Жанр: Научная фантастика
Трудно стать богом
...ты мой,
что это были за подстрочники! И, судя по книгам, заполонившим лотки,
именно подобные сим подстрочникам тексты скороспелые издательства без
колебаний отправляли в набор. Поэтому скоро семейное предприятие Маляновых
перестало опасаться того, что "не дотянет". Чрезвычайно редкими в наше
время качествами - обязательностью и добросовестностью, а также
готовностью работать чуть ли не задаром, по демпинговым ценам, - оно даже
снискало некоторую известность в соответствующих кругах.
Долго приучались писать слово "Бог" с большой буквы. Бога теперь
поминали всуе все, кому не лень, причем в переводах куда чаще, чем в
оригиналах - а Малянов никак не мог преодолеть своей октябрятской
закваски: дескать, если "бог", то еще куда ни шло, а уж ежели "Бог" - то
явное мракобесие. В конце концов Ирка его перевоспитала совершенно
убойным, вполне октябрятским доводом, от которого у любого попа, наверное,
власы бы дыбом встали, возопил бы поп: "Пиши, как хошь, но не
святотатствуй!" "В конце концов, - сказала Ирка, держа дымящуюся сигарету
где-то повыше уха, - почему, скажем, Гога писать с прописной можно, а Бог
- нельзя? Чем Гога лучше Бога? Ну зовут их так!"
В подстрочники теперь заглядывали, только если хотелось от души
посмеяться. "Ну-ка, ну-ка, - вдруг говорила Ирка, отрываясь от иностранной
странички, - а что нам тут знаток пишет?" Она, похоже, женской пресловутой
интуицией чуяла, где можно набрести на особенно забавное безобразие, - и,
порывшись несколько секунд в очередной неряшливой машинописи, с выражением
зачитывала что-нибудь вроде: "Меня охватил невольный полусмешок. Из-под
леса ясно слышались индивидуальные голоса собак и кошкоподобный кашель
преследователя. Двигаясь на еще большей скорости, мой ум скользил по
поверхности событий". С восторженным хохотом оба принимались
воспроизводить все упомянутые звуки, при этом жестами изображая скользящий
ум. Жесты иногда получались довольно неприличными, но, раз Бобка уже
дрыхнет и не видит, они могли себе позволить почти по-стариковски
поскабрезничать слегка; прошли, увы, прошли те времена, когда Ирка, чуть
что, краснела до корней волос и прятала глаза.
Нахохотавшись всласть, вытерев проступившие в уголках глаз слезы,
Ирка с неожиданно тяжелым вздохом страдальчески заключала: "Ох, ну и
муть..." - и закуривала - но через секунду не выдерживала: "А вот еще
перл, смотри! Корабли пришельцев, крейсируя между везде и всюду..." Дальше
прочитать не удавалось, потому что оба начинали хохотать снова, и, давясь
смехом и старательно грассируя, Малянов возглашал что-нибудь вроде: "Цар,
а цар! Ты где? - Я здесь между тут!", или какую-нибудь иную подходящую к
случаю реплику из еврейских анекдотов, которые во времена оны, семь
геологических эпох назад, вдруг полюбил рассказывать Вайнгартен - видимо,
как они сообразили много позже, наперекор судьбе тщась быть не евреем, а
просто советским парнем. Они все учились тогда на третьем курсе, только на
разных факультетах, а Израиль воевал с арабами... И анекдоты-то
действительно, как правило, были смешными, и рассказывал их Валька, как
правило, мастерски - если только не был сильно пьян, пьяный он делался
занудным; и, скорее всего, он ни на волос не кривил душой, а действительно
был, как и многие еврейские мальчики той поры, стопроцентным советским
парнем и как умел демонстрировал презрение к тому, что, вместе со всем
советским народом, искренне считал плохим.
