические письма были делом всей его жизни.
Пушкина уже давно не было. Герцен уехал за границу. Утихла борьба западников и славянофилов, шли новые времена, новые идеи. Шли новые люди. Умер Белинский.
Чаадаев все сидел на НовоБасманной.
Утлая квартиренка его все более разрушалась, проваливались половицы, провисал потолок. Денег не было. Сдавали нервы. Временами Чаадаеву казалось, что он и в самом деле начинает повреждаться в рассудке. Он вяло уже лечился, хотя теперьто уже было от чего. Теперь это уже было ни к чему.
Среди писем Чаадаева, относящихся к этому времени, есть такое:
Милостивый Государь Александр Павлович!
Позвольте, Ваше Превосходительство, прибегнуть к покровительству Вашему в несчастном случае меня постигшем. 26го числа, в 11 часов вечера, выронил я из дрожек, на Трубном бульваре, новый с иголочки пальтожак; проискавши его до полуночи, возвратился домой с горестным сердцем. На другой день, к несказанной радости моей, узнал, что он найден фонарщиком. Нынче посылаю за ним в пожарный Депо, с 3 рублями награды великодушному фонарщику. Там объявляют посланному моему, что пальто отправлено в канцелярию гна оберполицмейстера; туда спешит он, и узнает, что до четверга не получу своего пальто. Войдите, Ваше превосходительство, в мое положение, сжальтесь над моей наготой и милостивым предстательством Вашим перед Его Превосходительством, возвратите мне, если можно без нарушения закона, мой бедный пальто: прошу вас покорнейше между прочим принять в соображение, что при долговременном его странствии в том светлом мире, где он находится, могут в него проникнуть разные насекомые, тем более, что этот мир (я разумею мир фонарщиков) отчасти населен, как вам известно, гадинами...
В надежде на благосклонное участие Ваше, честь имею быть
Вашего Превосходительства покорный слуга
Петр Чаадаев
.
Такое письмо мог написать и так шутить с Его Превосходительством мог бы, пожалуй, и Макар Девушкин. Но написал его тот самый человек, который в свое время был одной из самых блестящих фигур в высшем русском обществе в один из самых блестящих периодов его жизни – прекрасный Чаадаев, как звали тогда автора этого письма люди, ке имевшие привычки восхищаться чьими бы то ни было судьбой и положением в свете.
Теперь же Чаадаев даже не стеснялся своей бедности, своего упадка. Он примирился с ними. Он считал теперь бедность привычным, своим состоянием.
Какой яркий случай типической судьбы неудачника! Какой путь пройден тут человеком от одного полюса в общественном положении к другому полюсу! И какая, действительно, выдержанность, точность, законченность – почти художественные – во всем образе этого рыцаря печального образа! Ведь не многие, в самом деле, способны к такой вот последовательности.
Но многие ли из самых удачливых людей могут сказать так о себе: я окончил все, что хотел сделать, и сказал все, что хотел сказать?
Просто за дорогие вещи надо платить дорогую цену, в этом случае никогда не продешевишь.
Иметь и не иметь. Надо только честно сказать себе, что именно ты хочешь иметь в жизни.
Глядя на груженые возы, – писал Торо, – я никогда не мог определить, кому они принадлежат так называемому богачу или бедняку: их владелец всегда казался мне бедняком. Чем больше всего этого у нас, тем мы беднее... Так и кажется, что все эти пожитки прицеплены к человеку, и он, передвигаясь по нашей пересеченной местности, вынужден тащить за собой капкан. Счастлива лиса, которая оставляет в капкане свой хвост. Мускусная крыса, чтобы освободиться, отгрызает себе лапу... Если мне суждено влачить свой капкан, я постараюсь, чтобы он... не защемил важного для жизни органа... Не надо мне любви, не надо денег, не надо славы – дайте мне только истину.
Сам Торо умер 42 лет от роду. Может быть, и вообще именно поэтому истинно замечательные люди столь часто слишком уж рано уходят из жизни?
