Жанр: Социология и антропология
Homo ludens
...ения в области социальных отношений, она становится носительницей
мудрости, закона и обычая. Все это она делает, не изменяя своей игровой
сущности, потому что первозданная культура не выходит за рамки, очерченные
игрою. Формы ее проявления — большей частью всеобщие игры. Даже полезная
деятельность протекает по преимуществу в той или иной связи с игрою. По мере
духовного и материального развития культуры расширяются те области, где черты
игры отсутствуют или малозаметны, — за счет тех, где игра не знает препятствий.
Культура в целом обретает серьезность. Закон и война, знание, техника и ремесла,
как кажется, теряют контакт с игрою. Даже культ, в священнодействии находивший
некогда обширные возможности выражения в игровой форме, затронут, по-видимому,
этим процессом. Оплотом цветущей и благородной игры остается поэзия.
Игровой характер языка поэтических образов столь очевиден, что едва ли
необходимо доказывать это с помощью многочисленных доводов или иллюстрировать
теми или иными примерами. Исходя из существенной ценности, которую занятия
поэзией представляли для архаической культуры, нечего удивляться тому, что
именно там техника поэтического искусства развилась до высшей степени строгости
и утонченности. Речь идет здесь именно о кодексе тщательно расписанных правил,
подчиненных строгой системе, имеющих принудительную силу и в то же время
Располагающих бесконечными возможностями варьирования. Эту систему как некую
благородную науку сохраняет и воспроизводит традиция. Не случайно такое
утонченное культивирование стихотворного ис-кусства в равной степени можно
отметить у двух народов, которые в своих весьма отдаленных друг от друга землях
почти совсем не имели контакта с более богатыми и более древними культурами,
способными ловлиять на их литературу: это древняя Аравия и Исландия Эдды и саг.
Оставим в стороне особенности метрики и просодии и проиллюстриру133
Homo ludens
ем сказанное на одном-единственном примере, а именно древненорвеж-ском
кеннинге22*. Тот, кто называет "шипом речи" — язык, "дном палаты ветров" --
землю, "волком древес" — ветер, всякий раз задает своим слушателям поэтическую
загадку, которую они молча отгадывают. И поэту, и его сопернику должны быть
известны сотни таких загадок. Важнейшие вещи, например золото, были наделены
десятками поэтических имен. Один из трактатов Младшей Эдды, Skaldskaparmal, то
есть Язык поэзии, перечисляет бесчисленное количество поэтических выражений.
Кеннинг служит не в последнюю очередь и проверкой познаний в области мифологии.
У каждого из богов есть множество прозвищ, намекающих на его похождения, его
облик или родство с космическими стихиями. "Как описывают Хеймдалля? Его
называют сыном девяти матерей, или стражем богов, или белым асом, врагом Локи,
тем, кто нашел ожерелье Фрейи", и пр.17
Тесная связь поэтического искусства с загадкой выдает себя многими признаками.
Слишком ясное считается у скальдов техническим промахом. Существует древнее
требование, которого некогда придерживались и древние греки: оно гласит, что
слово поэта должно быть темным. У трубадуров, чье искусство как никакое другое
демонстрирует свою функцию совместной игры, trobar clus, буквально замкнутая
поэзия, поэзия с потаенным смыслом, почиталась как особенная заслуга.
Современные направления в лирике, которые намеренно устремляются в то, что не
доступно для каждого, и загадочность смысла слова делают главным пунктом своего
творчества, остаются тем самым полностью верными сущности своего искусства.
Вместе с узким кругом читателей, понимающих их язык, во всяком случае, знакомых
с ним, такие поэты образуют замкнутую культурную группу весьма древнего типа.
Вот только вопрос, в состоянии ли окружающая культура в достаточной мере оценить
и признать их поэзию, чтобы образовалось то русло, в котором их искусство могло
бы выполнить свою жизненную функцию, составляющую смысл его существования.
ФУНКЦИЯ ВО-ОБРАЖЕНИЯ
Как только эффект образного выражения в описании состояния или события создается
с помощью терминов мимоидущей жизни, мы вступаем на путь персонификации.
Олицетворение бестелесного или безжизненного — душа всякого мифотворчества и
почти всякой поэзии. Строго говоря, процесс творческого выражения не протекает в
последовательности, описываемой приведенными словами. Ибо здесь и речи лет о
концепции чего-то такого, что бестелесно или безжизненно и что, в свою очередь,
выражают через концепцию чего-то живого. Вообразить воспринимаемое в виде живого
существа — и означает выразить его на самом первичном уровне. Это происходит,
как только возникает потребность сообщить о воспринимаемом кому-то еще.
