Купить
 
 
Жанр: Научная фантастика

На чужом пиру, с непреоборимой свободой

страница №7

рман и вернулся к Коле. Он поставил пустую чашку на стол и опять
сделал понимающий жест.
А мне что-то не уходилось. Я помялся у стола, не садясь, и пробормотал,
сам не понимая, зачем сорю словами попусту:
- Ну, давай, что ли. Счастливо. И не ешь там... Впрочем, я это уж говорил.
Коля засмеялся и вылез из-за стола меня проводить. Говорить было не о чем;
пустопорожней болтовни мы с ним не терпели оба, а о деле все возможное было
сказано. Теперь, пока не получена новая информация, можно лишь воду в ступе
толочь, но на это всегда жалко времени, да и мозги шерстью обрастают. У порога
мы обменялись рукопожатием, я вышел на лестницу, и дверь за мной захлопнулась.
Больше я Колю не видел.
Подмораживало. Усиливался ветер, и утренние тучи - сырые, вислые -
сделались теперь слепящими и неслись, как из-под кнута, кое-где уже порезанные
лезвиями синего света. Сырой снег покрывался коркой, а истоптанные тротуары,
кочковатые от рыхлых комьев и продавленных до черного асфальта следов, быстро
стекленели. Оскальзываясь, я торопливо добрался до машины, с минуту погрел
мотор, а потом, стараясь помнить об осторожности на явно грядущем гололеде - до
чего же он осточертел! - покатил к Петровской набережной.
Родители Киры, вполне высокопоставленные и при большевиках, и ныне,
обитали в некогда чрезвычайно престижном доме напротив стерегущих Неву китайских
львов, и в первое время после знакомства с Кирой я тихо, но вполне попролетарски
недоумевал: каким чудом в такой семье выросла такая девочка? Как
говаривали древние китайцы о Тао Юань-мине, ухитрившемся оказаться едва ли не
самым добрым и мечтательным из их бесчисленных гениальных стихотворцев, при всем
при том жизнь свою прожив во время чудовищно долгой и кровавой междоусобицы: в
грязи вырос лотос. Так и тут. Это уж потом - к чести своей должен сказать, что
весьма скоро - я послал ко всем свиньям классовое чутье и разглядел, что отец
Киры прекрасный мужик, работяга; на таких людях держался и большевистский режим,
иногда позволяя им подниматься до среднего руководящего уровня, и нынешний на
таких держится. Ни хрена не изменилось, откровенно говорил он мне во время
редких наших неторопливых бесед, выхлебывая обязательную вечернюю рюмашку чегонибудь
безумно породистого и крепкого - мне эти названия были смутно знакомы
лишь по зарубежной литературе. Ни хренища. Как раньше работать не давали, так и
теперь не дают. Только раньше - по идеологическим соображениям, а теперь при
помощи трудовой и финансовой дисциплины. Что произвол партократии, что
неукоснительное соблюдение законности... Будто, если у чиновной гниды партбилета
нет, перед ним сразу становится слаще прогибаться! Где раньше один шиш торчал,
которому отдаться надо, там теперь десять надуваются... И, если дам наших рядом не
оказывалось: бля! Бля-бля-бля! Трам-там-там!
Последние полтора года Кира с Глебом время от времени отъезжала пожить у
родителей, пытаясь этими квазиразлуками спасти между нами хотя бы добрые
товарищеские отношения. Сейчас снова был такой период, и мы оба знали, что
больше не съедемся никогда.
Мы познакомились, смех сказать, в одном из канонических мест съема - в
библиотеке. Правда, это была не просто библиотека, а Библиотека Академии наук -
на Васильевском, в конце Менделеевской линии. Оба по оплошности прискакали на
абонемент, когда там как раз началось так называемое проветривание, и надо было
как-то скоротать полчаса, что ли - ну, и разговорились, то да се. Молодые,
болтливые.
Впрочем, честно: я влюбился сразу и наповал.
В неё нельзя было не влюбиться. Веселая, добрая... солнечная. Нежная,
заботливая...
Так.
Все сказал, нет?
