Жанр: Триллер
Команда смайли (смайли 7)
...го. Она звонила, пока кто-нибудь не
выходил на звонок - церковный служка или женщина в черном с испитым лицом; она
совала деньги, и ей позволяли постоять на коленях в сыром холодном помещении
перед освещенными свечами иконами и подышать тяжелым, насыщенным ладаном
воздухом, пока она не одуревала. Она давала обеты Всевышнему, она благодарила Его,
она просила у Него совета, по сути, спрашивая, как бы Он поступил, если бы
незнакомец вот так же подошел к Нему; она напоминала Господу, что на нее
оказывают давление и, если она не послушается, уничтожат ее. В то же время ее
неистребимый здравый смысл все-таки заявлял о себе, и она снова и снова задавалась
вопросом: почему именно ей, жене предателя Остракова, любовнице диссидента
Гликмана, матери, как ей внушали, взбалмошной дочери, отличающейся
антиобщественным поведением, именно ей собирались сделать столь необычное
снисхождение?
______________
* Свидетельства о предоставлении жилья и принятии на себя всех расходов по
пребыванию (фр.).
В Советском посольстве, когда она впервые пришла туда подать заявление, к ней
отнеслись с уважением, о каком она и помыслить не могла и какое уж никак не
положено ни изменнице и шпионке-ренегатке, ни матери непокорной бунтовщицы. Ей
не было грубо велено пройти в комнату для ожидания - ее, наоборот, провели в
комнату приема посетителей, где молодой, приятной наружности чиновник занялся ею
с поистине западной любезностью, вплоть до того, что помогал подыскивать нужные
слова для изложения просьбы, когда ее подводило перо или мужество.
И она никому не открылась, даже самым близким, - правда, самые близкие ей
люди находились далеко. День и ночь у нее в ушах звучали предостережения рыжего
незнакомца: проговоритесь кому-нибудь - и вашу дочь не выпустят.
Да и к кому в конце-то концов, кроме Господа, могла она обратиться? К своей
сводной сестре Валентине, которая жила в Лионе замужем за торговцем
автомобилями? Да от одной мысли, что Остракова общалась с чиновником секретной
службы Москвы, Валентина бросится за нюхательными солями. "В кафе, Мария? Среди
бела дня, Мария?" - "Да, Валентина, и то, что он сказал, - правда. Я действительно
родила от еврея внебрачную дочь".
Больше всего страшило Остракову отсутствие перемен. Шли дни, недели; в
посольстве заверили, что просьбу ее рассмотрят в "благоприятном свете"; французские
власти успокоили, что Александра быстро получит французское гражданство; рыжий
агент уговорил ее передвинуть дату рождения Александры назад, с тем чтобы она стала
Остраковой, а не была бы Гликман: он объяснил, что здесь тогда иначе к ней
отнесутся, и, похоже, так оно и было, несмотря на то что Остракова в свое время,
получая натурализацию, ни словом не обмолвилась о рождении дочери. И вот больше
не надо заполнять анкет, не надо преодолевать трудности - Остракова ожидала, сама
не зная чего. Появления рыжего незнакомца? Он больше не существовал. Омлет с
ветчиной и жареный картофель, эльзасское пиво и два куска хлеба с хрустящей
корочкой, видимо, удовлетворили все его потребности. Она не представляла себе,
какое отношение он имеет к посольству; он посоветовал ей поторопиться, якобы ее там
ждут, - так и случилось. Но при любом упоминании о нем - например: "ваш
господин", даже "ваш крупный блондин, который первым разговаривал со мной" - ей
улыбались и делали вид, что не понимают, о ком идет речь.
