Жанр: Психология
Тотем и табу
...ые
семьи вели свое происхождение от божества, и обожествление человека, вероятно,
казалось им не более экстраординарным, чем канонизация святого у наших
католиков".]. Возведение убитого некогда отца на степень бога, от которого племя
ведет свой род, было, однако, гораздо более серьезной попыткой искупления, чем в
свое время договор с тотемом.
Я не могу указать, что в этом развитии находится место для великих материнских
богов, которые, может быть, повсеместно предшествовали отцовским богам. Но
кажется несомненным, что изменение в отношениях к отцу не ограничилось
религиозной областью, а последовательно перенеслось на другую область
человеческой жизни, на которой отразилось влияние устранения отца, на социальную
организацию. С возникновением отцовского божества общество, не знающее отца,
постепенно превращалось в патриархальное. В семье восстановлена была прежняя
первобытная орда, и отцы получили большую часть своих прежних прав. Появились
опять отцы, но социальные завоевания братского клана не погибли, и фактическое
различие между новыми отцами семейства и неограниченным праотцом орды было
достаточно велико, чтобы обеспечить продолжение существования религиозной
потребности, сохранить неудовлетворенную тоску по отцу.
В сцене жертвоприношения богу племени - отец действительно присутствует дважды,
как бог и как тотемистическое жертвенное животное, но при попытке понять это
положение мы должны будем избегать толкований, пытающихся поверхностно объяснить
его, как аллегорию, и забывающих при этом об исторических наслоениях. Двойное
присутствие отца соответствует двум, сменяющим друг друга во времени, сценам.
Здесь нашло пластическое выражение амбивалентное отношение к отцу, а также
победа нежных чувств сына над враждебными. Сцена одоления отца и его величайшего
унижения послужила здесь материалом для изображения его высшего триумфа.
Значение, приобретенное жертвоприношением вообще, кроется в том, что оно дает
удовлетворение отцу за причиненное ему оскорбление в том же действии, которое
сохраняет воспоминание об этом злодеянии.
В дальнейшем животное теряет свою святость, и жертвоприношение - связь с
тотемистическим праздником; жертвоприношение превращается в простое приношение
божеству, в самоограничение в пользу божества. Сам бог теперь уже настолько
возвысился над людьми, что общение с ним возможно только через
священнослужителя. В то же время социальный порядок знает равных богам царей,
переносящих патриархальную систему на государство. Мы должны сказать, что месть
сверженного и вновь восстановленного отца стала суровой, господство авторитета
держится на высоте. Подчиненные сыновья использовали новое положение, чтобы еще
больше облегчить сознание своей вины. Жертвоприношение в его настоящем виде
находится совсем вне их сознания ответственности. Сам бог потребовал и установил
его. К этой фазе относятся мифы, в которых сам бог убивает посвященное ему
животное, собственно, олицетворяющее его. Таково крайнее отрицание великого
злодеяния, положившего начало обществу и вместе с тем сознанию вины. Нельзя не
признать и второго значения этого последнего изображения жертвоприношения. Оно
выражает удовлетворение по поводу того, что отказались от прежней замены отца в
пользу высшего представления о божестве. Поверхностное, аллегорическое
толкование сцены приблизительно совпадает здесь с ее психоаналитическим
толкованием. Оно гласит: здесь изображается, как бог преодолевает животную часть
своего существа[* - Победа одного культа богов над другим в мифологии означает,
как известно, исторический процесс замены одной религиозной системы новой,
вследствие ли завоевания чужим народом или в силу психологического развития. В
последнем случае миф приближается к "функциональным феноменам" в смысле Н.
Si1berer'a. Предположение, что убивающий животное бог является символом либидо,
как утверждает С. G. Jung, исходит из другого понимания либидо, чем принятое до
сих пор, и мне кажется вообще спорным.].
