Жанр: Научная фантастика
Мистер Блетсуорси на острове Рэмполь
...атлений. Море - часть необъятного
внешнего мира, и кто сможет передать словами ужас, какой внушает оно
человеку? Мы отчаливаем от пристани и пускаемся на своем хрупком суденышке
в водную пустыню, и матросы вынуждены плыть на нем, ибо они потеряли почву
под ногами на суше.
Возможно, что овладевшее мною глубокое разочарование окрашивало все
окружающее в мрачные тона; возможно, что все и каждый на "Золотом льве" не
так уж стремились поскорей уйти от товарищей, как мне показалось в тот
раз. Допускаю, что в эти дни пессимистическое настроение заставляло меня
видеть мир в черном свете. Однако и сейчас мне кажется, что моряк
непрестанно стремится обрести почву под ногами на суше, норовя остаться на
берегу всякий раз, как подвернется случай, и торчать там до тех пор, пока
голод не погонит его снова на море, - ведь на суше он не может заработать
себе на хлеб. В конце концов он опять будет вынужден жить на корабле - на
баке или на шканцах (в зависимости от его должности), заключенный в одну
из этих шатких, пыхтящих железных коробок, нагруженных товарами, которых
он никогда не будет потреблять и самое назначение которых, вероятно,
навсегда останется ему неизвестным. Но всякий раз, как он приближается к
берегу, он снова надеется вернуться в основное русло человеческой жизни.
Я отправился в город один-одинешенек.
Молодой Ромер дал мне письмо к торговому агенту, с которым фирма
поддерживала дружеские отношения. Он был датчанин и кое-как объяснялся
по-английски. В этот вечер он рано ушел из конторы и отправился домой;
контора оказалась запертой, и я выбрал наугад какой-то отель. Мне
предстояло самому искать себе развлечений, но таковых оказалось очень
мало. Я пообедал в ресторане, хозяин которого, швейцарец из Тичино, с
грехом пополам говорил по-английски и посоветовал мне кое-какие блюда;
потом я отправился шататься по улицам. Улицы были или широкие и хорошо
освещенные, или убийственно темные и узкие. Попробовал я зайти в театр,
но, вероятно, был поздний час, - как бы то ни было, меня не впустили.
Объяснений я не понял. Чтобы услышать живое человеческое слово, я подошел
бы к одной из проституток, зазывавших меня, если бы нашлась хоть одна,
знающая по-английски не одни только непристойные слова. И когда наконец,
усталый и разбитый, я стоял у входа в свой отель - мимо меня прошли
Мидборо и Рэдж; лица у них раскраснелись и вид был возбужденный; с ними
шел огромный негр, что-то оживленно им рассказывавший. Стало быть, они
нашли в конце концов проводника и куда-то отправились! Мне хотелось пойти
за ними, но я воздержался.
Помню, я долго сидел на кровати не раздеваясь.
"Что я за пропащая душа? - спрашивал я себя. - Неужели я ненавижу весь
род человеческий? Что такое со мной стряслось? Почему я спрятался от людей
и сижу здесь один как перст?"
4. ВИЛЛА ЭЛЬСИНОР
Мистер Андерсен, к которому я явился с письмом на другой день, не
слишком-то помог мне в моих затруднениях, хотя выказал величайшее
доброжелательство и гостеприимство. Он говорил по-английски весьма
многословно и с большим жаром, но далеко не правильно, научился он языку
главным образом путем чтения, - и если не прерывать его каждую секунду
вопросами, очень многое ускользнуло бы от слушателя. Так как его явно
смущало, что я плохо его понимаю, то я сделал вид, что слегка туг на ухо.
Но оказалось, что он в свое время был студентом медицинского факультета в
Копенгагене и даже сейчас усердно лечит своих знакомых. Добрых полчаса он
потратил на обследование моих ушей. Диагноз он поставил такой: мой
слуховой аппарат в полном порядке, но я страдаю психической глухотой,
возникшей в результате беспорядочных увлечений молодости. Затем, не
переставая тараторить, он повел меня завтракать в тот же самый швейцарский
ресторан, где я обедал накануне вечером. По его словам, это замечательный
ресторан и иностранцы еще не открыли его.
Он подбодрил себя превосходным бразильским красным вином, название
которого я забыл, и по мере того как он разогревался, в его английский
язык вкрапливалось все больше датских фраз, а порой врывались французские
слова и, как мне показалось, даже португальские.