И постепенно ее надежды рассеялись словно дым. Сначала это маячило где-то
впереди, потом осталось позади, и она так и не поняла, когда это произошло - ведь
ничего не случилось. Александра уже приехала во Францию? Получила свои бумаги и
двинулась дальше или затаилась? Остракова вполне допустила такое поведение со
стороны дочери. Предоставленная сама себе, во власти нового и безутешного
разочарования, Остракова вглядывалась в лица встречных девушек, пытаясь
представить, как выглядит Александра. Вернувшись домой, она машинально опускала
взгляд на коврик у дверей в надежде увидеть записку или pneumatique*: "Мама, я
остановилась в такой-то гостинице..." Или телеграмму с указанием номера рейса в
Орли завтра, сегодня вечером - или самолеты оттуда прилетают не в Орли, а в
аэропорт Шарля де Голля? Она не знала, какие существуют авиакомпании, поэтому
отправилась к агенту по путешествиям - просто чтобы спросить. Самолеты из России
прилетают в оба аэропорта. Остракова даже подумывала пойти на расходы и
установить телефон, чтобы Александра могла ей позвонить. Однако чего она, черт
подери, ожидает после стольких лет? Омытого слезами воссоединения с уже взрослым
человеком, с которым они никогда не были близки? Восстановления - больше чем
через двадцать лет - отношений, которые она намеренно порвала? "У меня нет на нее
прав, - сурово сказала себе Остракова, - а есть лишь долг и обязанности". Она
обратилась в посольство, но там ничего больше не знали. Все формальности
завершены, сказали ей. А если она захочет послать дочери денег, извернувшись,
спросила Остракова, к примеру, на проезд или на визу, могли бы они дать ей адрес или
назвать учреждение, которое отыщет ее?
______________
* Письмо, посланное по пневматической почте (фр.).
"Мы не почтовая служба", - возразили ей. Эта новая холодность испугала ее.
Больше она туда не ходила.
Она снова разволновалась по поводу того, что фотографии, которые ей вручили
дабы приколоть их к прошению, все были одинаково нечеткие. Остракова жалела
теперь, что не пересняла их, но тогда это не пришло ей в голову: она, видите ли,
считала, что скоро увидит оригинал. Ведь фотографии-то находились у нее на руках не
больше часа! Из посольства она помчалась с ними прямо в министерство, а когда
вышла оттуда, бюрократы уже перекладывали фотографии с одного стола на другой. Но
она внимательно их изучила! Бог мой, как же она их изучала, проверяя, все ли
одинаковы! В метро, в приемной министерства, даже на тротуаре, прежде чем войти в
здание, она разглядывала бездушное изображение своего ребенка, пытаясь отыскать в
застывших серых тенях хоть какой-то след любимого человека. И ничего не находила.
До тех пор - всякий раз, как у нее хватало духу об этом подумать, - она представляла
себе подрастающую девочку с чертами Гликмана, которые так ярко проявились еще у
новорожденного младенца. Не может быть, чтобы такой здоровый, сильный человек не
оставил в своем потомстве четкого и прочного отпечатка. Однако на фотографиях
Остракова не видела ничего от Гликмана. Он, как флаг, выставлял напоказ свое
еврейство, как часть своей одинокой революции. Не правоверный, даже не верующий
- ему претила тайная религиозность Остраковой почти в такой же мере, в какой
претила советская бюрократия, тем не менее он взял у нее щипцы, чтобы завить себе
пейсы, как у хасидов, - дескать, пусть власти проявят свой антисемитизм. Но в лице
на фотографиях Остракова не замечала ни капли его крови, ни единой искорки его
огня - хотя огонь, по словам незнакомца, горел в Александре на редкость ярко.
- Не удивлюсь, - вслух произнесла Остракова дома, - если они
сфотографировали труп. - Так она впервые высказала зародившиеся сомнения.
Работая на складе, сидя долгими вечерами в одиночестве в своей крохотной
квартирке, Остракова ломала голову, пытаясь придумать, кому бы довериться - найти
такого человека, который не заклеймит позором и не осудит, который поймет, что она
должна действовать с оглядкой на избранном ею пути, и главное - который ничего не
разболтает и тем самым не погубит, как ее уверяли, шансы на воссоединение с
Александрой. Затем однажды ночью то ли Бог, то ли собственная память подсказали
решение. "Генерал!" - озарило Остракову. Ведь муж не раз говорил ей о нем!
