Жанр: Триллер
Рассказы
...лушайте, что сказано в одном популярном словаре: "Орудие, или устройство
для приложения и увеличения силы или для достижения желаемого результата".
Но в таком случае, разве человек не машина? А согласитесь, что человек
думает или же думает, что думает.
- Ну, если вы не желаете ответить на мой вопрос,- возразил я довольно
раздраженно,- так прямо и скажите, Ваши слова попросту увертка. Вы прекрасно
понимаете, что под "машиной" я подразумеваю не человека, а нечто созданное и
управляемое человеком.
- Если только это "нечто" не управляет человеком,--сказал он, внезапно
вставая и подходя к окну, за которым все тонуло в предгрозовой черноте
ненастного вечера. Минуту спустя он повернулся ко мне и, улыбаясь, сказал:
- Прошу извинения, я и не думал увертываться. Я просто счел уместным
привести это определение и сделать создателя словаря невольным участником
нашего спора. Мне легко ответить на ваш вопрос прямо: да, я верю, что машина
думает о той работе, которую она делает.
Ну, что ж, это был достаточно прямой ответ. Однако нельзя сказать, что
слова Моксона меня порадовали, они скорее укрепили печальное подозрение, что
увлечение, с каким он предавался занятиям в своей механической мастерской,
не принесло ему пользы. Я знал, например, что он страдает бессонницей, а это
недуг не из легких. Неужели Моксон повредился в рассудке? Его ответ убеждал
тогда, что так оно и есть. Быть может, теперь я отнесся бы к этому иначе. Но
тогда я был молод, а к числу благ, в которых не отказано юности, принадлежит
невежество. Подстрекаемый этим могучим стимулом к противоречию, я сказал:
- А чем она, позвольте, думает? Мозга-то у нее нет.
Ответ, последовавший с меньшим, чем обычно, запозданием, принял
излюбленную им форму контрвопроса.
- А чем думает растение? У него ведь тоже нет мозга.
- Ах так, растения, значит, тоже принадлежат к разряду мыслителей! Я
был бы счастлив узнать некоторые из их философских выводов - посылки можете
опустить.
- Вероятно, об этих выводах можно судить по их поведению,- ответил он,
ничуть не задетый моей глупой иронией.- Не стану приводить в пример
чувствительную мимозу, некоторые насекомоядные растения и те цветы, чьи
тычинки склоняются и стряхивают пыльцу на забравшуюся в чашечку пчелу, для
того чтобы та могла оплодотворить их далеких супруг,- все это достаточно
известно. Но поразмыслите вот над чем. Я посадил у себя в саду на открытом
месте виноградную лозу. Едва только она проросла, я воткнул в двух шагах от
нее колышек. Лоза тотчас устремилась к нему, но когда через несколько дней
она уже почти дотянулась до колышка, я перенес его немного в сторону. Лоза
немедленно сделала резкий поворот и опять потянулась к колышку. Я
многократно повторял этот маневр, и наконец, лоза, словно потеряв терпение,
бросила погоню и, презрев дальнейшие попытки сбить ее с толку, направилась к
невысокому дереву, росшему немного поодаль, и обвилась вокруг него. А корни
эвкалипта? Вы не поверите, до какой степени они могут вытягиваться в поисках
влаги. Известный садовод рассказывает, что однажды корень проник в
заброшенную дренажную трубу и путешествовал по ней, пока не наткнулся на
каменную стену, которая преграждала трубе путь. Корень покинул трубу и
пополз вверх по стене; в одном месте выпал камень, и образовалась дыра,
корень пролез в дыру и, спустившись по другой стороне стены, отыскал
продолжение трубы и последовал по ней дальше.
- Так к чему вы клоните?
- Разве вы не понимаете значения этого случая? Он говорит о том, что
растения наделены сознанием. Доказывает, что они думают.
- Даже если и так, то что из этого следует? Мы говорили не о растениях,
а о машинах. Они, правда, либо частью изготовлены из металла, а частью из
дерева, но дерева, уже переставшего быть живым, либо целиком из металла. Или
же, по-вашему, неорганическая природа тоже способна мыслить?
- А как же иначе вы объясняете, к примеру, явление кристаллизации?
- Никак не объясняю.