Но он стал говорить как-то медленнее, и его речь сделалась более
понятной. Он начал описывать мне Бразилию с враждебностью иностранца,
представителя чуждой расы, исповедующего иную религию, главная задача
которого скупать по низким ценам местные продукты и отправлять их за
границу, а также сбывать заграничные товары неподатливому туземному
покупателю. Однако женился он на бразильянке.
Он рассказывал жуткие анекдоты о неряшливости, недобросовестности и
бесчестности местных жителей, так что у меня сложилось представление, что
этот народ нехотя и спустя рукава работает на сахарных плантациях, а
праздники и свободные дни проводит в танцах, на скачках, за картами, в
пьянстве, разврате и всевозможных развлечениях, в результате чего у них
самое обычное явление - ссоры, поножовщина, убийства. Под конец он
пригласил меня на завтрак в свой загородный дом на следующий день - это
было воскресенье, - с тем чтобы я потом составил партию в теннис с его
дочерьми.
Он похвастался, что его дочери владеют английским; быть может, они и
знали этот язык, но почему-то не говорили на нем, и я беседовал с ними и
их матерью на упрощенном, условном французском языке. Мать оказалась
красивой смуглой и экспансивной женщиной; дочери были рослые и красивые, с
волосами цвета льна, с золотистой кожей и прекрасными темно-серыми
глазами. Они наперебой занимали меня приятной болтовней, пока не ворвались
двое молодых бразильцев, которые своим поведением подчеркивали, что имеют
какие-то права на этих девиц и не слишком обрадовались моему появлению.
Разговор пошел на португальском языке и сделался очень быстрым. Мне дали
ракетку, принадлежащую одному из молодых бразильцев, и я видел, что он не
одобряет моего способа отбивать мяч; но я сделал вид, что не понимаю того,
что говорилось, и продолжал играть на свой лад, только с известной
осмотрительностью. Все играли в теннис так же плохо, как и я, площадка
была пыльная и местами очень рыхлая, и партия изобиловала сюрпризами.
Когда молодые бразильцы окончательно потеряли терпение, мы пошли пить чай.
Мистер Андерсен, удалившийся соснуть, вышел освеженным и залопотал на
ломаном английском языке еще быстрее, чем прежде; миссис Андерсен
ворковала по-французски. Юные джентльмены упрямо изъяснялись только
по-португальски, а девицы стрекотали так, что положительно нельзя было
понять, по-португальски ли они говорят, или же на искаженном французском.
Я говорил наполовину по-английски, наполовину по-французски. Таким образом
мы высказали друг другу свое мнение о Вагнере, о Ницце, о Ривьере
(несколько минут мне казалось, что речь идет о побережье Корнуэллса, но не
все ли равно?), о доктрине Монро, потолковали о нравственных качествах
Эдуарда VII, о своеобразном очаровании Парижа и о том, что он во многих
отношениях похож на Ресифи, о богатстве тропической флоры, о мошках, осах,
змеях и незадолго перед тем вошедшей в моду игре в бридж. По крайней мере,
мне представляется, что мы говорили именно об этом, но может статься, мои
собеседники затрагивали совсем другие темы. Мне приятно было поупражняться
в салонном разговоре после долгого вынужденного молчания на "Золотом
льве", но через некоторое время я почувствовал усталость. Хозяева,
кажется, тоже утомились. Но все мы, опасаясь, как бы это утомление не было
замечено и истолковано в дурную сторону, стали с новым пылом развивать
свое красноречие; между тем молодые люди удалились в сторону теннисной
площадки и возгласами и знаками приглашали в свое общество девушек, причем
предполагалось, что я ничего этого не замечаю.
Чтобы прикрыть эту неловкость, миссис Андерсен пустилась в какое-то
любопытное описание, которому, казалось, не будет конца, - не то она
восхищалась ослепительным оперением южноамериканских колибри, не то
красотой туземных цветов, не то чудесной окраской рыбы, пойманной в
тропических водах, не то блеском роскошных карнавальных украшений и
нарядов или же говорила сразу обо всех этих предметах, а может быть, и ни
об одном из них. Но описание было превосходное, а ее жесты и интонация
очаровательны.
- Mais oui, - повторял я, - mais oui [ну да, ну да (франц.)].