Представление рождается как во-ображение.
Не правомерно ли было бы эту врожденную и совершенно неотъемлемую склонность
духа — создавать для себя вымышленный мир живых существ — назвать игрой духа?
К простейшим персонификациям, без сомнения, относятся такие мифологические
рассуждения о возникновении мира и вещей, где это явление представлено как
использование членов тела некоего мирового исполина некими творящими божествами.
Такие представления известны нам прежде всего из Ригведы и Младшей Эдды. В обоих
случаях запись этого рассказа предположительно относят к более позднему времени.
В гимне Ригведы X, 90 мы сталкиваемся с тем, как древний, предположительно
известный, материал перетолковывается мистической ритуальной фантазией жрецов.
Прасущество Пуруша, то есть человек, послужило материалом для космоса. Из его
тела было создано все: "звери в воздухе, в лесу и в селениях", "месяц вышел из
его духа, из его ока — солнце, из его уст — Индра1* и Агни, из его дыхания --
ветер, из пупа — поднебесье, из главы — небо, из ступней — земля, из ушей --
окоем; так творили они (боги)1 миры". Они сожгли Пурушу как жертву. Песню сильно
искажают примитивно-мифологические и спекулятивно-мистические мотивы. В стихе 11
даже появляется знакомая нам форма вопроса: "Когда расчленяли Пурушу, на только
частей его расчленили? Чем стали уста его, его руки, как назвали бедра его,
ступни его?"
Точно так же Ганглери спрашивает в Снорриевой Эдде. "Что было началом? Как все
возникло? Что было раньше?" В пестром нагромождении мотивов следует затем
описание происхождения мира: сперва из столкновения горячего воздушного потока и
слоя льда возникает испо135
Homo ludens
лин Имир. Боги умерщвляют его и делают из его плоти — землю, из его крови --
море и озера, из костей его — горы, из волос — деревья, из черепа — небо и т.
д. Снорри цитирует детали из разных стихов.
От самой первоначальной, древнейшей записи изустного мифа во всем этом осталось
весьма немногое. Все это, по крайней мере в случае с Эддой, традиционный
материал, который из области культа почти полностью перешел в область литературы
и затем сохранялся в неизменном виде последующими поколениями как духовное
наследие, достойное всяческого уважения. Мы уже говорили выше о том, что трактат
Gylfaginning [Видение Гюльви], где это встречается, в построении, тоне,
направленности едва ли несет на себе черты более серьезного обыгрывания старых
мотивов. Остается, однако, открытым вопрос, не свойственны ли были изначально
сфере, откуда вышли все эти представления, некие игровые свойства? Другими
словами (если повторить в общем виде все уже сказанное выше о мифе), есть
основание для сомнений, что индийцы ли, древние ли германцы когда-либо на самом
деле, с сознательной убежденностью, верили в такое событие, как возникновение
мира из членов человеческого тела. Во всяком случае, действительное
существование подобной веры остается недоказуемым. Можно было бы ' пойти еще
дальше: оно остается неправдоподобным.
Мы обычно склонны рассматривать персонификацию абстракций как позднейший продукт
схоластической выдумки: аллегория — во все времена избитый стилистический прием
в изобразительном искусстве и литературе. И действительно, как только
поэтическая образность оказывается ниже уровня подлинно и изначально
мифического, перестает быть частью священнодействия, религиозное содержание ее
персонификаций становится весьма проблематичным, если не сказать — иллюзорным.