Мы были счастливы. Мы все успевали. У нас все получалось. Мир оказался
прекрасен.
А его отдельные последние недостатки мы, чуть постаравшись, совместными
усилиями вполне в состоянии были устранить радикально и навсегда. Я как раз
придумывал "Сеятель" и взахлеб пел канцоны о нем ежеутренне и ежевечерне - а
Кира восхищенно внимала, умно и дельно советовала, ласково кормила вкуснятиной,
гладила рубашки и любила. А я её обожал.
У меня был дом. У меня был тыл. У меня была преданная до мозга костей
единомышленница и помощница, которой можно доверить все. У меня была младшая
мама. Что ещё мужчине надо, когда он лбом прошибает стены?
Потом родился Глеб, и материнский инстинкт, доселе безраздельно
направленный на меня, сориентировался наконец на тот объект, для которого он
природой и предназначен. А я этого даже не заметил. Мне бы поискать себе иное,
принципиально отличное от приемлемого лишь в паре, место во вновь возникшем
треугольнике отношений. А я как раз дошлифовывал состав спецгруппы и
одновременно доводил математический аппарат расчета горловин. Я был слишком
занят, слишком увлечен удивительными перспективами и упоен тем, какой я гений...
Слишком - даже для того, чтобы заметить и понять происходящее, и уж подавно,
чтобы действительно пытаться искать.
Двух лет не прошло - и мы оба, со все возрастающей натугой держа семью и
все с большим напряжением улыбаясь и воркуя как бы ни в чем не бывало, в глубине
души считали друг друга законченными эгоистами. Кира, уезжая по выходным обедать
к родителям, перестала брать меня с собой, и там на пару часов давала волю
слезам. А я принялся с мрачным и яростным фанатизмом работать по двадцать часов
в сутки и тешить себя идиотской мыслью, что вот я учиню некий совсем уж
несусветный успех, и жена вновь станет меня уважать.

И ещё два года мы боролись. Отчаянно. Изо всех сил. Мы ведь продолжали
любить друг друга. Лучше бы уж разлюбили - легче было бы. Отчуждение осыпалось
не на пепелище - оно рухнуло прямо на нежность, прямо на сумасшедшую потребность
в друг друге!
Но против перемены полярностей в душе - все усилия тщетны. Против базовой
системы ценностей не устоят даже самые светлые и пылкие чувства. Система
ценностей их перемелет. Она что-то вроде BIOSа в компьютерах: машина работает
либо так, либо никак.
Вставьте нам чипы...
Иногда и впрямь хочется.
Разница лишь в длительности и мучительности перемалывания. Мелкое чувство
- будто фурункул вскрыли: чик и пошел. Глубокое чувство - будто обе ноги
размесило гусеницей неторопливо и злорадно наехавшего танка.
Мораль: не позволяйте себе глубоких чувств, живите мелко.
Большинство так и поступает.
Но у нас не получилось.
Наверное, все могло бы пойти иначе, если бы Глеб души в папке не чаял,
если бы льнул ко мне, как в свое время я льнул к Симагину; если бы приставал с
вопросами и в глаза глядел неотрывно, если бы, как я когда-то, бросался к двери
с радостным визгом, заслышав скрежет моего ключа...
Неужели мне настолько хотелось повторить собственное детство, прожить его
сызнова, только так, чтобы я был Симагиным, а Глеб - мною? Возможно. Моего
детства у меня было слишком мало. Непозволительно, калечаще мало. Каких-то
полтора года.
Но он не бросался и не льнул. Маленький ребенок относится к отцу в
точности так, как относится к нему мать этого ребенка - особенно если видит отца
не так уж много, фактически лишь по выходным, да и то чуть не весь выходной отец
молчит, работает. И тут даже не важно, родной это отец или нет. В точности так,
как относится мать. А у нас все сделалось принужденно, вымученно, обескровленно
и болезненно - и Глеб, разумеется, это ощущал. И к четырем годам уже совсем во
мне не нуждался.