Он и в аэропорту, наклонившись к уху Малянова и жарко дыша
многодневным перегаром, - прощался он с Россией так, что жутко делалось,
казалось, человек умереть решил, - вполголоса отмочил что-то отчаянно
антисемитское и великолепно смешное, но Малянов не запомнил, к сожалению,
потому что чуть не плакал; отмочил, отхлебнул напоследок и, помахав
волосатой лапой, вместе со Светкой и детьми убыл в Тель-Авив.
"А вот еще перл, слушай сюда! - восклицала Ирка, отсмеявшись и оббив
о край пепельницы длинный мышиный хвост пепла с сигареты. И с выражением
произносила: - Она волновалась, ждала, не верила... За обедом она наспех
проглотила лишь несколько ложек!" - "Поутру, после первой ночи любви, из
сортира долго доносилось ритмичное позвякивание", - уже от себя
подхватывал Малянов. И они опять долго смеялись.
Потом организующее мужское начало брало верх. "Ладно, все, - говорил
Малянов. - Надо работать". - "Надо так надо, - уныло отвечала Ирка, давя
окурок посреди трухи предыдущих. - Работа делает свободным... Честное
слово, лучше тачку в концлагере катать, чем перелопачивать эту муть". -
"Читают... - неопределенно говорил Малянов. - И, знаешь, не гневи Бога.
Сидишь чистенькая, свет горит пока, и вода из крана пока течет, что еще
нужно?" - "...Чтобы спокойно встретить старость..." - добавляла Ирка из
"Белого солнца пустыни". "Масло в холодильнике есть", - забивал Малянов
последний гвоздь.
Это были еще цветочки. Ягодки начались, когда им стали очень по
знакомству предлагать - а они, естественно, не отказывались, только спать
становилось уже совсем некогда - тексты с совершенно им неизвестных
языков. Например, с корейского. Баксы, блин. "Ну я не могу больше, -
рыдающим голосом говорила Ирка. - Давай откажемся!" - "Спокуха на фэйсе! -
бодро отвечал сидящий за машинкой Малянов. - Жрать хочешь? Бобке кроссовки
нужны? Диктуй, шалава!" - "Диктовать? - язвительно переспрашивала Ирка,
закуривая. - Пожалуйста! С удовольствием! - затягивалась. - Его голос стал
объемнее, чем его мысль, и от этого немного странно сотрясался воздух в
комнате. Только его глаза, не видные сквозь гнусное пространство, имели
неописуемое выражение. Хоть и страдая немного, но с задорным выражением
лица он продолжал: "Подумай о товарищах, с рассвета до заката работающих,
пачкая кофем станки! Подумай об их бледных лицах, собранных на пыльных
рабочих местах и работающих, как мулы!" - "Ё!.. - озадаченно икал Малянов,
но вовремя осекался. - Что, так и написано?" - "Так и написано". -
"Кофем?" - "Кофем!" - "Какое гнусное пространство..." - задумчиво
произносил Малянов, и вдруг, посмотрев друг на друга, они начинали дико
хохотать. Буквально ржать, едва не валясь со стульев. "Может... -
всхлипывая, выдавливала Ирка, - может... испачканный кофем станок... это у
них, в Сеуле... предел нищеты?"
"Кошмар, - удрученно произносил Малянов, отсмеявшись. - Что с русским
языком делается..." - "Да уж, - с готовностью подхватывала Ирка; время
ругани - время отдыха. - Даже дикторы, даже артисты уже не понимают,
скажем, разницы между "надел" и "одел". Как скажет "одел калоши", так я
сразу пытаюсь сообразить, что же он на них надел. Шляпу? Колготки?" -
"Представляешь, если и в обратную сторону путать начнут? - начинал мечтать
Малянов. - Про какого-нибудь заботливого банкира: он надевает жену с
иголочки!" - "Как жену надеваешь? - с хохотом подхватывала Ирка. - От
Диора!" - "А рекламки эти в метро, обращала внимание? Дизайн, цвет,
полиграфия... какие мощности задействованы, какие деньжищи угроханы - а
"Кристал" пишут с одним "л". - "Фирма "Ягуана" через "я", - подхватывала
Ирка. - Как будто в честь Бабы-Яги, а не ящерицы игуаны". - "Да нет, -
вдруг хихикал догадливый Малянов. - Это они так представляются. Лицо
фирмы. Я, говорят, гуано. Гуано знаешь, что такое? Птичий помет, на
чилийских островах добывают. Удобрение - пальчики оближешь, сам бы ел.