"Эти эмигрантские группки - просто беда, - предупреждал он, - бойся их как
чумы. Единственный, кому стоит доверять, - это Владимир, генерал, старый черт и
большой любитель женщин, но настоящий мужчина, человек со связями, да к тому же
умеет держать рот на замке".
Но Остраков произнес это двадцать лет назад, а даже старые вояки смертны. Кроме
того, как фамилия Владимира? Она и отчества его тоже не знала. Даже имя Владимир,
поведал ей муж, генерал взял для военной службы, поскольку его настоящее -
эстонское имя - для Красной Армии не годилось. Тем не менее на другой день
Остракова отправилась в книжную лавку неподалеку от собора Александра Невского,
где нередко обменивались сведениями об убывающем русском населении, и навела
справки. Ей дали фамилию генерала и даже номер телефона, но без адреса. Телефон же
был отключен. Она отправилась на почту и, уговорив сотрудников, наконец получила
телефонный справочник 1956 года, в котором значилось Движение за свободу
Прибалтики на Монпарнасе. Руководствуясь некоторыми соображениями, она
обнаружила в книге по этому адресу еще четыре организации: Рижскую группу,
Ассоциацию жертв советского империализма, Сорок восьмой комитет за свободу
Латвии, Таллинский комитет за свободу. Она отлично помнила, с каким презрением
отзывался Остраков о подобных организациях, хотя и платил членские взносы. Однако
она отправилась по указанному адресу и позвонила - дом очень походил на
церквушки, которые она посещала: такой чудной и, казалось, запертый навсегда.
Наконец дверь распахнулась - на пороге, опершись на палку, с надменным видом
стоял старый белогвардеец в косо застегнутой кофте.
- Все уехали, - махнул он палкой в другой конец мощеной улицы. - Съехали.
Закрылись. Более крупные организации вытеснили их, - добавил он со смешком. -
Народу - раз-два и обчелся, а групп - уйма, и ссорились они между собой как дети.
Неудивительно, что царь потерпел поражение! - В глаза почему-то бросились плохо
пригнанные фальшивые челюсти старого вояки и едва прикрытая редкими волосами
лысины.
- А генерал? - спросила Остракова. - Где генерал? Он еще жив или...
Старик ухмыльнулся: у нее к нему дело?
- Да нет, - схитрила Остракова, вспомнив о репутации любвеобильного
генерала, и изобразила застенчивую улыбку. Старик рассмеялся, щелкнув челюстями:
- Ох уж мне этот генерал...
Затем куда-то пропал и, вернувшись, протянул кусочек картона, на котором
лиловыми буквами был отпечатан адрес в Лондоне. "Генерал никогда не изменится, -
сказал старик, - он и в раю будет гоняться за ангелами и пытаться их опрокинуть,
можете не сомневаться". И вот ночью, когда все вокруг спали, Остракова села за
письменный стол покойного мужа и написала генералу со всею откровенностью, какая
появляется у одиноких людей в общении с совершенно незнакомыми людьми, написала
по-французски, а не по-русски - так получалось отвлеченнее. Она поведала ему о
своей любви к Гликману - это оказалось нетрудно, зная, что генерал, как и Гликман,
любил женщин. Она сразу же призналась, что приехала во Францию шпионкой, и
рассказала, как набрала материал для двух никчемных отчетов, которыми оплачивала
свою свободу. Она составила их a contre-coeur*, писала она, в основном выдумки и
увертки, пустяки. Но отчеты остались, как и подписанное ею обязательство, и они
ограничивают ее свободу. Затем она сообщила, что творится у нее в душе, и о том, как
она молилась Богу в русских церквах. С тех пор как рыжий иностранец подошел к ней,
писала Остракова, она живет в каком-то нереальном мире: у нее такое чувство, что ей
отказано в объяснении, зачем она живет, хотя ее жизнь - сплошная мука. Она ничего
не утаила от него, ибо не чувствовала своей вины в том, что хотела вытащить
Александру на Запад; скорее, ее пугали угрызения совести за давнее решение остаться в
Париже и ухаживать за Остраковым до его смерти, после чего, продолжала она, Советы
все равно не пустили бы ее назад: она стала изменницей.