Я ничего не в состоянии был поделать - ни словом, ни поступком. Словом -
это значило бы совершенно не по-мужски, бессмысленно и до отвратительности жалко
низать укоризны и плакаться в жилетку родному человеку, который, хоть ты всю
душу изведи на шелестящие гирлянды пустых, как покинутые коконы, слов, ничем
ПОМОЧЬ НЕ СМОЖЕТ, ибо тут не единовременный товарищеский поступок нужен - нужно
разительно перемениться, стать иным человеком... но если тебе требуется иной - не
честнее ли и не добрее попросту, не мучая никого, пойти искать этого другого? А
поступком - это значило молча, без объяснений прогнать ничем, в сущности, не
провинившуюся передо мною подругу. Что, конечно, с общепринятой точки зрения
вполне по-мужски, но с моей - как-то непорядочно.
А тут ещё мой проклятый дар! О котором я никому никогда не мог рассказать.
Мои знания - которых я никогда ни перед кем не имел права обнаружить. Они вообще
не позволяли отмякнуть ни на миг. Мы засыпали рядом, Кира панически прижималась
ко мне, будто встарь; тоненькая, хрупкая, горячая - тут уж, казалось бы, можно
впасть в безмятежность. Но я-то отчетливо помнил сверкающее облако самозабвения,
на котором почивал вначале! Я-то ещё хлестче ощущал, что рядом со мной - уже не
она, не та моя женщина, что прежде; что той моей уже нет вообще, нигде, и
никогда не будет больше, словно она умерла! Словно это я сам её убил! Мне-то
зазор между поведением и чувством был ощутим ежесекундно!
В первое воскресенье октября мы презрели все неотложные дела и поехали
гулять на острова - имелось там у нас задушевное местечко неподалеку от дворца.
Было пасмурно, и пронзительно задувало с моря, обдирая праздничную листву с
перепуганно скачущих ветвей. Зябко тряслась рябь на серых протоках. Я
разрывался. Мы с Глебом кидали в воду веточки и смотрели, чья скорее плывет, и
каждый громко и азартно, жестикулируя и приплясывая, болел за свою. Веточки
капризничали, вели себя непредсказуемо и причудливо; то одна вырывалась вперед,
то её вдруг закручивало на месте и вырывалась вперед другая, я пытался
рассказывать Глебу про парусность, течения и прочую гидродинамическую науку - а
самому мне вспоминались наши игры в летней парковой канаве с па Симагиным и то,
как он мне вкручивал про уравнения Бернулли; а я, ничего почти не понимая,
слушал завороженно, потому что за его словами роились удивительные тайны, и он
их знал и отдавал мне. Как все по форме было похоже - и не похоже ни на вот
столечко по сути. Потому что теперь было ветрено, и серо, и сыро; и Глебу было
не интересно, он то и дело прерывал меня. А Кира мерзла. Я обнимал её,
упаковывал под руками, распластывал и раскатывал по себе, чтобы спасти от
промозглого ветра - она была такая маленькая и тонкая, что, казалось, вся может
уместиться у меня на груди. И она сама втискивалась в меня, спасалась... Потом мы
принялись целоваться так исступленно, словно только что открыли для себя это
занятие, словно в первый раз - хотя на самом деле в последний раз. Но стоило нам
заняться друг другом, Глеб тут же принимался ревниво дергать меня за руку и
требовать внимания, и тащить наблюдать за нескончаемо длящимся состязанием
веточек, прыгающих на серой ряби... И я шел за ним, заискивающе пытаясь
приголубить его плечо ладонью - а он, как всегда, выворачивался из-под моей руки
и, отступив на шажок, взросло и укоризненно заглядывал мне в глаза, как бы
говоря: ну неужели тебе до сих пор невдомек, что меня обнимать можно только
маме? И я опрометью возвращался, снова отогревал её, целовал ей руки - и она
целовала мне руки, но чего-то главного уже не было ни в ней, ни во мне; а Глеб,
пыхтя, пытался нас разнять, раздвинуть, и сварливо, как старший, делал
замечания: "Вы что, с ума сошли? У вас руки немытые! Вон же люди смотрят! Как
вам не стыдно!"