Чаадаеву было 38 лет, когда он решился опубликовать свое Философическое письмо. С тех пор его общественное положение, его личная судьба были вполне безнадежны. И он это сознавал. Развязки, – писал Чаадаев брату, – ...не предвижу, да и признаться не разумею, какая тут может быть развязка? Сказать человеку: „ты с ума сошел“ не мудрено, но как сказать ему: „ты теперь в полном разуме“? Окончательно скажу тебе, мой друг, что... земная твердость бытия моего поколеблена навеки.
Чаадаев оставил в капкане два последних десятилетия своей жизни.
Из песни слова не выкинешь – не зачеркнешь поступка в человеческой жизни. Один раз за эти два десятилетия Чаадаев дернулся в сторону, ему тогда показалось, что капкан может в это мгновение затянуть его с головой. Это случилось, когда Чаадаев узнал, что говорилось о нем в брошюре эмигрировавшего Герцена О развитии революционных идей в России.
Уже в конце тридцатых годов в зарубежной печати стали просачиваться отрывочные сведения о Чаадаеве. Эти, впрочем, – вспоминает Жихарев, – весьма редкие случаи трогали его (Чаадаева) в весьма малой и незначительной степени. Не то произошло, когда в европейской печати стал высказываться Герцен. От первого его об нем отзыва Чаадаев пришел в восхищение, даром, что до его известности дошла только книга „О развитии революционных идей“...
Мы не раз уже цитировали относящиеся к Чаадаеву места из этой брошюры – именно в ней Герцен впервые заявил о том, что с Чаадаева начинается новый период в развитии русской освободительной мысли и что революционный протест последующего поколения был пробужден чаадаевским Письмом.
Это было в 1852 году, уже не очень задолго до смерти Чаадаева.
И к этому же году относятся два письма Чаадаева, связанных с названной герценовской работой. Одно из них – нелегальное, посланное с верной оказией, – Герцену. Другое – вполне легальное – А. Ф. Орлову, тогдашнему шефу жандармов, главному начальнику Третьего отделения.
Вот эти письма.

Милостивый государь Граф Алексей Федорович,
слышу, что в книге Герцена мне приписываются мнения, которые никогда не были и никогда не будут моими мнениями. Хотя из слов вашего сиятельства и вижу, что в этой наглой клевете не видите особенной важности, однако не могу не опасаться, чтобы она не оставила в уме вашем некоторого впечатления. Глубоко благодарен был бы вашему сиятельству, если б вам угодно было доставить мне возможность ее опровергнуть, и представить вам письменно это опровержение, а может быть и опровержение всей книги. Для этого, разумеется, нужна мне самая книга, которой не могу иметь иначе, как из рук ваших.
Каждый русский, каждый верноподданный Царя, в котором весь мир видит Богом призванного спасителя общественного порядка в Европе, должен гордиться быть орудием, хотя и ничтожным, его высокого священного призвания; как же остаться равнодушным, когда наглый беглец, гнусным образом искажая истину, приписывает нам собственные свои чувства и кидает на имя наше собственный свой позор?
Смею надеяться, ваше сиятельство, что благосклонно примете мою просьбу и если не заблагорассудите ее исполнить, то сохраните мне ваше благорасположение.
Честь имею...


И вот второе письмо:

Слышу, что вы обо мне помните и меня любите. Спасибо вам. Часто думаю также о вас, душевно и умственно сожалея, что события мира разлучили нас с вами может быть навсегда. Хорошо бы было, если б вам удалось сродниться с какимнибудь из народов европейских и с языком его, так чтобы вы могли на нем высказать все, что у вас на сердце. Всего бы мне кажется лучше было усвоить вам себе язык французский. Кроме того, что это дело довольно легкое, при чтении хороших образцов, ни на каком ином языке современные предметы так складно не выговариваются. Тяжело, однако ж, будет вам расстаться с родным словом, на котором вы так жизненно выражались. Как бы то ни было, я уверен, что вы не станете жить сложа руки и зажав рот, а это главное...
Благодарю вас за известные строки. Может быть, придется вам скоро сказать еще несколько слов об том же человеке, и вы, конечно, скажете не общие места, а общие мысли. Этому человеку, – пишет Чаадаев о себе, – кажется, суждено было быть примером не угнетения, против которого восстают люди, а того, которое они сносят с какимто трогательным умилением и которое, если не ошибаюсь, по этому самому гораздо пагубнее первого...