______________
* Против воли (фр.).
"Но, генерал, - вывела она, - если сегодня вечером мне надо было бы предстать
перед лицом моего Создателя и сказать обо всем, что лежит у меня на душе, я
повторила бы свое письмо Вам слово в слово. Моя дочь Александра родилась в муках.
Дни и ночи она сражалась со мной, а я сражалась с ней. Даже в моем чреве она
оказалась дитя своего отца. У меня не было времени полюбить ее - она была для меня
лишь маленьким еврейским воином, творением своего отца. Но я твердо знаю, генерал:
девушка на фотографии - не мой ребенок и не ребенок Гликмана. Они подкладывают
в гнездо не то яйцо, и хотя часть меня, той старой женщины, которая Вам пишет,
хотела бы обмануться, куда сильнее в ней ненависть к ним за их трюки".
Закончив письмо, она тотчас запечатала конверт, чтобы не перечитывать
написанное и не менять своих намерений. Затем нарочно наклеила слишком много
марок, как бы поставила свечу за своего любимого.
Целых две недели после того, как она отослала письмо, ничего не происходило, и
Остраковой по непостижимой женской логике от этого молчания было почему-то
легче. После бури наступило спокойствие, она сделала то немногое, что могла,
призналась в своих слабостях и предательствах и в своем великом грехе, остальное
теперь в руках Господа и генерала. Перерыв в работе французской почты не привел ее в
ужас. Она увидела в этом лишь очередное препятствие на пути тех, кто лепит ее судьбу,
если у них достанет воли его преодолеть. Она спокойно ходила на работу, и спина
перестала ее беспокоить, что она приняла за хороший знак. Она даже умудрилась снова
начать философствовать. Все обстоит так или эдак: либо Александра - если это
действительно Александра - уже находится на Западе и все у нее сложилось к
лучшему, либо Александра там, где была все время, и с ней ничего страшного не
произошло. Но постепенно сработало подсознание, и она поняла, что это ложный
оптимизм. Существовала третья возможность, самая худшая, и мало-помалу
возможность эта стала казаться Остраковой наиболее вероятной, а именно, что
Александру используют для какой-то зловещей и, быть может, опасной цели, что ее
каким-то образом вынудили пойти на это, как заставили в свое время Остракову,
используя ее гуманизм и мужество, которыми наделил ее отец - Гликман. И вот по
прошествии двух недель, вечером, Остракова вдруг отчаянно зарыдала и, обливаясь
слезами, побрела через весь Париж в поисках церкви, любой открытой церкви, пока не
пришла к собору Александра Невского. Опустившись на колени, она не один час
молилась святому Иосифу - он ведь был отцом и защитником и дал Гликману имя, -
хотя у Гликмана такая ассоциация вызвала бы презрительную усмешку. И Господь внял
ее молитве - на следующий же день пришло письмо. Без всякого штампа, без марки.
Предосторожности ради Остракова указала свой служебный адрес, и письмо ждало ее с
утра на работе, доставленное, по всей вероятности, вечером, с оказией. Послание
оказалось совсем коротенькое, без обратного адреса и без имени отправителя, не
подписанное. Как и ее собственное, оно было написано от руки, на высокопарном
французском языке, размашистым, властным и в то же время старческим почерком, в
котором она сразу признала почерк генерала.