И делалось очевидным, что надо кончать, надо прощаться с надеждой, чтобы
не мутила она душу и не мешала отстригать не оправдавшие себя варианты жизни... и
вспоминался кто-то из великих, Мамардашвили, кажется: "Дом разваливается, а мы
его чиним, потому что надеемся: он будет хороший. Вместо того чтобы построить
другой дом. Или - бесконечно чиним семью, которая уже явно распалась, потому что
надеемся: завтра будет хорошо. Решительности, которую может дать только отказ от
надежды, у нас нет. Решительности уйти и начать сначала. Надежда - как тот пучок
сена перед мордой осла, что вечно идет за этим пучком". От собственной
образованности иногда выть хочется. Но вместо того чтоб завыть, только твердишь
себе: это - не более чем интеллигентский выверт, выпендрежная лажа, ибо на самом
деле если бы, например, первобытные люди в свое время не ПОНАДЕЯЛИСЬ посредством
долгих и неблагодарных трудов добыть огонь трением - мы до сих пор бы ели
бифштексы лишь после лесных пожаров...

Надежда - мой комплекс земной. Сказал психолог.
Вечером Кира спокойно собралась и вместе с Глебом уехала к родителям. На
время. Мне надо дописывать диссертацию, а это же, ты сам, Тоша, понимаешь,
удобнее делать у них, чтобы тебе не мешать и Глеба на тебя не навешивать. Там
неработающая бабушка, так что сам Бог велел.
И я поблагодарил её за заботу. И мы клятвенно пообещали друг другу хоть на
пять минут созваниваться ежедневно - чего, разумеется, не смогли исполнять ни я,
ни она.
И вот прошел месяц.
Зарезервированные за мной крюки и штыри на царственной вешалке в
головокружительной прихожей были предупредительно свободны. И мои шлепки стояли,
ожидая меня, в полной боевой готовности - пятки вместе, носки врозь.
Когда Глеб был дома, Кира, встречая меня, всегда командовала: "Глебчик!
Тапочки папочке!" И Глеб, маленький и деловитый, словно ученый щенок, садился на
корточки и начинал рыться в изящной просторной тумбе с ворохами домашней обуви
внутри - снисходительно повинуясь непонятно зачем играющим в безмятежность
взрослым; вытягивал из пересыпающихся недр мои шлепанцы и, неся их на вытянутых
руках, будто крысят за хвосты, аккуратно ставил передо мною. Я воспитанный,
говорил его взгляд, я тоже знаю, что такое ритуал. Я тоже умею делать вид, что
все в порядке.
Кира ждала меня, прислонившись плечом к косяку двери в гостиную. Она
улыбалась. Наверное, можно было бы ради встречи по-дружески чмокнуть её в щеку.
- У тебя усталый вид, Тоша, - сказала она. - Ты голодный? Пообедаешь?
- А ты?
- Без меня не станешь?
- Не стану.
- Я же растолстею. И ты меня разлюбишь.
Я смолчал. Она смешалась.
- Правда, мне нельзя лопать с тобой наравне, - беспомощно потянула она
тему дальше, чтобы поскорее заколеровать некстати выскочивший блик любви и
нелюбви. - Я же должна беречь фигуру... В стройном состоянии я ведь гораздо более
ценный кадр нашего подполья, разве не так?
- Так, конечно, так, - сказал я, старательно улыбаясь, и, затолкав ноги в
шлепки, пошлепал в ванную мыть руки. Она следовала за мной.
- Я могу салатик съесть за компанию, - сообщила она.
- Смилуйся, государыня рыбка, скушай птичку.
- Птичка, скушай рыбку! - с готовностью засмеявшись нашей древней
присказке, тут же подхватила Кира.
- Договорились.
- Тогда айда ближе к камбузу. Или как? На улице холодает, иди в душ нырни
погреться, пока я на стол собираю.
- Да нет, я ж на машине, что мне холода.
А чувствовал я, как она разрывается между желанием, чтобы я повел себя,
как... как соскучившийся муж - и страхом, что я себя так поведу. И заранее
терялась, не в силах решить, как быть, если такое случится.