Мне, вероятно, не долго остается быть вечным земным свидетелем дел человеческих; но веруя искренно в мир загробный, уверен, что мне и оттуда можно будет любить вас так же, как теперь люблю, и смотреть на вас с тою же любовью, с которой теперь смотрю. Простите
.

Это письмо к Герцену.
К приведенному тут нечего добавить. Только ведь ошибки крупных людей, к сожалению, не остаются лишь фактом их биографии.
Что Герцен исказил правду, приписав Чаадаеву свои собственные мысли, – пишет Гершензон, – и чувства, ему чуждые, – это была, как мы знаем, совершенная правда; без сомнения также, Чаадаев вполне искренно сочувствовал политике императора Николая по отношению к революционным движениям на Западе... И при всем том, – сокрушается Гершензон, – это письмо Чаадаева, конечно, ложится пятном на его память. Правда, время было крутое, а Чаадаев никогда не отличался большим физическим мужеством.
Только Герцен в своей статье О развитии революционных идей в России говорит не о том, что хотел выразить Чаадаев своим Письмом, а о своем отношении к этому Письму, о своей оценке этого произведения. Таким образом, никаких мыслей Чаадаеву Герцен в данном хотя бы случае приписать не мог и, стало быть, не мог и исказить чаадаевских мыслей.
Герцен тут говорил о том объективном значении, которое выступление Чаадаева имело в развитии русской общественной мысли. Но именно в оценке этого значения Гершензон и расходится с Герценом.
Это вопрос серьезный. И в заключение надо сказать еще несколько слов, кончая, таким образом, эту книгу обращением к той самой проблеме, с которой эта книга и начата.
Изложив на свой лад учение Чаадаева, Гершензон пишет затем, что, своеобразно преломившись сквозь призму славянофильства, оно воскресло затем, как идея вселенской теократии – у Вл. Соловьева, и как идея русской всечеловечности – у Достоевского. Затем Гершензон приводит обширные цитаты, подкрепляющие его мысль.
Слов нет, существует, конечно, традиция, которая ставит имя Чаадаева в один ряд с крупнейшим русским философомидеалистом Вл. Соловьевым, которая связывает религиозное учение Чаадаева с определенными тенденциями в творчестве Достоевского, которая прослеживается в интересе к чаадаевским идеям у Ник. Бердяева, С. Булгакова и т. д.
Позже, читаем мы в книге Н. С. Шкуринова, особую активность тут проявляют белоэмигранты и некоторые враждебно настроенные к марксизму зарубежные авторы.
Но этой традицией дело не исчерпывается.
Гершензон признает, что если, – как он пишет, – в Соловьеве мы имеем преемство религиозной мысли Чаадаева, то столь же полно... перешла другая часть его учения в мировоззрение Герцена. Герцен, – говорит Гершензон, – усвоил мысль Чаадаева о своеобразном характере русской истории и о свойствах русского народа, устранив ее религиозное истолкование и переведя ее на позитивный, социологический язык... Так, – заключает Гершензон, – мысль Чаадаева просочилась через Герцена в народничество, через Соловьева – в современное движение христианской общественности.
Можно было бы, конечно, взять за основу эту мысль Гершензона о двояком характере чаадаевского влияния на последующее развитие русской общественной мысли, прибавить к сказанному, что в одной из отмеченных им традиций развивались предрассудки мыслителя, а в другой – разумная, так сказать, сторона его учения. Только суть делато тут прежде всего не в мысли Чаадаева о своеобразном характере русской истории и свойствах русского народа и даже не в религиозных его идеях.
Как религиозные построения Чаадаева, так и его концепция исторического пути России выступают, конечно же, в качестве формы выражения его социальноэтической утопии, его призыва к человеку жить по законам нравственного чувства, по законам совести. Ведь Чаадаев считал, что различные религиозные системы (вспомним цитировавшееся уже раньше место из его письма к Пушкину, в котором он говорит, что и неокатолицизм привлекает его именно как возможная форма распространения новых идей) суть лишь временные, преходящие формы существования человеческого сознания, тогда как существует еще вечный закон, управляющий нравственным миром. Ни отыскивать связь времен, ни вечно работать над фактическим материалом, – писал Чаадаев, – ни к чему не приведет. Надо стремиться к тому, чтобы уяснить нравственный смысл великих исторических эпох.