Когда наконец я стал прощаться, члены семьи Андерсен, делая вид, что
они воспылали ко мне бескорыстной симпатией, забросали меня приглашениями
на следующий день, еще на следующий, на любой день, - приглашениями,
которые я принимал с таким же энтузиазмом. Но наиболее молчаливая из
дочерей внесла совершенно новую нотку в разговор, тихонько сказав в
последний момент (при этом она опустила глазки):
- В будни мы бываем совершенно одни...
Я понял, что приличия требовали повторить визит.
Я был у них после этого несколько раз.
Когда я думаю об этих посещениях виллы Эльсинор, я вижу себя как бы
смотрящим сквозь темную газовую завесу, в надежде обнаружить ближнего,
который, может быть, за ней скрывается. В интонациях голоса младшей
Андерсен мне почудилось обещание какой-то мистической женской дружбы,
которой душа мужчины постоянно алчет и жаждет, и этого обещания она не
выполнила, даже не повторяла и, может быть, вовсе и не давала его. Но я
жил этой надеждой в Ресифи. Я приходил якобы для того, чтобы быть
четвертым партнером в теннисной партии, играя с двумя дочерьми и мамашей,
ибо в будни обрученные с девицами бразильцы были заняты в городе делами.
Андерсен корчил из себя англомана и прогрессивную личность, и дочери его
пользовались свободой, совершенно немыслимой в Бразилии в те довоенные
дни. Они даже разъезжали на велосипедах по сравнительно безопасным
маршрутам, в развевающихся юбках, открывавших лодыжки, и воротничках,
открывавших шею. И умели спрягать чудесный английский глагол "флиртовать".
Можно было предположить, что младшая сестра флиртует со мной, и, уж
конечно, трудно было придумать более "английскую" ситуацию.
Но дальше этого я не пошел. Мне так и не удалось проникнуть за
таинственную завесу.
Однажды в саду, когда я находился наедине с младшей, мне показалось,
что она не прочь, чтобы я поцеловал ее, но я упустил этот случай, не успев
проверить, так ли это. Возможно, что она сочла меня непредприимчивым и
решила больше не подавать мне повода. Сейчас я не могу в точности
припомнить, что навело меня на эту мысль и вызвало эти колебания. И трудно
себе представить, что за "треугольник" получился бы у нас, если бы этот
поцелуй был дан и возвращен. Я покупал ей и ее сестре шоколад, а матери -
огромные букеты цветов. Мы отбивали ракеткой теннисные мячи,
перебрасывались отрывочными фразами на скверном французском языке и снова
брались за теннис, чтобы избавиться от необходимости говорить. Беседовали
мы не для того, чтобы что-нибудь сообщить друг другу, а только чтобы
скрыть то обстоятельство, что нам решительно не о чем говорить. Призрачное
обещание развеялось, как дым, и когда "Золотой лев" кончил разгрузку и
погрузку и был готов к отплытию, я так же был склонен ехать дальше, как и
весь наш экипаж.
Совершенно необычное настроение, похожее на сдержанную
благожелательность, царило на пароходе, когда город, покидаемый нами,
потонул в зареве заката. Был чудесный тихий вечер; погода по-прежнему
стояла прекрасная. Я спросил второго помощника, удалось ли ему развлечься,
и он ответил, что на его долю выпало слишком много ответственной работы и
он провел всего три ночи на берегу. Он любезно пробурчал что-то насчет
апатичности штурмана и бесполезности третьего помощника; механик, когда я
показал ему купленные мной книги, без всякой враждебности изрек свое
порицание "этой макулатуре". Штурман согласился со мной, что Ресифи
крупный железнодорожный центр, а третий помощник, без просьбы с моей
стороны, подал мне соль, Но капитан оставался непреклонным.
Это меня прямо бесило. Обычно он громко прихлебывал суп за обедом, и
вдруг мне пришло в голову проделать такую же точно штуку со своим супом.
Все оторопело на меня уставились, а капитан покосился в мою сторону с
каким-то злобным интересом.
Я неторопливо доел свой суп, причем финал был особенно шумный. Потом
хладнокровно положил ложку на стол и стал терпеливо, с самым равнодушным
видом выжидать, когда капитан кончит есть. Он доел суп совсем беззвучно, и
лицо у него было багровое. Старший помощник и механик поспешили его
выручить, как ни в чем не бывало затеяв разговор, к тому же помощник
закашлялся. Мидборо был ошеломлен, но, встретившись с ним глазами, я
прочел в его взгляде уважение, смешанное с ужасом.