- Да и не сможете объяснить, не признав того, что вам так хочется
отрицать, а именно - разумного сотрудничества между составными элементами
кристаллов. Когда солдаты выстраиваются в шеренгу или каре, вы говорите о
разумном действии. Когда дикие гуси летят треугольником, вы рассуждаете об
инстинкте. А когда однородные атомы минерала, свободно передвигающиеся в
растворе, организуются в математически совершенные фигуры или когда частицы
замерзшей влаги образуют симметричные и прекрасные снежинки, вам нечего
сказать. Вы даже не сумели придумать никакого ученого слова, чтобы прикрыть
ваше воинствующее невежество.
Моксон говорил с необычным для него воодушевлением и горячностью. В тот
момент когда он замолчал, из соседней комнаты, именуемой "механической
мастерской", доступ в которую был закрыт для всех, кроме него самого,
донеслись какие-то звуки, словно кто-то колотил ладонью по столу. Моксон
услыхал стук одновременно со мной и, явно встревожившись, встал и быстро
прошел в ту комнату, откуда он слышался. Мне показалось невероятным, чтобы
там находился кто-то посторонний; интерес к другу, несомненно с примесью
непозволительного любопытства, заставил меня напряженно прислушиваться, но
все-таки с гордостью заявляю - я не прикладывал уха к замочной скважине.
Раздался какой-то беспорядочный шум не то борьбы, не то драки, пол задрожал.
Я совершенно явственно различил затрудненное дыхание и хриплый шепот:
"Проклятый!" Затем все стихло, и сразу появился Моксон с виноватой улыбкой
на лице.
- Простите, что я вас бросил. У меня там машина вышла из себя и
взбунтовалась.
Глядя в упор на его левую щеку, которую пересекли четыре кровавые
ссадины, я сказал:
- А не надо ли подрезать ей ногти?
Моя насмешка пропала даром: он не обратил на нее никакого внимания,
уселся на стул, на котором сидел раньше, и продолжал прерванный монолог, как
будто ничего ровным счетом не произошло:
- Вы, разумеется, не согласны с теми (мне незачем называть их имена
человеку с вашей эрудицией), кто учит, что материя наделена разумом, что
каждый атом есть живое, чувствующее, мыслящее существо. Но я-то на их
стороне. Не существует материи мертвой, инертной: она вся живая, она
исполнена силы, активной и потенциальной, чувствительна к тем же силам в
окружающей среде и подвержена воздействию сил еще более сложных и тонких,
заключенных в организмах высшего порядка, с которыми материя может прийти в
соприкосновение, например в человеке, когда он подчиняет материю себе. Она
вбирает в себя что-то от его интеллекта и воли - и вбирает тем больше, чем
совершеннее машина и чем сложнее выполняемая ею работа. Помните, как Герберт
Спенсер определяет понятие "жизнь"? Я читал его тридцать лет назад.
Возможно, впоследствии он сам что-нибудь переиначил, уж не знаю, но мне в то
время казалось, что в его формулировке нельзя ни переставить, ни прибавить,
ни убавить ни одного слова. Определение Спенсера представляется мне не
только лучшим, но единственно возможным. "Жизнь,- говорит он,- есть
определенное сочетание разнородных изменений, совершающихся как
одновременно, так и последовательно в соответствии с внешними условиями".
- Это определяет явление,- заметил я,- но не указывает на его причину.
- Но такова суть любого определения,- возразил он.- Как утверждает
Милль, мы ничего не знаем о причине, кроме того что она чему-то
предшествует; ничего не знаем о следствии, кроме того что оно за чем-то
следует. Есть явления, которые не существуют одно без другого, хотя между
собой не имеют ничего общего: первые во времени мы именуем причиной, вторые
- следствием. Тот, кто видел много раз кролика, преследуемого собакой, и
никогда не видел кроликов и собак порознь, будет считать, что кролик-причина
собаки.
Боюсь однако,- добавил он, рассмеявшись самым естественным образом,-
что, погнавшись за этим кроликом, я потерял след зверя, которого
преследовал, я увлекся охотой ради нее самой. Между тем я хочу обратить ваше
внимание на то, что определение Гербертом Спенсером жизни касается и
деятельности машины: там, собственно, нет ничего, что было бы неприменимо к
машине. Продолжая мысль этого тончайшего наблюдателя и глубочайшего
мыслителя - человек живет, пока действует,- я скажу, что и машина может
считаться живой, пока она находится в действии. Утверждаю это как
изобретатель и конструктор машин.