Но я старался даже ненароком не коснуться её. Совесть. Дурацкая совесть.
Совесть - дура, штык - молодец...
М-да. Пошутил.
Впрочем, приняться за суп так, что затрещало за ушами, совесть мне не
помешала, увы. Я действительно оголодал, мотаясь по городу, а было уже около
четырех. К тому же готовила Кира отменно.
Да вообще Кира...
Стоп.
- Как диссертация? - с безукоризненно тактичным уважением к официальной
версии осведомился я, когда ложка моя выброшенным на песок карасем забилась по
дну тарелки.
- Хорошо, - Кира клевала свой салат и улыбалась, поглядывая, как лихо и
стремительно я побеждаю первое. Перехватив мой взгляд, улыбнулась ещё шире. - До
чего же славно Антошенька кушает! Нет, правда, приятно смотреть, как ты ешь. Ты
не пытаешься скрыть своих эмоций. А хозяйке это такая радость...
Она изо всех сил старалась сказать мне что-нибудь приятное. И не кривила
душой, я чувствовал. Но она этим как будто прощения просила. Как будто
прощалась.
- Диссертация движется. Но вообще-то, я не о ней хотела...
- Да это уж я понимаю, - засмеялся я, отставляя тарелку. - Что я смыслю в
ваших...
Она вскочила так стремительно, что вилка от её руки едва не прыгнула со
стола.
- Ты погоди отодвигать-то, ещё мясо будет...
Словом, к тому моменту, когда она начала свой важный разговор, я несколько
размяк от уюта и, главным образом, еды. Химия, ничего с ней не сделаешь.
Мне вспомнились глаза Сошникова.
Химия химии рознь.
Все-таки неправильно устроен наш мир, если капля какой-то отравы, поточным
образом сваренной какими-то работягами под трепотню о кабаках и тетках, способна
вот так неотвратимо и, возможно, необратимо аннулировать в умном, мягком, добром
человеке его неповторимую душу. Со всеми её сложностями, мучениями, прозрениями.

Падениями и взлетами. Вдохновением и раскаянием. Возможно, богоданную. И, по
слухам, бессмертную.
Смешно.
- Ну, вот, - сказала Кира. - Вот теперь можно разговаривать. Да погоди, не
мой посуду, потом.
- Не могу, - ответил я, вставая.
Посуда - это была моя постоянная нагрузка. Я её перехватил ещё на заре
нашей совместной с Кирой жизни - и Киру тогда это крайне порадовало.
Квалификации тут не требовалось ни малейшей, а процесс мне нравился. Не то что
наука или, скажем, психотерапия наша. Результат сразу виден, и результат
прекрасный, вдохновляющий: было грязное, и вот через минуту, стоило чуть
поскрести - уже чистое. В жизни бы так.
Но в жизни это настолько же сложнее, насколько человек сложнее тарелки.
Я с маниакальным, почти истерическим наслаждением умывал керамику и
расставлял в ячейки просторной, роскошной сушилки. Впрочем, по моим критериям в
этом доме все было просторным и роскошным - и, когда я вошел сюда мужем, мне
никак не удавалось приучить себя к мысли, что оно, в определенной степени,
теперь мое. Во всяком случае, и мое тоже.
Как оказалось на поверку - правильно не удавалось.
- Значит, так, - деловито сказала Кира, когда я завертел блистательный
кран, вытер руки и вернулся к столу. - Теперь у нас в программе рапорт и желание
посоветоваться. Сначала рапорт, - на столе перед нею, пока я брызгался над
раковиной, появились лист бумаги и аккуратно отточенный карандаш. - Вторую
горловину мы с Кашинским прошли наконец. С трудом, но прошли.
Психоэнергетический градиент составил, - она начала неторопливо, но быстро и
четко, как все, что она вообще делала, чертить график, - по моим прикидкам, ноль
тридцать шесть, а то и ноль сорок...