В тот момент мне казалось, что меня осенила блестящая мысль, но в
ночные часы на меня находили сомнения, и я был недоволен собой.
Я позволил себе непристойную, омерзительную выходку, и мне было стыдно.
Я ненавидел и презирал капитана, стараясь преодолеть страх, какой он мне
внушал, а вот и сам опустился до его уровня. И все же я боялся его. Нет, я
недостоин называться Блетсуорси!
5. ПЕРЕХОД ДО РИО
Я остановился так подробно на этих первых неделях плавания потому, что
хотел по возможности обрисовать обстановку я условия, в которых медленно
развивалось мое душевное заболевание. Ибо весь мой рассказ, по существу
говоря, не что иное, как история психической болезни.
После пережитого мною надлома воли и помрачения памяти я думал, что это
была лишь неприятная случайность и мне удастся вполне оправиться. Я
согласился с мнением, что стоит мне порвать с Оксфордом и Лондоном и
начать новую жизнь - и все пойдет хорошо; но теперь на меня нахлынули
сомнения, и в бесконечно долгие часы бессонницы я пытался доискаться
причин обрушившейся на меня беды и делал всевозможные предположения.
На меня угнетающе подействовала перемена погоды, после Пернамбуку она
сильно испортилась, и к смятению мыслей и чувств присоединился чисто
животный страх. Казалось, стихии вступили в заговор с людьми и обрушились
на меня, подрывая во мне мужество и самоуверенность. Неужели я заболеваю
морской болезнью? Этого еще не хватало! Теперь я стану всеобщим
посмешищем.
Напрасно старался я отогнать эти мысли.
Чтобы подчинить себе непокорную диафрагму, я пробовал по-дилетантски
применять методы "христианской науки". Предвосхищая систему самовнушения
Куэ, я то и дело повторял: "Я не заболею морской болезнью! Я не заболею
морской болезнью!" А за обедом в тот же день решил, что заболеваю, и с
позором выскочил из-за качающегося стола.
Ночью шторм усилился. Каюта моя все сильнее качалась и скрипела, ее
подбрасывало кверху, швыряло из стороны в сторону; я чувствовал, что
корабль уже не может быть для меня твердым, надежным оплотом. Каюта
прыгала, металась, поднималась все выше и выше, но стоило мне примириться
с ее стремлением ввысь, как она, взвившись на дыбы, на мгновение замирала
как бы в задумчивости и стремглав летела в бездну. Или внезапно ложилась
набок. Корабль, как огромный штопор, ввинчивался в пучину. Потом он
прикидывался ярмарочными качелями. Затем новое превращение: он становился
лифтом, который испортился и летит вниз, проваливаясь в бездонный колодец.
Или - вагонеткой фуникулера, медленно совершающей головоломный спуск.
Тогда неприятные ощущения сменялись чувством нарастающего ужаса. Корабль
то и дело отчаянно встряхивало. Вспененная волна врывалась в каюту, как
заблудившаяся собака в поисках хозяина, металась из угла в угол,
промачивала все насквозь и убегала. Все неприкрепленные предметы прыгали
по каюте. Мои ботинки были подхвачены волной и унесены в море; я вывихнул
себе кисть руки и ушиб колено. Фляга с водой отделилась от стола,
ударилась об стену, разлетелась вдребезги, и ее осколки метались во все
стороны, грозя моим рукам и ногам. Пять суток прожил я в этом аду.
Мало-помалу я начал есть, хотя приступы тошноты все еще меня мучили. Я пил
горячий кофе все с большим удовольствием и жадно проглатывал хлеб, который
приносил мне Ветт.
Четыре или пять дней я провел у себя в каюте во время шторма, и обо мне
все позабыли, кроме Ветта, вездесущего стюарда, да как-то раз на минуту
заглянул второй помощник, и механик задал мне несколько вопросов, на
которые не получил ответа; эти дни встают в моем воображении как вихрь
смутных, мучительных загадок, которые, в сущности, угнетали меня и до и
после этого времени. Я ломал голову над этими загадками, метался и ерзал
по койке, а кошмарные образы неотвязно кружились передо мной. Меня и
тошнило, и хотелось есть. И только в отрывочных, бессвязных словах могу я
поведать обо всем, что происходило со мной.
Я старался осмыслить свое положение; корень зла, как мне казалось, был
в том, что я вступил в жизнь с величайшей верой в себя, в человечество, в
природу - и внезапно утратил эту веру. Я перестал верить в свои силы.