Моксон длительное время молчал, рассеянно уставившись в камин.
Становилось поздно, и я уже подумывал о том, что пора идти домой, но никак
не мог решиться оставить Моксона в этом уединенном доме совершенно одного,
если не считать какого-то существа, относительно природы которого я мог
только догадываться и которое, насколько я понимал, настроено недружелюбно
или даже враждебно. Наклонившись вперед и пристально глядя приятелю в глаза,
я сказал, показав рукой на дверь мастерской:
- Моксон, кто у вас там?
К моему удивлению, он непринужденно засмеялся и ответил без тени
замешательства:
- Никого нет. Происшествие, которое вы имеете в виду, вызвано моей
неосторожностью: я оставил машину в действии, когда делать ей было нечего, а
сам в это время взялся за нескончаемую просветительскую работу. Знаете ли
вы, кстати, что Разум есть детище Ритма?
- Ах, да провались они оба!- ответил я, подымаясь и берясь за пальто.-
Желаю вам доброй ночи. Надеюсь, что, когда в другой раз понадобится укрощать
машину, которую вы по беспечности оставите включенной, она будет в
перчатках.
И, даже не проверив, попала ли моя стрела в цель, я повернулся и вышел.
Шел дождь, вокруг была непроницаемая тьма. Вдали, над холмом, к
которому я осторожно пробирался по шатким дощатым тротуарам и грязным
немощеным улицам, стояло слабое зарево от городских огней, но позади меня
ничего не было видно, кроме одинокого окна в доме Моксона. В том, как оно
светилось, мне чудилось что-то таинственное и зловещее. Я знал, что это
незавешенное окно в мастерской моего друга, и нимало не сомневался, что он
вернулся к своим занятиям, которые прервал, желая просветить меня по части
разумности машин и отцовских прав ритма... Хотя его убеждения казались мне в
то время странными и даже смехотворными, все же я не мог полностью
отделаться от ощущения, что они каким-то образом трагически связаны с его
собственной жизнью и характером, а быть может, и с его участью, и, уж во
всяком случае, я больше не принимал их за причуды больного рассудка. Как бы
ни относиться к его идеям, логичность, с какой он их развивал, не оставляла
сомнений в здравости его ума. Снова и снова мне вспоминались его последние
слова: "Разум есть детище Ритма". Пусть утверждение это было чересчур
прямолинейным и обнаженным, мне оно теперь представлялось бесконечно
заманчивым. С каждой минутой оно приобретало в моих глазах все больше смысла
и глубины. Что ж, думал я, на этом, пожалуй, можно построить целую
философскую систему. Если разум-детище ритма, в таком случае все сущее
разумно, ибо все находится в движении, а всякое движение ритмично. Меня
занимало, сознает ли Моксон значение и размах своей идеи, весь масштаб этого
важнейшего обобщения. Или же он пришел к своему философскому выводу
извилистым и ненадежным путем опыта?
Философия эта была настолько неожиданной, что разъяснения Моксона не
обратили меня сразу в его веру. Но сейчас словно яркий свет разлился вокруг
меня подобно тому свету, который озарил Савла из Тарса, и, шагая во мраке и
безлюдии этой непогожей ночи, я испытал то, что Льюис назвал "беспредельной
многогранностью и волнением философской мысли". Я упивался неизведанным
сознанием мудрости, неизведанным торжеством разума. Ноги мои едва касались
земли, меня словно подняли и несли по воздуху невидимые крылья.
Повинуясь побуждению вновь обратиться за разъяснениями к тому, кого
отныне я считал своим наставником и поводырем, я бессознательно повернул
назад и, прежде чем успел опомниться, уже стоял перед дверью моксоновского
дома. Я промок под дождем насквозь, но даже не замечал этого. От волнения я
никак не мог нащупать звонок и машинально нажал на ручку. Она повернулась, я
вошел и поднялся наверх, в комнату, которую так недавно покинул. Там было
темно и тихо; Моксон, очевидно, находился в соседней комнате -в
"мастерской". Ощупью, держась за стену, я добрался до двери в мастерскую и
несколько раз громко постучал, но ответа не услышал, что приписал шуму
снаружи,- на улице бесновался ветер и швырял струями дождя в тонкие ст^ны
дома. В этой комнате, где не было потолочных перекрытий, дробный стук по
кровле звучал громко и непрерывно.