По-испански гуано, а по-нашему говно. Так прямо сами и сообщают: я -
говно".
И они опять смеялись.
"Ладно, - говорил Малянов потом. - Будем рассуждать логически. Что
хотел сказать автор? Полагаю, что пыльные лица на рабочих местах вкалывают
до потерн пульса. До посинения. До седьмого пота, во! Кровь из носу капает
на станки у них, а не кофей! Так и запишем... - И его пальцы начинали
проворно плясать над рокочущей и лязгающей клавиатурой раздрыганной
машинки. И он приговаривал: - От моих усилий тоже... несколько странно...
сотрясается воздух в комнате... А интересно... сколько платят тому, кто
нам... подготовил такой..." - "Ты не слишком далеко от оригинала
отходишь?" - озабоченно спрашивала честная Ирка, заглядывая ему через
плечо. "Ништо! - отвечал Малянов. - Думаешь, найдется идиот, который за те
же деньги полезет сверяться с подлинником? Диктуй дальше!" Ирка оббивала
сигарету и шустренько цапала следующую страницу, и лицо у нее
вытягивалось. "Он думал, - упавшим голосом читала она, - что трава,
колышущаяся по ветру за пригорком, одна трава - это трава целиком, а трава
целиком - это одна трава. Если не так, думал он, то ему, имеющему только
имя, нет причины умирать..." - "Е!.." - икал Малянов. "Ну я не понимаю! -
рыдающе восклицала Ирка. - Я вообще не понимаю, что хотел сказать автор! -
Она вчитывалась еще раз. - ...Одна трава - это трава целиком... а целиком
- это одна трава... Слушай, может, это связано с восточными философиями?
Дзэн, синто... что там у них еще... дао... Может, Глухову позвонить? Как
ты думаешь?" - "Я думаю одно, - отвечал Малянов, от обилия травы тоже
несколько стервенея. - В пятницу мы должны сдать чистовой текст.
Полностью. Иначе следующего заказа может вообще не быть. И так нам уже
дают понять, что к их услугам теперь масса настоящих профессионалов. А
насчет "не понимаю"... Великих авторов, - издевательски выговаривал он, -
всегда понять трудно. Вот дай-ка сюда "Крейцерову сонату". Ирка
представить не могла, зачем Малянову вдруг понадобилась "Крейцерова
соната", но послушно протягивала руку и снимала с полки графа Толстого.
Малянов брал у нее том. "Помнишь суть? - спрашивал он, листая. - Он едет
жену убивать из ревности... Ага, вот! - зачитывал: - Страдания мои были
так сильны, что, я помню, мне пришла мысль, очень понравившаяся мне, выйти
на путь, лечь на рельсы под вагон и кончить". - "Что-о?! - чуть подождав
продолжения, но поняв, что это конец фразы, обалдело переспрашивала Ирка,
совершенно не ожидавшая от не читанного со школьных лет графа подобного
подвоха. Мгновение они смотрели друг другу в глаза, потом опять
взрывались. - Чертов извращенец! - выдавливала, задыхаясь от смеха, Ирка.
- Ну и кончал бы себе на рельсы - женщину-то зачем ножиком? Ой, слушай, а
может, и Анна Каренина под паровозом... того?.." И они опять очень долго
смеялись.
Если не хохотать до упаду по крайней мере раз в десять минут, от
унижения и тоски можно было спяти..."
"...пор, как истина открылась ему, жизнь превратилась в ад.