"Мадам! - генерал сразу брал с места в карьер. - Ваше послание благополучно
дошло до адресата. Наш друг и единомышленник очень скоро навестит Вас. Это
человек чести, и его опознавательным знаком будет вторая половина прилагаемой
открытки, которую он Вам вручит. Настоятельно прошу ни с кем не обсуждать
этот вопрос, пока мой друг не появится. Он придет к Вам домой между восьмью и
десятью вечера. И трижды позвонит. Человек этот пользуется моим безграничным
доверием. Положитесь на него, мадам, и мы сделаем все, чтобы Вам помочь".
Она испытала огромное облегчение, и тем не менее ее втайне позабавил
мелодраматический тон письма. "Почему нельзя было занести конверт мне на
квартиру, - думала она. - И почему я должна чувствовать себя спокойнее от того, что
он прислал мне половину открытки с английским пейзажем?"
На открытке, намеренно неровно разорванной по диагонали, остался кусок
Пикадилли-сёркус. Оборотная сторона была не заполнена.
К удивлению Остраковой, посланец генерала явился в тот же вечер.
Он позвонил три раза, как было обещано, он, должно быть, знал, что она дома, -
наверное, проследил, как она вошла и загорелся свет, потому что она услышала, как
стукнула крышка почтового ящика - стукнула громче обычного, - и, подойдя к двери,
увидела оторванную половину открытки на коврике, том самом коврике, куда она так
часто посматривала в надежде получить весточку от своей дочери Александры.
Схватив долгожданный клочок бумаги, Остракова кинулась в спальню за Библией, где
лежала первая половина, и - да, да - они совпали. Господь на ее стороне, святой
Иосиф вступился за нее! (Но все-таки какая это никому не нужная ерунда!) Она
открыла дверь, он как тень проскользнул мимо - маленький человечек, настоящее
пугало, в черном пальто с бархатным воротником - ни дать ни взять конспиратор.
"Они прислали карлика, чтобы ловить гиганта", - сразу же мелькнуло у нее в голове.
На изрезанном морщинами лице дугой выгнулись брови, черные вихры торчали над
острыми ушами; он снял шляпу и ладошками пригладил волосы перед зеркалом в
передней - такой непоседливый и комичный, что при других обстоятельствах
Остракова громко рассмеялась бы при виде этого жизнерадостного, веселого и
несолидного человека.
Но только не сегодня.
Сегодня он был сама серьезность, и Остракова тотчас почувствовала, что это - не
обычное его состояние. Сегодня, подобно коммивояжеру, только что сошедшему с
самолета, - а она к тому же никак не могла отделаться от ощущения, что он только
что приехал, чистенький, налегке, - на уме у него было только дело.
- Мое письмо благополучно дошло до вас, мадам? - Он говорил по-русски
быстро, с эстонским акцентом.
- А я думала, это письмо генерала, - ответила она, не сумев сдержаться и
намеренно принимая с ним суровый тон.
- Это я принес его вам, - сухо произнес он. И сунул руку во внутренний карман;
она со страхом подумала, что вот сейчас, подобно русскому великану, он вытащит
гладкую черную книжицу. Но он вытащил фотографию, и одного взгляда на нее
оказалось достаточно: бледное, блестящее от пота лицо человека, презирающего всех
на свете женщин, а не только ее, и выражение: "Хотел, бы взять, да не смею".
- Да, - уверенно произнесла она. - Тот самый незнакомец.
Увидев, как обрадовался маленький мужчина, она тотчас поняла, что он, как
говорили Гликман и его друзья, "из наших" - не обязательно еврей, но человек
сердечный и вообще что надо. С этой минуты она мысленно прозвала его
Волшебником. Ей казалось, что у него в карманах полным-полно всяких хитроумных
чудес, а в веселых глазах таится колдовство.