Между тем ошибочно было бы полагать, что в эти периоды обновленного отцовского
авторитета совершенно заглохли враждебные душевные движения, относящиеся к
отцовскому комплексу. О первых фазах господства обоих новых замещений богов и
царей, нам известны самые энергичные проявления той амбивалентности, которая
остается характерной для религии.
Frazer в своем большом труде высказал предположение, что первые цари латинских
племен были чужеземцами, игравшими роль божества, и что в этой роли их
торжественно убивали в определенный праздничный день. Ежегодное жертвоприношение
(вариант: приношение в жертву самого себя) бога составляет, по-видимому,
существенную черту семитских религий. Церемониал человеческих жертв в различных
местах обитаемой земли оставляет мало места сомнению в том, что эти люди
находили свою смерть, как представители божества, и еще в позднейшие времена
можно проследить этот жертвенный обычай в виде замещения живого человека
неодушевленным суррогатом (куклой). Богочеловеческое приношение в жертву бога,
которое я здесь, к сожалению, не могу проследить так же глубоко, как приношение
в жертву животных, бросает яркий ретроспективный свет на смысл более древней
жертвенной формы. Оно признает с полнейшей откровенностью, что объект
жертвенного действия был всегда один и тот же, именно тот, который теперь
почитается, как бог, т. e. отец. Вопрос о взаимоотношении между животными и
человеческими жертвами теперь легко разрешается. Первоначальная жертва -
животное - была уже заменой человеческой жертвы, торжественного убийства отца, и
когда замена отца снова приобрела свой человеческий образ, то и жертва-животное
могла снова превратиться в человеческую.
Таким образом, воспоминание о том первом великом жертвенном действии оказалось
неизгладимым, несмотря на все старания его забыть; и именно тогда, когда хотели
как можно дальше уйти от мотивов этого деяния, должны были проявиться
неискаженные повторения его в форме принесения в жертву бога. В этом месте мне
незачем указывать, какое развитие религиозного мышления сделало возможным это
возвращение в виде рационализации. Robertson Smith, который далек от нашего
объяснения жертвоприношения этим великим событием доисторической эпохи
человечества, указывает, что церемониал этих праздников, на которых древние
семиты праздновали смерть божества, объяснялся, как "воспоминание о мистической
трагедии", и что оплакивание при этом носило характер не добровольного участия,
а чего-то насильственного, продиктованного страхом перед божественным гневом[* -
"Оплакивание - не свободное выражение симпатии по отношению к божеству трагедии,
оно обязательно и требуется под страхом сверхъестественного гнева божества.
Оплакивающие прежде всего отрицают свою ответственность за смерть бога, этот
пункт дошел и до нас в связи с богочеловеческими жертвами, как, например, у
"закалывателей быков в Афинах".]. По нашему мнению, можно согласиться, что это
истолкование совершенно правильно и что чувства принимающих участие в празднике
вполне объясняются лежащим в их основе положением.
Примем за факт, что и в дальнейшем развитии религии никогда не исчезают оба
движущих ее фактора: сознание вины сына и сыновье сопротивление. Всякая попытка
разрешить проблему, всякий способ примирения обеих борющихся душевных сил
оказываются, в конце концов, неудачными, вероятно, под комбинированным влиянием
исторических событий и внутренних психических превращений.
Со все увеличивающейся ясностью проявляется стремление сына занять место богаотца.
С введением земледелия поднимается значение сына в патриархальной семье.