Нет, не происходило никаких страшных чудес. Не происходило ничего,
что можно было бы счесть характерно невероятным и конкретно остеречься,
как когда-то. И он остерегался по максимуму: ни с кем не говорил, ничего
не записывал, не пытался осмыслить и, тем более, привести в систему; он
вообще старался на эту тему не думать. В сущности, он старался не думать
вообще. Жизнь к этому располагала, год от года все больше, что правда, то
правда; но ведь совсем ампутировать мозги невозможно. Или приснится
что-нибудь, или мыслишка невольная нет-нет да и мелькнет - пока успеешь ее
выколотить из башки, выдавить, как гной из чирья, и заменить на что-нибудь
чистое, чисто бытовое, тоскливое, унылое, но безопасное...
Не смей! О чем угодно - о сроках сдачи очередной муры, о кроссовках,
о путче, о гипертонии, о Бобкиных оценках, о деньгах, и еще о деньгах, и
все время о деньгах; да мало ли тем! Не перечесть! Только не о главном!
Сначала он ничего не замечал. Потом делал вид, что не замечает. Потом
долго убеждал себя, что замечать нечего. Потом издевался над собою:
паранойя, старик, типичная паранойя! Псих из пары ничего не значащих
случайностей способен вывести железную закономерность и потом видеть ее
проявления во всем! Кончай дурить, неровен час, психушкой кончишь!
Не помогало.
Мелочи, мелочи, мелочи... Именно на него всегда наваливался в дороге
какой-нибудь лыка не вяжущий, зловонный и агрессивный алкаш. Почти
обязательно. В какое бы время ни перемещался Малянов по городу - утром ли,
днем ли, вечером, или совсем уж вечером - жди мурла.
В институтском буфете - пока в институте еще работал буфет - ему
всегда давали битый стакан. То колотый, то невероятным образом будто
обгрызенный кем-то, то с длинной свежей трещиной от края до середины
донца. Всегда.
Когда бы ни шел Малянов ко входу в собственный дом - или, наоборот,
от входа - в узости проходного двора на него обязательно выворачивал
грузовик; казалось, он целыми днями только и дежурит в ожидании, когда
Малянов пройдет под арку, но грузовики были разные, то "краз", то "камаз",
и уж во всяком случае разные у них были номера. И всякий раз нужно было с
каратистской скоростью припластываться к кирпичной стене, тычась носом в
гнусь и матерщину, и гадать, заденет или нет. Пока не задевало. Но кто
знает...
На почте ли, в кафе ли, в магазине - именно когда подходила его
очередь, продавщица, или кто там еще, отворачивалась поговорить о
чем-нибудь, вероятно очень срочном, или вообще отлучалась, ни слова не
сказав, в крайнем случае бросив: "Я на минутку..." - и могла отсутствовать
десять, пятнадцать, двадцать минут. И уж, разумеется, именно к Малянову,
честно и бессловесно оттрубившему эти пятнадцать-двадцать минут у окошка
или прилавка, с железной неизбежностью обращались старики, старухи,
увечные, больные и беременные с просительными голосами и требовательными
глазами. "Я очень спешу". "Я очень плохо себя чувствую". "У меня дома мать
при смерти". "У меня ребенок дома один". "Я вот-вот рожу". И, разумеется,
ощущавший себя относительно молодым, относительно здоровым и абсолютно не
беременным Малянов никогда не мог отказать.