Я ни разу не бывал в мастерской, более того - доступ туда был мне
запрещен, как и всем прочим, за исключением одного человека - искусного
слесаря, о котором было известно только то, что зовут его Хейли и что он
крайне неразговорчив. Но я находился в таком состоянии духовной экзальтации,
что позабыл про благовоспитанность и деликатность и отворил дверь. То, что я
увидел, разом вышибло из меня все мои глубокомысленные соображения.
Моксон сидел лицом ко мне за небольшим столиком, на котором горела
одна-единственная свеча, тускло освещавшая комнату. Напротив него, спиной ко
мне, сидел некий субъект. Между ними на столе лежала шахматная доска. На ней
было мало фигур, и даже мне, совсем не шахматисту, сразу стало ясно, что
игра подходит к концу. Моксон был совершенно поглощен, но не столько, как
мне показалось, игрой, сколько своим партнером, на которого он глядел с
такой сосредоточенностью, что не заметил меня, хотя я стоял как раз против
него. Лицо его было мертвенно бледно, глаза сверкали, как алмазы. Второй
игрок был мне виден только со спины, но и этого с меня было достаточно: у
меня пропала всякая охота видеть его лицо.
В нем было, вероятно, не больше пяти футов росту, и сложением он
напоминал гориллу: широченные плечи, короткая толстая шея, огромная
квадратная голова с нахлобученной малиновой феской, из-под которой торчали
густые черные космы. Малинового же цвета куртку туго стягивал пояс, ног не
было видно - шахматист сидел на ящике. Левая рука, видимо, лежала на
коленях, он передвигал фигуры правой рукой, которая казалась несоразмерно
длинной.
Я отступил назад и стал сбоку от двери, в тени. Если бы Моксон оторвал
взгляд от лица своего противника, он заметил бы только, что дверь
приотворена, и больше ничего. Я почему-то не решался ни переступить порог
комнаты, ни уйти совсем. У меня было ощущение (не знаю даже, откуда оно
взялось), что вот-вот на моих глазах разыграется трагедия и я спасу моего
друга, если останусь. Испытывая весьма слабый протест против собственной
нескромности, я остался.
Игра шла быстро. Моксон почти не смотрел на доску, перед тем как
сделать ход, и мне, неискушенному в игре, казалось, что он передвигает
первые попавшиеся фигуры - настолько жесты его были резки, нервны, мало
осмысленны. Противник тоже, не задерживаясь, делал ответные ходы, но
движения его руки были до того плавными, однообразными, автоматичными и, я
бы даже сказал, театральными, что терпение мое подверглось довольно тяжкому
испытанию. Во всей обстановке было что-то нереальное, меня даже пробрала
дрожь. Правда и то, что я промок до нитки и окоченел.
Раза два-три, передвинув фигуру, незнакомец слегка наклонял голову, и
каждый раз Моксон переставлял своего короля. Мне вдруг подумалось, что
незнакомец нем. А вслед за этим, что это просто машина - автоматический
шахматный игрок! Я припомнил, как Моксон однажды говорил мне о возможности
создания такого механизма, но я решил, что он только придумал его, но еще не
сконструировал. Не был ли тогда весь разговор о сознании и интеллекте машин
всего-навсего прелюдией к заключительной демонстрации изобретения, простой
уловкой для того, чтобы ошеломить меня, невежду в этих делах, подобным чудом
механики?
Хорошее же завершение всех умозрительных восторгов, моего любования
"беспредельной многогранностью и волнением философской мысли"! Разозлившись,
я уже хотел уйти, но тут мое любопытство вновь было подстегнуто: я заметил,
что автомат досадливо передернул широкими плечами, и движение это было таким
естественным, до такой степени человечьим, что в том новом свете, в каком я
теперь все видел, оно меня испугало. Но этим дело не ограничилось: минуту
спустя он резко ударил по столу кулаком. Моксон был поражен, по-моему, еще
больше, чем я, и словно в тревоге отодвинулся вместе со стулом назад.
Немного погодя Моксон, который должен был сделать очередной ход, вдруг
поднял высоко над доской руку, схватил одну из фигур со стремительностью
упавшего на добычу ястреба, воскликнул: "Шах и мат!" - и, вскочив со стула,
быстро отступил за спинку. Автомат сидел неподвижно.