Некоторое время мы работали, как в старые добрые времена, и постепенно и
отчуждение, и грусть, и боль, и обида куда-то отступили. Все-таки общее дело
сближает. И хотя я ни на миг не забывал о том главном, ради чего поручил Кире
именно эту операцию и именно этого пациента, профессиональный навык взял свое;
мы принялись, как ни в чем не бывало, уточнять её предварительные расчеты
нынешних значений базовых параметров, потом взялись за преобразование каждого из
них поэтапными коэффициентами и так набросали вполне пристойный цифровой каркас
следующей горловины... Я отмечал краем сознания: она отлично поработала. Точно и
профессионально. При минимуме ситуационных касаний, при минимуме контактного
времени; высший пилотаж. Умница моя...
Не моя.
Своя. Сама по себе.
- Но вот что я хотела, - нерешительно произнесла она потом, когда мы
отложили листки с расчетами. - Понимаешь... Как ни мало мы общались напрямую, мне
кажется, он начал... как бы это выразиться попроще. По мне сохнуть.
Давно пора, подумал я и едва не спросил вслух: а ты? Но я и без вопросов
чувствовал, что сегодня она ЖАЛЕЕТ его куда глубже и сердечней, чем каких-то две
недели назад. Куда глубже, чем полагалось бы в нормальной связке типа "врачпациент".

Она начала относиться к нему НЕ КАК К ПОСТОРОННЕМУ.
Вадим Кашинский обратился в "Сеятель" пять недель назад. Назвался
биофизиком, сказал, что прочел о нас в рекламном проспекте, попросил помочь. Я
беседовал с ним часа два. История вроде бы обычная: полтора десятка лет
интересной и любимой работы псу под хвост, никому ничего не надо, денег не
платили, лаборатория распалась-рассыпалась, все в конце концов от бескормицы
брызнули кто куда в погоне уж не за длинным, а хоть за каким-нибудь рублем.
Тоска, ничего не хочется, мыслей нет... Даже в той прикладной фирмашке, куда он
попал теперь, работать с пустой головой становится все труднее. Новая генерация,
молодые дрессированные ремесленники, которым плевать, интересно им или
неинтересно, творчество у них или конвейер, лишь бы вовремя бабки капали, -
дышат в затылок и вот-вот сожрут.
Не понравился мне Кашинский. Не ощущал я в нем угасших творческих
способностей - не было их у него, пожалуй, никогда. Разве лишь вот такусенькая
искорка, давным-давно задавленная и затравленная им самим по неким не вполне для
меня отчетливым, но отнюдь не возвышенным - в этом я мог поручиться - мотивам.
Да и не в этом даже дело, честно говоря. Что я, Свят Дух, чтобы
штангенциркулем мерить диаметры искр. У этого, дескать, диаметр достойный, будем
лечить, а у этого не дотянул полутора миллиметров, так что пусть пойдет и
умоется. Нет. Он мне как человек категорически не понравился. Ощущалась в нем
некая сладострастная разжиженность. Он был сломан, да - но он был с его же
собственным удовольствием сломан. Настоящий сеятель всегда тоскует о свободе,
ему её всегда мало; и чем сильнее в нем творческий посыл, этот жизненный
стержень, вокруг которого, как небосвод вокруг Полярной звезды, неважно и
подчиненно мотается все остальное - тем ему радостнее, когда этого остального
делается поменьше. И тем возрастает опасность слома, если остального становится
побольше. А Кашинскому, казалось, в радость именно когда жизнь, будто лошадь в
яслях, хрумкает этим его стержнем, хилым и хрупким, как хвощ; именно когда его
ломают, он ощущает себя наиболее свободным - от способности и необходимости
думать, предвидеть, понимать... Какое уж тут творчество.

И ещё - он был не вполне искренен, я это чувствовал. Конечно, это не
криминал, не обязан же он был совсем раздеваться передо мной. Но все же что-то
он скрывал существенное, и это было неприятно.
Долгая мука, долгая пытка унижением в этом человеке, во всяком случае,
ощущалась отчетливо. Но и мириады мелких предательств висели на нем, и горестная
смесь вины и гордости за них разъедала ему душу, словно кислота - как и у всех,
кто убедил себя, будто предает вынужденно, от необходимости и безвыходности...