Чуждый всем своим ближним, я стал бояться их и теперь находился в
томительном разладе с окружающим меня негостеприимным миром. Я и понятия
не имел о своей слабости, о своем неумении приспособляться и защищаться, -
а тут как раз стихия и случай неожиданно ополчились на меня. Как ужасно
было это протекавшее в одиночестве путешествие; казалось, ему не будет
конца. С моей стороны было сущим безумием отправиться в море. Зачем, зачем
повернулся я спиной к своей настоящей среде? Зачем последовал совету
старика Ферндайка? Раньше я был счастлив; если и не был счастлив в полном
смысле этого слова, то, во всяком случае, успел приспособиться к своей
среде. Промокший до костей, изнемогая от качки, я метался по скачущей
козлом койке, то и дело увертываясь от своих вещей и мебели, которые
нахально бросались на меня, и с удивлением думал о том, что некогда мне
жилось хорошо и спокойно. Я ходил по твердой земле спокойными, уверенными
шагами и дружески улыбался звездам. Я вспоминал залитые солнцем холмы
Уилтшира и вечерние улицы Оксфорда, как нечто неправдоподобное, но
неизменно прекрасное. Неужели же все это было на самом деле? Да, к этому
миру, к благоустроенной жизни в центральной и южной Англии я был вполне
приспособлен. Я принимал необходимые в обществе условности, доверял людям,
жил добропорядочно, легко и уверенно чувствовал себя среди них. Мои
бедствия начались лишь после того, как я решительно порвал с этим миром. И
вот я все дальше и дальше отхожу от него!
Да, но разве можно назвать нормальным мое полное неумение
приспосабливаться?
Я припоминаю, как у меня в мозгу, подобно ритмическому качанию
маятника, размеренно звучали слова: "Нормально, ненормально, нормально,
ненормально, нормально?"
Вот, например, у нас на корабле я больше всех страдаю от морской
болезни. Интересно знать, испытывают ли другие это недомогание и тошноту?
Приходилось ли им раньше так страдать? А может быть, и они сейчас
страдают? Я присматривался к Ветту. А он-то вполне здоров? Он пошатывался.
Он ходил бледный, весь мокрый. Но добросовестно исполнял свои обязанности
и приносил мне кофе.
Меня непрестанно угнетало сознание своей полной непригодности к жизни,
но неужели никто из этих людей не испытывал такой мрачной подавленности?
Быть может, они грубее меня, более толстокожи?
Откуда такое недружелюбие? Неужели оно вызвано моей болезненной
застенчивостью, неумением сходиться с людьми? Или же это происходит
потому, что я не могу думать ни о чем, кроме постигшей меня катастрофы? Я
не знаю, умеют ли они действительно сходиться с людьми? Или, может быть,
они так же безмерно одиноки, как и я, только не сознают этого? Замечают ли
они, до чего они необщительны? Но если все они живут одиноко, то что же в
таком случае человеческое общество, как не иллюзия? В Оксфорде человек
говорит: "Добрый день!", "Как дела?", надеясь получить дружелюбный ответ.
Да полно, так ли это? Быть может, это нам только так кажется? И встречаешь
ли когда-нибудь сочувствие у людей? Вот, например, если теперь, утратив
юность, я вернусь домой, найду ли я прежний Оксфорд, и Уилтшир, и дружбу?
Да в конце концов дружба, связывавшая меня с Лайолфом Грэвзом,
обернулась против меня и оказалась такой же пустой, как и любовь. И если
весь этот привлекательный мир был только сном и я пробудился от сновидений
лишь для того, чтобы ошалело метаться среди кипящих вод, то что ждет меня
дальше?
Помнится, несколько дней меня била лихорадка, и в бреду я разговаривал
с Веттом. Но вот ветер стал быстро затихать, выглянуло ослепительно яркое
солнце и просушило палубу нашей железной посудины; треск и стоны корабля
обрели обычный ритм, тяжелые прыжки волн сменились мерной и плавной
пляской и постепенно перешли в тихую зыбь. Я почувствовал, что ко мне
вновь вернулись аппетит и силы. Ветт помог мне привести в порядок каюту, я
сбрил, морщась от боли, отросшую жесткую щетину, переменил белье, надел
чистый воротничок, повязал галстук и вышел к обеду.