Ветер затих, но теперь все чаще и громче раздавались грохочущие раскаты
грома. В промежутках между ними слышалось какое-то гудение или жужжание,
которое, как и гром, с каждой минутой становилось громче и явственнее. Н я
понял, что это с гулом вращаются шестерни в теле автомата. Гул этот наводил
на мысль о вышедшем из строя механизме, который ускользнул из-под
усмиряющего и упорядочивающего начала какого-нибудь контрольного
приспособления,- так бывает, если выдернуть собачку из зубьев храповика. Я,
однако, недолго предавался догадкам относительно природы этого шума, ибо
внимание мое привлекло непонятное поведение автомата. Его била мелкая,
непрерывная дрожь. Тело и голова тряслись, точно у паралитика или больного
лихорадкой, конвульсии все учащались, пока наконец весь он не заходил
ходуном. Внезапно он 'вскочил, всем телом перегнулся через стол и
молниеносным движением, словно ныряльщик, выбросил вперед руки. Моксон
откинулся назад, попытался увернуться, но было уже поздно: руки чудовища
сомкнулись на его горле, Моксон вцепился в них, пытаясь оторвать от себя. В
следующий миг стол перевернулся, свеча упала на пол и потухла, комната
погрузилась во мрак. Но шум борьбы доносился до меня с ужасающей
отчетливостью, и всего страшнее были хриплые, захлебывающиеся звуки, которые
издавал бедняга, пытаясь глотнуть воздух. Я бросился на помощь своему другу,
туда, где раздавался адский грохот, но не успел сделать в темноте и
нескольких шагов, как в комнате сверкнул слепяще белый свет, он навсегда
выжег в моем мозгу, в сердце, в памяти картину схватки: на полу борющиеся,
Моксон внизу, горло его по-прежнему в железных тисках, голова запрокинута,
глаза вылезают из орбит, рот широко раскрыт, язык вывалился наружу и -
жуткий контраст! - выражение спокойствия и глубокого раздумья на
раскрашенном лице его противника, словно погруженного в решение шахматной
задачи! Я увидел все эго, а потом надвинулись мрак и тишина.
Три дня спустя я очнулся в больнице. Воспоминания о той трагической
ночи медленно всплыли в моем затуманенном мозгу, и тут я узнал в моем
посетителе доверенного помощника Моксона Хейли. В ответ на мой взгляд он,
улыбаясь, подошел ко мне.
- Расскажите,- с трудом выговорил я слабым голосом,- расскажите все.
- Охотно,- ответил он.- Вас в бессознательном состоянии вынесли из
горящего дома Моксона. Никто не знает, как вы туда попали. Вам уж самому
придется это объяснить. Причина пожара тоже не совсем ясна. Мое мнение
таково, что в дом ударила молния.
- А Моксон?
- Вчера похоронили то, что от него осталось.
Как видно, этот молчаливый человек при случае был способен
разговориться. Сообщая больному эту страшную новость, он даже проявил
какую-то мягкость. После долгих и мучительных колебаний я отважился наконец
задать еще один вопрос:
- А кто меня спас?
- Ну, если вам так интересно - я.
- Благодарю вас, мистер Хейли, благослови вас бог за это. А спасли ли
вы также несравненное произведение вашего искусства, автоматического
шахматиста, убившего своего изобретателя?
Собеседник мой долго молчал, глядя в сторону. Наконец он посмотрел мне
в лицо и печально спросил:
- Так вы знаете?
- Да,- сказал я,- я видел, как он убивал.
Все это было давным-давно. Если бы меня спросили сегодня, я бы не смог
ответить с такой уверенностью.
* ОДИН ИЗ БЛИЗНЕЦОВ *
Письмо, найденное среди бумаг покойного Мортимера Барра
перевод С.Пшенникова
Вы спрашиваете, приходилось ли мне, одному из близнецов, сталкиваться с
чем-либо, что нельзя объяснить известными нам законами природы. Об этом
судите сами; возможно, нам известны разные законы природы. Быть может, вы
знаете те, что мне незнакомы, и то, что непонятно мне, может быть совершенно
ясно вам.