Он перестал следить за собой, уныло ходил в старом, несвежем и
неглаженом - хотя был чистюлей и аккуратистом до мозга костей; эффектная
красивая шмотка, надетая после долгого перерыва или тем более впервые,
радовала его, как ребенка или женщину, придавала уверенности,
раскованности, даже подтянутости. Но именно с новым и чистым обязательно
что-нибудь случалось. Единственного светлого пальто Малянов лишился, когда
они с коллегой после очень серьезного ученого совета присели, устало
доспоривая, на лавочку в саду напротив Адмиралтейства, морда к морде с
Пржевальским, коллега закурил, и почти сразу здоровенный шмат сигареты -
видимо, с каким-то бревном внутри - дымя, обвалился на Малянова; насквозь
не прожег, но мигом выел здоровенное черное пятно на благородной ткани, на
самом видном месте. В купленном позапрошлым летом с напряжением всех
финансовых ресурсов семьи костюме Малянов, страшно гордый обновой, даже
доехать никуда не успел; уже на спуске в метро стоявшая на эскалаторе
ступенькой выше молодая туристическая чета принялась что-то спешно
перекладывать друг у друга в рюкзаках - и отоварила Малянова целым
термосом крепкого горячего чая. Дружелюбно хохоча, без тени смущения,
парень хлопнул ошпаренного Малянова по плечу, над которым еще курился пар,
и сказал: "Ну, бывай! Смотри, не злись! Нам тоже чаю жалко", - а Ирка, как
ни билась, так и не смогла отстирать потеки и разводы...
В мае девяносто третьего, в ту пору, когда прогулка за город на
электричке еще не била фатально по месячному бюджету, Малянов отправился
погулять часика три в Комарове - ему лучше всего думалось именно на ходу,
и именно в безлюдном лесу. Май был сухой, жаркий, и уже в десяти минутах
ходьбы от платформы, на границе поселка, Малянов наткнулся на, что
называется, очаг возгорания. С шипением и треском по сухой хвое,
подбираясь к сосенкам, проворно ползло дымное, пахучее пламя. Очажок
поначалу был размером с таз, не больше, но у Малянова совершенно ничего не
оказалось с собой - сложенный вчетверо лист бумаги да шариковая ручка,
взятые на всякий случай. Начал затаптывать, прожег кроссовки, попробовал
забивать веткой; дым въедался в глаза, мигом спалило ресницы и брови - и
главное, очажок, несмотря на все усилия, медленно расширялся. Мимо,
старательно глядя в сторону, прошла женщина средних лет; потом, оживленно
беседуя, прокатили на велосипедах три дюжих недоросля ("А он тогда, бля,
ей и говорит, бля: ты, ебе..."). Но добила Малянова молодая мама с ведомым
за ручку сыном лет шести; некоторое время они, остановившись, вместе
наблюдали, как Малянов пляшет посреди костра, а потом ребенок с восторгом
сообщил: "Смотри, мама, дядя лес поджег!" - "Ну что ж, бывает, - отвечала
мама. - Наверное, дядя неаккуратный: курил, бросил спичку..." Малянов
плюнул и, размахивая закопченными штанинами, решительно пошел своей
дорогой: да горите вы тут все синим пламенем! Пройдя метров двадцать,
обернулся. Мама с сыном стояли на месте, глядя ему вслед, а огонь погас.
Весь. Сам собой.
Никогда ему не обламывалось ничего из время от времени выгрызаемых
институтом из вышестоящих инстанций грантов и прочих халяв. Хотя об этом
то и дело заходил разговор и на секторе, и непосредственно в дирекции
("Как же можно вести эту программу без Дмитрия Алексеевича?!"), в конечном
счете он всегда по тем или иным причинам, или вообще без причин, вылетал.
Впрочем, участвовать-то ему чуть ли не ежедневно предлагали - там, где
надо было попахать за так. Говоря по-одесски, "на шару" - если верить
Бобке, конечно, который в то страшное лето отдыхал в ныне иностранном
городе-герое Одессе под присмотром Иркиной мамы и, несмотря на нежный
возраст, нахватал прорву аппетитнейших словечек, прежде чем надолго
замолчать. Смешно, стыдно, но еще года три-четыре назад Малянов соглашался
на все подобные предложения - только в последнее время раскрепощающе
осатанел. Но все равно ему посмеивались в спину, и он прекрасно это знал и
чувствовал. На заседаниях шеф отделывался сладкими частушками типа:
"Каждая новая работа Дмитрия Алексеевича - это пусть и не всегда большое,
но настоящее открытие..." Так и хотелось с пролетарской прямотой гаркнуть:
"Спасибо в стакане не булькает!" Но это было бессмысленно, и Малянов лишь
интеллигентно смущался и бубнил: "Ну что вы..." Собственно, при социализме
была та же подлянка, ничего не изменилось - кроме одного: при социализме
можно было быть энтузиастом-бессребреником, этаким Саней Приваловым, у
которого понедельник начинается в субботу, потому что на зарплату можно
было прожить.