Это была, конечно же, достаточно абстрактноромантическая позиция. В практическом применении на такой позиции можно было построить лишь соответствующую этическую утопию. Но эта позиция оказывалась исключительно сильной, обеспечивала наибольшую бескомпромиссность в отрицании безнравственной суетности сущего. И с этойто точки зрения философия Чаадаева связывается в кругу явлений тогдашней русской духовной жизни с явлениями самого крупного калибра.
Уже говорилось о родстве основных идей лермонтовского творчества с идеями чаадаевского Письма. Столь же несомненно и то общее социальное настроение, которое связывает Чаадаева с Гоголем Мертвых душ – этим, как писал Герцен, криком ужаса и стыда, который издает человек, когда он вдруг увидит в зеркале свое оскотиневшееся лицо.
Конечно, здесь совершенно неуместен был бы разговор о какомлибо прямом влиянии Чаадаева на внутреннюю лабораторию этих великих художников слова. Но что социальное настроение, определившее отрицательскую направленность их творчества, было у этих художников общим с чаадаевским и что само выступление Чаадаева, прозвучавшее тогда как гром над всей Россией, стало весьма и весьма действенным стимулом к окончательному созреванию подобного их настроения, – это, во всяком случае, несомненно при непредвзятом подходе к делу.
Вообще, как неоднократно говорит о том Герцен, именно Чаадаева письмо представляет первую осязаемую точку перегиба. И затем, приведя обширную выдержку из первого Письма Чаадаева, Герцен пишет: Далее отрицательное сознание идти не могло, чуть ли этот нигилизм, – подчеркивает он, – не трагичнее нового, то есть нигилизма представителей последующего этапа в русском освободительном движении – революционеровразночинцев. Важность этого письма как мрачного протеста, – говорил Герцен, имея в виду чаадаевское выступление в „Телескопе“, – вполне определяется его влиянием. С него начинается точка перелома общественного мнения.

Чаадаев, Лермонтов, Гоголь – эти имена, в представлении Герцена, стоят в одном ряду. Наряду с философскими размышлениями Чаадаева, – пишет Герцен, – и поэтическим раздумьем Лермонтова произведение Гоголя представляет практический курс изучения России. Более того, вся литература этой эпохи, – как пишет Герцен, – началась прологом, который... лишает будущего и убивает надежду. Я имею в виду знаменитое письмо Чаадаева, которое сейчас недооценивают, – как замечает Герцен в одной из своих статей 1857 года, – но которое потрясло всю Россию в 1836 году... Это был крик боли, протест... человека... который ощущает в своих мышцах силу, жаждет деятельности и видит себя в пропасти, откуда нет выхода и где обречен на неподвижность. Вот почему в стихах, новеллах, романах повторяется один и тот же тип молодого человека, полного благородных стремлений, но надломленного, бегущего куда глаза глядят, чтобы затеряться, погибнуть, как лишнее, бесполезное существо. Онегин, Владимир Ленский Пушкина, Печорин Лермонтова и герои ранних романов Тургенева – это одно и то же лицо. Видеть, – замечает Герцен, – в этом лишь влияние Байрона, лишь идеалистическую мечтательность, – это значит обнаруживать большой недостаток понимания и чутья.
К этим словам следует отнестись не просто как к одной из возможных концепций – это свидетельство современника.
Но к сказанному тут Герценом следует теперь добавить то, о чем ни сам Герцен, ни тот же Гершензон еще не знали и что вносит очень существенные тем не менее черты в картину духовной биографии басманного мыслителя.
Дело в том, что в 1935 году у нас был опубликован документ, незадолго до того совершенно случайно обнаруженный среди книг чаадаевского архива. Это была прокламация, написанная или переписанная Чаадаевым в последнее десятилетие его жизни и адресованная к русскому крестьянству.