Персонификацией вполне сознательно орудуют как поэтическим средством, в том
числе и для образования священных понятий. На первый взгляд под это суждение
подпадают понятия, встречающиеся уже у Гомера, такие, как Ате — Помрачение, что
прокрадывается в людские сердца, и идущие следом Литы — Мольбы, уродливые и
кривые, все — дочери Зевса. Столь же расплывчатыми и явно надуманными кажутся
бесчисленные олицетворения у Гесиода, который являет нашему взору вереницу
абстракций, потомство зловредной Эриды: Изнеможение, Забвение, Голод, Муку,
Избиение и Убийство, Раздор, Обман, Ревность. Двое детей, которых произвели на
свет Стикс, дочь Океана, и титан Паллас, по имени Кратос и Биа, то есть Власть и
Насилие, пребывают всегда там, где находится Зевс, и следуют за ним повсюду,
куда бы он ни направился2. И все это лишь блеклые аллегории, фигуры чисто
надуманные? Видимо, нет. Есть основания полагать, что такая персонификация
человеческих свойств является скорее одной из древнейших функций созидания форм
в богослужении, когда силы и власти, окруженным которыми человек себя ощущал,
еще не приняли человекоподобного облика. Еще до того как человеческий дух
замыслил человекоподобные фигуры богов — непосредственно охваченный тем
таинствен136
Глава VIII
ным и грозным, чем окружали его природа и жизнь, он дает смутные имена вещам,
которые подавляют его или возвышают. Он видит их как существа, но все еще не как
фигуры3.
Из такого первоначального занятия духа и произрастают, по-видимому,
воспринимаемые нами все еще как полупервобытные, полу-схоластические, те
представления-образы, которыми Эпмедокл населяет подземный мир, "безрадостное
место, где убийство и злоба, и сонмища иных злосчастных богов, изнуряющие
болезни и тление, и плоды разложения скитаются во тьме полями несчастья"4.
"Там были Мать-Земля и дальнозрящая Дева-Солнце, кровавая Рас-пря
степенно-покойная Гармония, Краса и Уродство, Поспешность и Неторопливость,
миловидная Правдивость и черноокая Смутность"5.
Римляне, с их явно архаичным религиозным сознанием, сохранили эту примитивную
функцию непосредственного во-ображения представлений, которые мы бы назвали
абстракциями, и закрепили ее практически в сакральной технике так называемых
indigitamenta, то есть в обычае создавать персонажи новых богов по случаю
сильных общественных потрясений или же для того, чтобы зафиксировать извечные
заботы и переживания. Так, известны были Pallor и Pavor — Бледность и Страх;
Aius Locutius — по голосу, предупредившему о приближении галлов; Rediculus,
заставивший повернуть Ганнибала; Domiduca, что приводит домой2*. Ветхий Завет
дает примеры персонификаций абстрактных свойств в четверице: Милосердие, Истина,
Справедливость и Мир, которые встречаются и лобызают друг друга — LXXXV псалом,
и в фигуре Премудрости — Liber Sapientiae [Книга Премудрости Соломона]. По
сообщениям об индейцах хайда3* в Британской Колумбии, у них есть богиня по имени
Собственность, своего рода богиня счастья, которая дарует богатство6.
Во всех этих случаях остается закономерный вопрос, в какой мере эта функция
персонификации проистекает из духовного состояния, которое могло бы быть названо
состоянием убежденной веры, — либо приводит к этому состоянию? Не являют ли
скорее все эти воображаемые представления от начала до конца некую игру
духовного свойства? Примеры из более позднего времени приводят нас именно к
этому заключению. В почитании св. Франциском Ассизским своей невесты Бедности
сквозят поистине святая сердечность и благочестивый восторг4*. Если же перед
нами поставят вполне резонный вопрос, верил ли он в некое духовное существо,
небесную посланницу по имени Бедность, то есть в существо, которое действительно
было идеей Бедности, мы не будем знать, что ответить. Уже самой постановкой
вопроса в подобных трезво логических терминах мы вторгаемся в чувственное
ИГРОВЫЕ ФОРМЫ ФИЛОСОФИИ
В центре круга, который мы пытаемся очертить с помощью понятия игры,
располагается фигура греческого софиста. Софист — это слегка сбившийся с пути
преемник того главного персонажа архаической культурной жизни, о котором мы
поочередно говорили как о пророке, шамане, ясновидце, чудодее, поэте и которого
мы, пожалуй, все-таки будем именовать vates. Желание как можно лучше разыграть
представление, стремление в открытой схватке одержать верх над соперником — эти
два мотора всеобщей социальной игры — в функции софиста явлены со всей
откровенностью. Не забудем однако, что еще у Эсхила именем софиста назван мудрый
герой — Прометей или Паламед1*. Оба они, преисполненные гордости, перечисляют
все те искусства, которые они измыслили на пользу людям. Именно хвастовством по
поводу своих обширных познаний уподобляются они позднейшим софистам, таким, как
Гиппий2*, всезнайка, помнивший все на свете, тысячеискусник и герой
экономической автаркии, похвалявшийся, что все имеющееся у него сделано им
самим; что на всех рыночных площадях ему всегда открыт путь в Олимпию3*;
предлагавший рассуждать с ним на любую тему из числа тех, кои были им лучше
всего подготовлены, и ответить на все вопросы, кем бы они ни были заданы, и
утверждавший, что никогда еще не встречал он кого-либо, кто превзошел бы его'.