Конечно, с умным видом отмахиваться от астероидов и кататься под это
дело на международные симпозиумы за покупками - в баксовом исчислении там,
говорят, все теперь оказалось сильно дешевле, чем здесь - было не менее
отвратительно, чем пачкать кофем станки. Но, по крайней мере, высасывать
из пальца пришлось бы не тусклые сугробы кириллицы, а стройные, жесткие,
цепкие цифры, выверенный и надежный танец формул - так танцуют,
металлически отсверкивая, хорошо пригнанные детали в работающем двигателе.
Языком молоть пришлось бы про небо, про небо!..
Если Малянов пытался чего-то добиться - именно это-то у него и не
получалось. Нельзя сказать, что у него вообще уж ничего не получалось -
нет, получалось что-то, иначе он давно бы с голоду сдох и семью уморил; но
получалось как бы невзначай, получалось лишь то, к чему он был равнодушен,
то, чего он, в сущности, не хотел. А стоило захотеть чего-то - пиши
пропало. Самые нелепые обстоятельства, самые идиотские случайности
вступали в игру.
Если ему вдруг предлагали нечто заманчивое или хотя бы просто
выгодное, он равнодушно и привычно благодарил, заранее наверняка зная, что
ни черта не получится; и действительно, проходила неделя, или две, или
три, и хорошо еще, если предлагавшие имели совесть позвонить и извиниться,
сославшись на внезапные мор, глад и падение Луны - как правило же они
просто исчезали, и пытаться их вызвонить было делом абсолютно бесполезным.
А если и вызвонишь - снова пообещают по-быстрому и снова исчезнут. И он
ясно чувствовал: на него же и обиделись за то, что он так бестактно
напомнил о собственном существовании.
Постепенно он, когда-то переполненный энергией, лихо и удачливо
бравшийся за двадцать дел сразу, совершенно обессилел. Сделалось почти
невозможно заставить себя хоть за что-нибудь взяться - за стирку ли
носков, за статью ли. То, что ему велели делать обстоятельства - в Иркином
лице, в Бобкином, в лице заказчика или институтского начальства, он еще
как-то делал с грехом пополам, ощущая себя при этом постоянным каторжником
- ни к чему исполняемому не лежала душа, все исключительно на чувстве
долга. Но творить что-то по собственному почину - о нет, слуга покорный!
Только попусту тратить время и силы, которых и на исполнение долга-то уж
почти не хватает... Все равно ведь не получится.
А и получится - усилий потратишь вдесятеро против того, что
понадобились бы кому другому, а результата добьешься вдесятеро меньшего,
чем добился бы на твоем месте любой первый встречный... Надрываться и
срамиться только. Срамиться и надрываться.
И уже ничего не хотелось. Совсем ничего.
Даже с самыми близкими людьми стало муторно. То есть разговаривал,
конечно, смеялся, обсуждал телесериалы, и покупки, и выборы, но все словно
чей-то приказ выполнял. Крайне трудоемкий и абсолютно бессмысленный.
Втолковывал что-то Бобке, а сам думал: "Да плевать ему на мои речи, в одно
ухо впустит, в другое выпустит и сделает по-своему". Обнимал на сон
грядущий Ирку, но сам уже не ощущал ни радости, ни желания, и лишь в башке
гвоздило: "Не сможешь ты ее порадовать, не сможешь. Надрываться и
срамиться только". Если Ирка вела себя тихонько, он будто того и ждал:
"Видишь? Не получается, она ничего не чувствует". Но стоило ей застонать,
душу кусал другой ядовитый зуб, еще длиннее и острее: "Бедная...