Она засиделась с Волшебником далеко за полночь - так она не разговаривала ни с
кем с тех пор, как рассталась с Гликманом. Сначала она заново все ему пересказала, в
точности воспроизводя все, как было, втайне удивляясь тому, сколь многое она
опустила в письме, которое Волшебник, казалось, знал наизусть. Она поведала о своих
чувствах и слезах, о своем смятении; описала грубость своего обливавшегося потом
мучителя. Он действовал так неумело, не без удивления повторяла она, точно ему
впервые приходилось заниматься подобным - ни уверенности в себе, ни малейшей
тонкости. Все-таки странно, когда черт выглядит недотепой! Она упомянула про омлет
с ветчиной, и жареный картофель, и эльзасское пиво, и Волшебник посмеялся;
высказала предположение, что он человек опасно застенчивый и заторможенный,
совсем не знающий женщин, и маленький Волшебник с большинством ее утверждений
согласился, словно уже не раз встречался с рыжим. Она всецело доверилась
Волшебнику, как велел ей генерал: она устала, и ее тошнило от необходимости
подозревать всех и вся. Потом Остракова вспомнила, что так же откровенно
разговаривала с Волшебником, как в свое время с Остраковым, когда они были молоды
и ночью, в ее родном городе, во время блокады предавались любви, боясь, что могут
никогда больше не увидеться, разговаривая шепотом под приближающийся грохот
канонады, или с Гликманом, ожидая, что вот-вот раздастся стук в дверь и его снова
уведут в тюрьму. Она сразу почувствовала, что этот человек умеет смеяться и знает, что
такое страдание, по его непокорной и, пожалуй, антиобщественной натуре. И
постепенно Остракова своим женским чутьем поняла, что разожгла в нем сильное
чувство - на этот раз не любовь, а острую специфическую ненависть, окрашивавшую
и заострявшую каждый его самый незначительный вопрос. Что или кого именно он
ненавидел, она не могла бы сказать, но опасалась за любого, кто мог вызвать в этом
маленьком Волшебнике такой огонь. Чувство Гликмана, припоминала она, не было
персонифицировано, оно было неусыпно направлено против несправедливости во всех
ее проявлениях. А у Волшебника оно, словно луч прожектора, было нацелено в одну
точку на что-то ей невидимое.
Так или иначе, проводив Волшебника, - "Боже, - подумала Остракова, - да ведь
уже скоро на работу!" - она поняла, что выложила ему все, что требовалось, а
Волшебник, в свою очередь, воскресил в ней чувства, которые, казалось, давно уже
умерли. Убирая, словно в тумане, тарелки и бутылки со стола, она посмеялась над
своей чисто женской способностью терять голову, несмотря на все переживания.
- Я ведь даже не знаю, как его зовут! - вслух произнесла она и покачала головой.
"Как мне связаться с вами? - поинтересовалась она. - Как предупредить, если он
снова появится?"
"Никак, - ответил Волшебник. - Но если возникнет критическая ситуация,
следует снова отписать генералу, только на его английскую фамилию и на другой
адрес. Мистеру Миллеру, - наставительно сказал он, произнеся фамилию на
французский лад, и дал ей карточку с лондонским адресом. - Но будьте
осмотрительны, - предупредил он. - Не пишите ничего напрямую".
Весь этот день и на протяжении многих последующих Остракова хранила в памяти
образ уходящего Волшебника - как он выскользнул из двери и шагнул вниз по плохо
освещенной лестнице. Его прощальный жгучий взгляд, взволнованный и упорный:
"Обещаю вас из этого вытащить. Спасибо, что побудили меня вернуться в строй". Его
маленькая белая рука, скользившая по широким перилам, мелькала словно носовой
платок из окна поезда, спускаясь в прощании по спирали ниже и ниже, пока не исчезла
в темноте лестничной шахты.