Все это еще вполне стиль жреца Яджнавалкьи, разгадывающего загадки, из
литературы брахманов.
Эпидейксис (эпидейксис), представление, исполнение, показывание — так
называется выступление софиста. И он располагает, как уже было показано,
репертуаром для своих представлений. Он получает за них гонорар — речь идет о
вещах, предлагаемых по твердой цене: так, например, 50 драхм за выступление
Продика4*. Горгий получал столь высокие гонорары, что мог позволить себе
заказать собственную массивную золотую статую и посвятить ее богу в Дельфах5*.
Странствующие софисты, как Протагор6*, пользуются баснословным успехом. Целое
событие — когда знаменитость из них удостаивает своим посещением какой-нибудь
город. На них взирают как на чудотворцев, их сравнивают с борцами, короче
говоря, деятельность софистов попадает полностью в сферу спорта. Зрители
рукоплещут им, и каждый удачный ход встречается смехом. Эта чистая игра:
соперники ловят друг друга в свои словесные сети2, отправляют в нокаут3,
похваляются, что ответы на их неизменно каверзные вопросы всегда будут ложными.
144 Глава IX
Когда Протагор называет софистику "древним искусством" — технен палайан4
(технен палайан), он попадает в самую суть. Это древняя игра ума, которая в
архаической культуре, уже в самый ранний ее период, от вещей священных то и дело
скатывается к чистому развлечению; то она вдруг соприкасается с высшей
мудростью, то вновь становится чисто игровым со-стязанием. Вернер Йегер считает,
что против "neuere Mode, Pythagoras als eine Art von Medizinmann hinzustellen"
["новейшей моды выставлять Пифа-гора неким врачевателем"] не стоит и возражать5.
Он забывает, что враче-яатель по отношению к философам и софистам и в самом деле
— воистину исторически — как был, так и остался их старшим братом. И черты
этого древнего родства все еще сохраняются.
Сами софисты прекрасно осознавали игровой характер всей своей деятельности.
Горгий назвал свою Похвалу Елене игрой — эмон де пайгнион (эмон де пайгнион);
его сочинение О природе также толковали как риторическую игру6. Тому, кто против
этого возражает7, следовало бы принять во внимание, что в сфере софистической
риторики четкие границы между игрой и серьезностью провести невозможно и что
квалифицировать ее как игру фактически значит прекрасно уловить ее изначальный
характер. Тот, кто называет пародией и карикатурой облик, в котором Платон
изображает софистов8, забывает, что все игровые и, пожалуй, сомнительные черты в
софисте как персонаже культуры неразрывно связаны с его архаической сущностью.
По самой своей натуре софист принадлежит в той или иной мере к "бродячему
племени". Он так или иначе скиталец и прихлебатель уже par droit de naissance
[no праву рождения].
Но в то же время не кто иной, как софисты создали среду, в которой приняли
очертания эллинские идеи воспитания и культуры. Греческая философия и греческая
наука выросли не в лоне школы (в нынешнем значении этого слова), и с этим ничего
не поделаешь. Эти знания не приобретались как побочный продукт обучения полезным
и доходным профессиям. Для эллина они были плодом его свободного времени, схоле
(схоле), — а для свободного гражданина все то время, которое не было
востребовано государственной службой, войной или отправлением культа, было
свободным9. Так что слово школа имеет примечательную предысторию. И в этой вот
среде свободного препровождения времени свободными гражданами софист издавна
являл собою пример жизни, проводимой в размышлениях и умственных опытах.
Если типичный продукт деятельности софиста, а именно софизм, Рассматривать с
чисто технической стороны, как форму выражения, он тотчас же обнаруживает все
свои связи с той примитивной игрой, но-сителем которой был уже встречавшийся нам
его предшественник vates. Софизм стоит рядом с загадкой. Это фехтовальный прием.
В слове проблема (проблема) изначально присутствуют два конкретных значения: тo,
что кто-либо держит или ставит перед собою, дабы себя защитить, например щит, --
и то, что бросают другому, чтобы тот это принял. В переносном смысле оба эти
значения подходят для описания искусства
145 Homo ludens
софиста10. Его вопросы и аргументы суть те же проблемы, и именно в этом смысле.