притворяется мне в угоду, подбодрить старается... Ох, нет, не надо было и
начинать".
Ирка, ощутив неладное, поначалу как-то попыталась ему помочь; вдруг,
будто в первые годы, принялась то и дело говорить всякие нежности и
лестности; на последние гроши купила себе бельишко пособлазнительнее; на
диету села, чтобы фигуру поправить; без единого слова с его стороны такие
ласки измыслила и взяла на вооружение, что... А что? Только хуже стало,
вот что. И она отступилась. Наверное, решила - сточился мужик, и против
природы не попрешь; на нет и суда нет. Рогов вроде не наставила - хотя,
будь она лет на десять помоложе, наставила бы обязательно, Малянов
отчетливо это понимал - а только налегла с горя на сладости. К весне ее
было не узнать, килограммов на семь разнесло.
Только однажды она сорвалась. Малянов в очередной, не вспомнить,
который по счету, раз попытался уговорить ее бросить курить или хотя бы
ограничиваться как-то - с полминуты она угрюмо слушала его разумные мягкие
доводы, потом дико зыркнула из-под белобрысой челки и процедила почти
ненавидяще: "В жизни и так радостей не осталось - ты меня хочешь последней
лишить?"
Два часа они не разговаривали. Потом - деваться некуда, дело к
полуночи, сроки поджимают - уселись работать. А там - опять же деваться
некуда. Через пятнадцать минут хохотали.
Этот поведенческий ступор, этот мерзостный душевный паралич можно
было, конечно, объяснить вполне естественными причинами. Вполне можно - и
это было самым ужасным, потому что Малянов ничего, не мог сказать
наверняка. Давление это - или просто жизнь так складывается, она, дескать,
и у других нынче не сахар, и надо просто почаще смеяться? Непонятно. Он не
знал. Но преследовало изматывающее чувство, будто там, наверху, нарочно
почаще дают ему понять, что все про него известно - и поэтому он день и
ночь под прицелом; стоит лишь совершить неверный шаг, расслабиться на
секунду, сказать хоть слово вслух или просто подумать лишнее, как... Что -
как? Этого он тоже не мог знать.
Пятьдесят на пятьдесят, что ударят не по нему, а по Ирке или Бобке.
Так уже было. Страх за них сделался навязчивым кошмаром; Малянову даже сны
снились соответственные - и он то и дело кричал теперь во сне.
Стоило Бобке простудиться или загулять за полночь с приятелями, не
предупредив; стоило Ирке подцепить грипп или пожаловаться на печенку;
стоило Бобкиной классной вкатить ему не очень-то заслуженную тройку и
пригрозить снизить оценку в аттестате, как Малянов схватывался: что я
натворил? как? когда? Он, будто заведенный, делал все, что должен был -
бегала аптеку, названивал Бобкиным приятелям, читал сыну нотации, дарил
директору школы коньяк на двадцать третье февраля и завучихе торт на
восьмое марта, а по ночам валялся без сна: я это или нет? моя вина или это
естественным образом произошло? и перебирал, перебирал, словно
возненавидевший свое золото, но по-прежнему намертво к нему прикованный
скупой рыцарь, собственные поступки, слова, мысли, пытаясь понять наконец:
я или не я?
Все начинало выглядеть как жуткий, предельный эгоизм, все и на самом
деле выворачивалось отвратительным эгоизмом, потому что у Малянова ни
мыслей, ни чувств уже недоставало ни на что, кроме: я или нет? А если я -
то чем?
Но не было ответов. Ни одного.
Если бы вдруг из сиденья в задницу вломился молниеносный кипарис,
если бы из-под д
...Закладка в соц.сетях