- Возвращаетесь к жизни? - приветливо проговорил механик, не переставая
жевать. - Теперь вы знаете, что такое море!
- А вот как обогнем мыс Горн, так будет еще почище, - сказал старший
помощник.
- Хотите бобов? - предложил Ветт, протягивая консервную банку.
- С удовольствием!
До чего вкусные и сытные были эти бобы!
- У меня была книга, - начал механик, - где говорилось о силе прилива и
волн. Эта сила прямо-таки ужасна. В книге были вычисления. Правда, я их не
совсем понял, но цифры меня потрясли. Представьте себе, что если
использовать силу волны, можно построить огромную башню, пустить в ход все
поезда в Европе и осветить электричеством чуть не весь мир. И все это
пропадает даром! Ну, не чудо ли это?
- Не верьте этому, - сказал штурман.
- Ну, положим, с математикой не поспоришь, - возразил механик.
- Мы скользим по поверхности вещей, - сказал я, но, кажется, никто не
оценил моего замечания.
- А вот я знаю одно местечко возле Нью-Хэвена, где пробовали
использовать приливы, - с усилием выговорил третий помощник.
- И затея провалилась? - спросил старший помощник.
- Ни черта не вышло, сэр.
- Так я и думал, - отвечал старший помощник. - А зачем им понадобилось
использовать приливы?
- Не знаю, сэр!
- Они и сами того не знали, - с величайшим презрением отозвался старший
помощник.
Капитан не проронил ни слова. Он сидел неподвижно и глядел перед собой
в пространство. Лицо у него было бледное, жесткое и казалось еще более
свирепым, чем обычно. Белесые ресницы прикрывали его глаза. "О чем он
думает?" - недоумевал я.
- Рио! - вдруг проговорил он. - Рио!
Никто не ответил; да и что было отвечать? И он ничего не прибавил.
Несколько мгновений старший помощник глядел на своего товарища, слегка
прищурив один глаз, потом снова принялся за еду.
- Вы найдете в Рио сколько угодно матросов получше наших, - сказал
механик, очевидно разгадав мысли капитана.
6. МАШИНЫ ИСПОРТИЛИСЬ
Сначала мы прибыли в Рио, а затем Рио преспокойно вытолкнуло меня и
моих спутников в море, как это было в Пернамбуку; "Золотой лев" сильно
пропах кофе, ромом и какой-то растительной гнилью и поплыл дальше,
навстречу злоключениям и злодействам.
Отплывая из Рио, я находился в подавленном состоянии духа. Здесь я
чувствовал себя еще более одиноким, и мне еще труднее было найти
пристанище, чем в Ресифи. У меня не было никаких рекомендательных писем
хотя бы к таким лицам, как Андерсен; я поселился один во второсортной
гостинице и развлекался, как умел, - в сущности, весьма неумело. Меня
поразил этот большой и шумный город, тропическая растительность и
ослепительное солнце, широкий, красивый проспект, - я позабыл его
название, - своего рода Елисейские поля, восхитили бесконечные виллы и
чудесные пляжи.
Я сделал изумившее меня открытие, что у жителей Южной Америки имеются
курорты с горячими водами куда веселее нашего Брайтона или Борнемута. Спи
построили музей изящных искусств, где было великолепное собрание картин
современных художников, и я часами простаивал там. Очень помогли мне и
кинотеатры, большие, прекрасные кинотеатры. Это была золотая пора
кинематографии, когда без всякого шума и рекламы постоянно показывали
Чарли Чаплина. Люди здесь показались мне гораздо более счастливыми и
благоденствующими, чем у нас в Англии. Я не прочь был бы развлечься, но
находился в такой прострации, что ни с кем не сумел свести знакомства. У
меня были встречи с уличными женщинами, о которых лучше не упоминать.
Какой превосходной и благотворной могла бы стать профессия куртизанки,
если бы к ней относились с уважением и если бы эти женщины умели утешать
одиноких людей, прибегающих к ним! Но я не мог купить ничего, кроме
грубого хохота и неуклюжих попыток утолить желание. Я попробовал пить, но
после моих похождений в Норвиче у меня осталось смутное отвращение к
хмелю. Все мое существо теперь взывало к дружбе и жаждало близости. Я
бродил по этому богатому, великолепному городу и мучительно спрашивал
себя: найдется ли в этой толпе, казавшейся такой веселой и довольной,
человек, к
...Закладка в соц.сетях