Игра-состязание в остроумии, с подзадориванием друг друга каверзными вопросами,
занимала ощутимое место в греческой манере вести беседу. Различные типы
каверзных вопросов были систематизированы и имели следующие специальные
наименования-соритес, апофаскон утис, псеудбменос, антистрефону (соритес,
апофаскон утис, псеудбменос, антистрефон) — громоздящий кучу, отрицающий никто,
лжец, обращающий и т.д. Клеарх, ученик Аристотеля, написал теорию загадок, а
именно таких, которым он дал наименование грифос (грифос) — сети, шутливые
вопросы, завершавшиеся наказанием или наградой. — Что одинаково везде и нигде?
Ответ: время. — Что есть я то не есть ты. Я — человек. Следовательно, ты — не
человек. На что Диоген7* якобы возразил: если хочешь, чтобы это было истиной, то
начни с меня11. О некоторых софизмах Хрисипп8* написал целый трактат. Все эти
Fangschlusse [вопросы-ловушки] молчаливо основываются на предварительном
условии, что поле логического смысла сводится к некоему игровому пространству, в
пределах которого согласен оставаться соперник, не делая каких-либо шагов в
сторону из опасения неминуемо разрушить это пространство — что как раз и было
проделано Диогеном. Стилистически эти пропозиции могут быть выстроены как
художественные формы, с ритмом, повторами, параллелизмами и т. д.
Переход от таких Spielereien [забав] к обстоятельным ораторским выступлениям
софистов и философским спорам в манере Сократа происходил постепенно. Софизм
стоит вплотную к обычной загадке, которая есть не что иное, как развлечение, --
но благодаря этому также и к священной космогонической загадке. Евтидем9* играет
то грамматически и логически детским софизмом12, то вопросом на грани загадки о
мире или познании13. Наиболее глубокомысленные суждения ранней греческой
философии, как, например, один из выводов элеатов10*: "нет множества, нет
движения, нет становления", — рождались в форме вопросов и ответов. Для
осознания такого абстрактного заключения, как невозможность существования одного
обобщающего суждения, прибегали к внешней форме сорита, цепочки вопросов. Когда
высыпают мешок зерна, производит ли шум первое зернышко? — Нет. — Тогда,
может, второе? И т. д.
Сами греки прекрасно отдавали себе отчет, до какой степени они попадали со всем
этим в сферу игры. В Евтидеме Сократ отбрасывает вопросы-ловушки как забавы
чисто школярского свойства. С помощью всего этого, говорит он, ничему не
научаются относительно сути самих вещей — разве что тому, как, изощряясь в
словах, дурачить людей; все равно что дать подножку или выдернуть из-под
кого-нибудь стул. Когда вы утверждаете, что хотите наделить мудростью этого
юношу, говорится там далее, что это: игра или вы заняты этим всерьез?14 В
Софисте Платона Теэтет11* вынужден признаться чужеземцу из Элеи, что софист по
своему складу относится к ярмарочным шутам, буквально — к пробав146
шимся игрою: тон тэс пайдиас метехонтон15 (тон тэс пайдиас метехон-тон)
Парменид12*, побуждаемый высказаться по вопросу о существова-нии, называет эту
задачу "игрой в трудные игры": прагматейоде пайдиан пайдзейн16 (прагматейоде
пайдиан пайдзейн), — после чего принимается рассуждать о глубочайших вопросах
бытия. И все это, конечно же, про-текает как игра в вопросы и ответы. Единое не
может состоять из час-тей, оно неограниченно, а значит, бесформенно, оно нигде,
оно непод-вижно вневременно, непознаваемо. Далее рассуждение строится в
об-ратном порядке, затем этот процесс повторяется снова и снова17. Доводы,
уподобляясь челноку ткацкого станка, снуют туда и обратно, и в
этом движении мудрствование принимает форму благородной игры. Не только софисты,
но также Сократ, да и сам Платон играют в эту игру18.
По Аристотелю, Зенон Элейский первым писал диалоги в той форме вопросов и
ответов, которая была свойственна как философам из Мегары13*, так и софистам.