Вы знали моего брата Джона, то есть вы знали его, когда были уверены,
что он - это не я; но мне кажется, ни вы, ни кто другой не смог бы различить
нас, если бы мы того не захотели. Наши родители не были исключением; я не
знаю примеров большего сходства, чем у нас с братом. Я говорю о своем брате
Джоне, но я вовсе не убежден, что его звали не Генри, а меня - не Джон. Нас
крестили обычным путем, но потом, привязывая нам на запястья бирочки с
буквами, служитель запутался, и, хотя на моей стояла буква "Г", а на его -
"Д", нельзя быть сколь-нибудь уверенным, что нас не перепутали. В детстве
родители пробовали различать нас более верным путем - по одежде и другим
простым признакам; но мы столь часто менялись костюмами и прибегали к другим
уловкам, когда нам надо было ввести противника в заблуждение, что родители
отказались от этих тщетных попыток, и все те годы, что мы жили вместе,
каждый признавал трудность сложившейся ситуации: выход из положения был,
однако, найден: нас обоих стали называть "Дженри". Я часто удивлялся
несообразительности моего отца, который не догадался поставить клеймо на
наших дурацких лбах; но мы были вполне терпимыми мальчишками и пользовались
своей способностью докучать старшим и раздражать их с похвальной
умеренностью; благодаря этому мы избежали клейма. Отец был на редкость
добродушным человеком и про себя, видимо, от души забавлялся этой игрой
природы.
Вскоре после того, как мы приехали в Калифорнию, и поселились в
Сан-Хосе (где единственной ожидавшей: нас удачей была встреча с таким добрым
другом, каким стали для нас вы), наша семья, как вам известно, распалась
из-за кончины, в одну и ту же неделю, обоих моих родителей. Отец мой перед
смертью разорился, и дом наш пошел в уплату его долгов. Сестры вернулись к
нашим родственникам на Востоке, а Джон и я (нам тогда было по двадцать два
года), благодаря вашему: участию, получили работу в Сан-Франциско, в разных:
концах города. Обстоятельства не позволили нам поселиться вместе, и мы
виделись редко, порой не чаще, раза в неделю. Так как у нас было немного
общих знакомых, о нашем поразительном сходстве мало кто знал. Теперь я
вплотную подхожу к ответу на ваш вопрос.
Как-то вечером, вскоре после того как мы поселились в этом городе, я
проходил по Маркет-стрит. Вдруг, какой-то хорошо одетый человек средних лет
остановил меня и сердечно поприветствовав, сказал:
- Стивенс, мне, разумеется, известно, что вы редко бываете в обществе,
но я рассказал о вас жене, и она была бы рада видеть вас в нашем доме. Кроме
того, у меня есть основания полагать, что мои девочки стоят того, чтобы с
ними познакомиться. Вы могли бы прийти, скажем, завтра в шесть и пообедать с
нами, в семейном кругу; а потом, если мои дамы не смогут вас занять, я с
удовольствием сыграл бы с вами партию-другую в бильярд.
Это было сказано с такой добродушной улыбкой и так обаятельно, что у
меня не хватило духу отказаться, и, хотя я никогда в жизни не видел этого
человека, я тотчас ответил:
- Вы очень любезны, сэр, и я с благодарностью принимаю приглашение.
Прошу вас, засвидетельствуйте мое почтение миссис Маргован и передайте, что
я обязательно буду.
Пожав мне руку и попрощавшись в приятных выражениях, человек пошел
дальше. Было очевидно, что он принял меня за моего брата. К подобным ошибкам
я привык и обычно не пытался рассеять заблуждение, если дело не
представлялось важным. Но откуда я знал. что фамилия этого человека
Маргован? Эта фамилия определенно не из тех, что могут прийти в голову,
когда пытаешься угадать имя незнакомого человека. Что же касается меня, то и
эта фамилия, и этот человек были мне одинаково незнакомы.
На следующее утро я поспешил к месту работы моего брата и застал его
выходящим из конторы со счетами, по которым ему предстояло получить. Я
рассказал ему, каким образом я связал его словом, и прибавил, что если
приглашение его не интересует, то я с большим удовольствием продолжу эту
игру.
- Странно,- задумчиво сказал брат.- Маргован единственный в конторе
человек, которого я хорошо знаю и который мне нравится. Сегодня утром, когда
он пришел на работу и мы обменялись обычными приветствиями, какой-то
непонятный импульс заставил меня спросить: "Простите, мистер Маргован, но я
забыл узнать у вас адрес". Адрес я получил, но до настоящего момента ни за
что и жизни не смог бы объяснить, зачем он мне нужен. Очень любезно с твоей
стороны, что ты готов расплачи
...Поділитися у соцмережах