Вот полный текст этой прокламации:
Братья любезные, братья горемычные, люди русские, православные, дошла ли до вас весточка, весточка громогласная, что народы вступили, народы крестьянские взволновались, всколебались, аки волны океанаморя, моря синего! Дошел ли до вас слух из земель далеких, что братья ваши, разных племен, на своих царейгосударей поднялись все, восстали все до одного человека! Не хотим, говорят, своих царей, государей, не хотим их слушаться. Долго они нас угнетали, порабощали, часто горькую чашу испить заставляли. Не хотим царя другого, окромя царя небесного.
По мнению Д. Шаховского, листовка эта явилась своеобразным откликом Чаадаева на революцию 1848 года во Франции.
Конечно, если принять точку зрения Шаховского, документ этот, достаточно своеобразный по своему стилю, интересен прежде всего именно как свидетельство общего направления эволюции чаадаевского мышления. Вместе с тем приведенная прокламация может свидетельствовать и о том, что неугомонный чудак, загнанный в свое басманное отшельничество, не перестал всетаки искать форм для проявления своего неуемного истинного честолюбия. Но дело здесь не сводится к поискам новых форм общественной активности. Так мог намечаться переход чаадаевского индивидуализма к какойто, вероятнее всего, далеко еще не ясной и для самого Чаадаева иной системе отношения к действительности: тут менялся социальный адрес чаадаевской проповеди.
Эта прокламация была, по существу дела, обращена к будущему.
В самые последние годы чаадаевской жизни русское общество было оживлено известием о начавшейся войне, впоследствии именовавшейся Крымской кампанией. Представители различных течений общественности спешили выразить свое мнение по поводу начавшихся событий. Вяземский сделал это в своих Письмах ветерана 1812 года, которые он начал печатать в одной немецкой газете. Погодин откликнулся на события тоже в Письмах, сделавшихся тогда же довольно известными в рукописном варианте (позже они были объединены в его Историкополитических письмах и выписках в продолжение Крымской войны). Письма Тютчева к жене, посвященные той же теме, были почти тотчас опубликованы за рубежом. И т. д. Все, хотя и с разных позиций, поддерживали русское правительство в его военных планах, призывали его к большей решимости в действиях, критикуя за те или иные упущения.
Оживился в последний раз и Чаадаев.
Чаадаев написал статью, которая была обнаружена, впрочем, лишь в советское время все тем же Д. Шаховским, предпринявшим специальное исследование для выяснения авторства этой статьи. Дело в том, что Чаадаев, вознамерившись написать статьи, повторил в этом случае уловку, к которой прибег некогда его дед, уже упоминавшийся в этой книге князь M. M. Щербатов. На вызов Екатерины II через учрежденное ею Вольноэкономическое общество представить туда ото всех, кто пожелает, соображения о преимуществах и невыгодах вольнонаемного труда, написал записку в защиту крепостного права и Щербатов, но он укрылся в ней под фирмой француза, излагающего соображения, якобы вынесенные им из долголетней практической деятельности в России... Внук его, – замечает Шаховской, – прибег к подобной же маскировке и, повидимому, подобно деду, сохранил свое сочинение про самого себя – и для потомства. Но защищал он в нем мысли, диаметрально противоположные мыслям деда...
В главном своем содержании статья Чаадаева подтверждает верность автора тем самым идеям, которые были им столь темпераментно высказаны еще в Философических письмах, вплоть до буквального их повторения. Это обстоятельство и послужило для Шаховского, кстати сказать, основным доказательством в пользу утверждения чаадаевского авторства статьи. Некоторые положения статьи перекликаются и с мыслями, выраженными Чаадаевым в письмах, написанных им разным лицам в последний период его жизни.
Чаадаев в статье, как и прежде, крайне сурово оценивает историческое прошлое России. Вся история этого народа, – пишет он здесь, – составляет сплошь один ряд последовательных отречений в пользу своих правителей. Совершенно несомненна и антикрепостническая направленность статьи. Всякий знает, – говорит в статье Чаадаев, – что в России существует крепостное право, но далеко не всем знакома его настоящая природа, его значение и удельны

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.