Это была техника, рассчитанная на то, чтобы расставить сети противнику. Платон
скорее всего следовал в своих диалогах более всего поэту, автору мимов
Софрону14*; Аристотель также называет диалог формой мима19, фарсом, который сам
опять-таки есть форма комедии. Причисление к роду фокусников, жонглеров,
чудодеев, к которому относили софистов, не миновало ни Сократа, ни даже
Платона20. Если всего этого еще не достаточно, чтобы явственно выделить игровой
элемент философии, то он может быть обнаружен в самих Платоновых диалогах.
Диалог — форма искусственная. Это своего рода фикция. На какую бы высоту ни
поднималось у греков действительная беседа, она тем не менее никогда полностью
не отвечала форме литературного диалога. Диалог у Платона — это легкая, игровая
форма искусства. Возьмем новеллистический замысел Парменида, начало Кратила,
легкую, живую интонацию этих двух и многих других диалогов. Определенное
сходство с шутовством, с мимом здесь и в самом деле не признать невозможно. В
шутливой форме затрагиваются в Софисте основные положения мудрецов более раннего
времени21. Совершенно в юмористическом тоне пересказывается в Протагоре миф об
Эпи-метее и Прометее22 15*. "По поводу облика и имени этих богов, — говорит
Сократ в Кратиле, — есть и серьезное, и шутливое объяснение, ибо также и боги
не прочь позабавиться": филопайсмонес гар кай гой теой (фило-пайсмонес гар кай
гой теой). В другом месте того же диалога Платон говорит устами Сократа: "если
бы я выслушал пятидесятидрахмовый урок Про-дика, ты тотчас бы это узнал, но я
внял лишь однодрахмовому назиданию"23. и опять в том же тоне, продолжая, судя по
всему, намеренно бес-мысленную, сатирически нацеленную этимологическую игру: "а
теперь смотри, какой фокус сделаю я со всем тем, чего не могу объяснить"24.
И наконец даже так: "Я уже давно прихожу в изумление от своей собст-вeннoй
мудрости, так, что и самому мне не верится". Что уж тут говорить, если Протагор
завершается обращением вспять всех исходных позиций и eсли можно спорить о том,
всерьез или нет звучит надгробная речь в Ме-нексене?16*
147 Homo ludens
У Платона собеседники сами расценивают свои философские занятия как приятное
времяпрепровождение. Юношеской страсти к спору противостоит желание старших,
чтобы к ним испытывали почтение25. "Так обстоит дело с истиной, — говорит
Калликл в Горгии26, — и ты поймешь это, если оставишь в покое философию и
займешься делами более важными. Ибо философия — вещь приятная, если заниматься
ею в юные годы и с соблюдением меры, но она же и гибель для того, кто предается
ей дольше, чем следует".
Итак, лишь юношескую игру видели в философии те, кто для наследовавшего им мира
заложил непреходящие основы мудрости и любомудрия. Чтобы раз и навсегда раскрыть
перед всеми основную ошибку софистов, их логические и этические изъяны, Платон
не пренебрегал этой легкой манерой непринужденного диалога. Ибо и для него
любомудрие, при всей углубленности, продолжало оставаться некоей благородной
игрой. И если не только Платон, но и Аристотель считал достойными самых
серьезных возражений словесные ухищрения и уловки софистов, то это потому, что и
их собственное мудрствование, их собственное мышление еще не высвободились из
сферы игры. Да и произойдет ли это когда-либо вообще?
Последовательность основных стадий развития философии можно наметить в общих
чертах следующим образом. В глубокой древности она берет начало в священной игре
в загадки и в словопрение, выполняющие, однако, также функцию праздничного
развлечения. Сакральная сторона всего этого вырастает в глубокую тео- и
философию Упа-нишад и досократиков, игровая сторона — в деятельность софистов.
Эти сферы не отделены полностью друг от друга. Платон возводит философию как
благороднейшее стремление к истине на такие высоты, достичь которых мог только
он один, но всегда делает это в такой легкой, непринужденной форме, которая была
одним из характерных элементов его философии. При этом философия одновременно
развивается и в своей сниженной форме: как словопрение, игра ума, софистика и
риторика. Однако агональный фактор в эллинском мире был настолько значителен,
что риторика могла расширять свое поле деятельности за счет философии в ее более
чистом виде и, будучи культурой более многочисленных групп, затмевала ее,
угрожая и вовсе свести на нет. Гор-гий, отвернувшийся от глубинного знания ради
того, чтобы превозносить с
...Закладка в соц.сетях