Он был очень слабым человеком - но, в конце концов, и Сошников был очень
слабым человеком; однако иначе. И Сошников мне нравился, я готов был защищать
его от всего света, как птенца своего. А вот Кашинского - нет.
И я взъярился на себя. Что за снобизм, в конце концов! Этот мне нравится,
а этот нет - с какой стати вообще брать подобные соображения в расчет!
Подумаешь, неприятны слабые. А не фашист ли вы, Антон Антонович? Белокурая
бестия нашлась, фу ты ну ты! Да мама тебя бы попросту отшлепала, доведись ей это
узнать. А па Симагин так бы посмотрел...
Словом, за то, что он мне не понравился, я себя же и виноватым
почувствовал надолго. И поклялся, что из кожи вон вылезу, а сделаю из него
конфетку. Эйнштейна хотя бы дворового масштаба.
Он же, при всей своей внутренней трухлявости, сидел передо мною печальный
и вальяжный, с интересной бледностью на челе, жестикулировал скупо и отточенно,
говорил негромко и неторопливо, интеллигентно, складно... такой благородно
несчастный, такой невинно поруганный - что у меня возникла ещё одна мысль.
А надо иметь в виду, что на тот момент прошло каких-то два дня с тех пор,
как Кира отъехала. Писать диссертацию. Я лез на стену со скрежетом зубовным и
понимал, что надо что-то решать, иначе мы так всю жизнь и промучаемся, нетрезво
вихляясь то поближе друг к другу, то подальше, и оба с ума сойдем. И Глеба
сведем.
И ещё надо иметь в виду одну очень интересную деталь.
Решаюсь говорить об этом лишь потому, что для истории моей это весьма
существенно. Коротенько. Когда я привел её в первый раз к нам в гости и
познакомил с родителями, я не мог всеми своими фибрами не почувствовать, что ей...
как бы это...
Словом, так.
Если бы не наши с Кирой безоблачные, на самом подъеме находившиеся
отношения, она влюбилась бы в па Симагина, как я в неё полгода назад - с первого
взгляда и наповал. В лепешку бы для него расшибалась. Баюкала и нянчила. Вот
такие пироги.
Что я почувствовал в па - не могу рассказать. Я совершенно не понял того,
что почувствовал. Редко со мной такое бывало - а тут на уровне бреда. Будто он
уже знал её в какой-то иной жизни... Чистой воды, извините за выражение,
метемпсихоз. Но во всяком случае, с меня хватило ощущения того, что сейчас она
ему приятна скорее как дочка, нежели как юная красивая женщина; и на том
спасибо. Ни к ней, ни к нему я, разумеется, не стал от всего этого хуже
относиться - но постарался некоторое время приглашать её в гости пореже. А через
месяц мы сняли крохотную однокомнатную квартирку на Голодае - и было нам с Кирой
так хорошо, что от всех посторонних влияний мы отгородились надолго. И
разваливаться стали изнутри, а не под воздействием какой-либо внешней силы.
Но я отметил тогда для себя, что Кира, как и подобает благополучной,
утонченной и одаренной красавице - правда, не нашей эпохи, не рыночной - питает
явную слабость к поверженным титанам и к пожилым обессилевшим гениям. Строго
говоря, это характеризовало её с самой лучшей стороны. Просто я в эту категорию
никак не входил.
А сидящий передо мною Кашинский, сколько я в этом вообще смыслил, был
просто вылитый лысый Прометей без зажигалки.
Сколько душераздирающей, надрывной и сопливой лирики я по молодости
исчитал! А лучше всех то, что я чувствовал тогда, сформулировал в свое время,
как ни странно, Суворов, человековед далеко не блестящий - сформулировал с
четкостью и лаконизмом добротной разведсводки: "И ещё есть выражение любви.
Высшее. Уйти от существа любимого. Навсегда. Бросить. Порвать. Чтобы всю жизнь
потом вспоминать. С горечью и болью".
Так и хочется эти отрывистые, как из шифровки, фразы дополнить шапкой типа
"Юстас - Алексу"...
Одного нед

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.