Глава 2
Второе из двух событий, выхвативших Джорджа Смайли из его уединения,
произошло две-три недели спустя, в начале осени того же года, совсем не в Париже, а в
древнем, некогда вольном ганзейском городе Гамбурге, ныне почти оглушенном
грохотом собственного благосостояния, и тем не менее нигде лето не угасает попрежнему
так роскошно, в золоте и багрянце, как на берегах Альстера, никем пока еще
не осушенного и не залитого бетоном. Нечего и говорить, что Джордж Смайли не
видел этого пышного осеннего великолепия. В тот день, о котором идет речь, Смайли
углубленно трудился на своем обычном месте в читальном зале лондонской
библиотеки на Сент-Джеймс-сквер, где за окном с подъемной рамой виднелись два
тощих дерева. Единственным звеном, связывающим его в тот момент с Гамбургом -
если бы он попытался впоследствии это установить, - был Парнас немецкой барочной
поэзии, ибо Смайли писал монографию о барде Опице и искренне старался выявить
подлинную страсть в нудной литературной традиции того периода.
Время приближалось к полудню, и дорожку, ведущую к причалу, заполонили
солнечные пятна и опавшие листья. Слепящая пелена висела над гладкими водами
Ауссенальстера, и на восточном берегу зелеными пятнами на мокром горизонте сквозь
нее проглядывали шпили. По берегам озера сновали красноватые белочки, запасаясь
провиантом на зиму. Но худощавый молодой довольно разболтанный парень, стоявший
на причале в спортивном костюме и туфлях для бега, не замечал их. Глаза его с
покрасневшими веками неотрывно смотрели на подходивший пароходик, впалые щеки
заросли двухдневной щетиной. Левой рукой он прижимал гамбургскую газету, и
наметанный, как у Джорджа Смайли, глаз сразу заметил бы, что это вчерашний, а не
сегодняшний номер. В правой держал корзинку для провизии, которая больше подошла
бы кряжистой мадам Остраковой, нежели этому стройному, небрежно одетому
спортсмену, который, казалось, готов был вот-вот прыгнуть в озеро. Из корзины
выглядывали апельсины, поверх них лежал желтый конверт фирмы "Кодак" с
напечатанным на нем английским текстом. Кроме него, на причале никого не было, и
туман над водой лишь усиливал впечатление одиночества. Единственными спутниками
парня были расписание пароходиков и правила спасения утопающих, сохранившиеся,
должно быть, еще со времен войны. Все мысли парня были сосредоточены на
инструкциях генерала, и теперь он, словно молитву, повторял их про себя.
Пароходик подошел к причалу, и парнишка вскочил на борт, словно в игре "Беги -
стой!", пробежал немного и застыл, пока снова не заиграет музыка. Двое суток, день и
ночь, он думал только об этой минуте. Он ехал сюда, не сводя глаз с дороги, вспоминая
жену и маленькую дочурку и представляя себе, сколь многое может измениться. Он
знал, что притягивает несчастья. Изредка останавливаясь попить кофе, он десятки раз
перекладывал апельсины и конверт - положит вдоль, положит поперек, нет, лучше с
этого угла, так конверт будет легче взять. На окраине города он наменял мелкой
монеты, чтобы заплатить за проезд без сдачи, а то вдруг кондуктор задержит его, затеет
никчемный разговор. Ведь у него так мало времени! Он не будет говорить по-немецки
- это он отработал. Будет бормотать, улыбаться, держаться скромно, извиняться, но
молчать. Или скажет несколько слов по-эстонски - какую-нибудь фразу из Библии,
которую помнит со времен своего лютеранского детства, - в то время отец еще не
настаивал, чтобы он изучал русский. Но теперь, когда дело подходило к развязке,
молодой человек внезапно увидел в своем плане изъян. Что, если другие пассажиры
кинутся ему помогать? В Гамбурге, этом многоязыковом городе, откуда до стран
Восточного блока рукой подать, всегда найдется несколько полиглотов! Так что лучше
молчать, держаться непроницаемо.
Он посетовал, что не
...Закладка в соц.сетях