Он позволяет себе дать новое выражение своему инцестуозному либидо, находящему
свое символическое выражение в обработке матери-земли. Возникают образы богов
Аттиса, Адониса, Фаммуза и др. духов произрастания и в то же время - молодых
божеств, пользующихся любовной склонностью материнских божеств и осуществляющих
инцест с матерью назло отцу. Однако, сознание вины, которое не могут заглушить
эти новые творения, находит себе выражение в мифах, приписывающих этим молодым
возлюбленным матерей-богинь, короткую жизнь и наказание кастрацией или гневом
бога-отца, принимающего форму животного. Адониса убивает вепрь, священное
животное Афродиты; Аттис, возлюбленный Кибеллы, погибает от кастрации[* - Страх
кастрации играет невероятно большую роль в порче отношений с отцом у наших
молодых невротиков. Из прекрасного наблюдения Fегеnсzi мы видим, как мальчик
узнает свой тотем в животном, которое хочет укусить его за половой орган. Когда
наши дети узнают о ритуальном обрезании, они отождествляют его с кастрацией.
Параллель из области психологии народов этому поведению детей, насколько я знаю,
еще не указали. Столь частое в доисторические времена и у примитивных народов
обрезание относится к периоду посвящения во взрослые мужчины, где оно
приобретает свое значение, и только впоследствии переносится в более раннюю
эпоху жизни. Чрезвычайно интересно, что у примитивных народов обрезание
комбинируется со срезыванием волос или с вырыванием зубов или заменяется ими, и
что наши дети, которые ничего не могут знать об этом положении вещей, при своих
реакциях страха относятся к этим обеим операциям, как к эквивалентам
кастрации.]. Оплакивание и радость по поводу воскресения богов перешли в ритуал
другого сына-божества, которому предопределен был длительный успех.
Когда христианство начало свое наступление на древний мир, оно столкнулось с
конкуренцией религии Митры, и некоторое время трудно было определить за каким
божеством останется победа.
Светозарный образ персидского юноши-бога все-таки остался нам непонятным. Может
быть, из сцены убийства быка Митрой можно заключить, что он представляет собой
того сына, который сам совершил жертвоприношение отца и этим освободил братьев
от мучающего тяжелого чувства вины за соучастие в деянии. Но был и другой путь
успокоить это чувство вины, которым и пошел Христос. Он принес в жертву свою
собственную жизнь и этим освободил братьев от, первородного греха.
Учение о первородном грехе орфического происхождения. Оно сохранилось в
мистериях и оттуда проникло в философские школы греческой древности. Люди были
потомками титанов, убивших и разорвавших на куски Диониса за грех; тяжесть этого
преступления давила их. В фрагменте Анаксимандра сказано, что единство мира было
разрушено благодаря доисторическому преступлению и что все, что произошло от
последнего, должно понести за это наказание. Если этот поступок титанов
характерной чертой объединения убийства и разрывания достаточно ясно напоминает
описанное св. Нилом жертвоприношение тотема, - как, впрочем, и многие другие
мифы древности, например, смерть самого Орфея, - то все же нам мешает то
отступление, что убийство совершено над молодым богом.
В христианском мифе первородный грех человека представляет собой несомненно
прегрешение против бога-отца. Если Христос освобождает людей от тяжести
первородного греха, жертвуя собственной жизнью, то это заставляет нас прийти к
заключению, что этим грехом было убийство. Согласно коренящемуся глубоко в
человеческом чувстве закону Талиона, убийство можно искупить только ценой другой
жизни; самопожертвование указывает на кровавую вину[* - Импульсы к самоубийству,
наших невротиков всегда оказываются наказанием самого себя за желание смерти
другим.]. И если это приношение в жертву собственной жизни ведет к примирению с
отцом-богом, то преступление, которое нужно искупить, может быть только
убийством отца.
Таким образом, в христианском учении человечество самым откровенным образом
признается в преступном деянии доисторического времени, потому что самое полное
искупление его оно нашло в жертвенной смерти сына. Примирение с отцом тем более
полное, что одновременно с этой жертвой последовал полный отказ от женщины, изза
которой произошло возмущение против отца. Но тут-то психологический рок
амбивалентности требует своих прав. Вместе с деянием, дающим отцу самое позднее
искупление, сын также достигает цели своих желаний по отношению к отцу. Он сам
становится богом, наряду с отцом, собственно, вместо него. Религия сына сменяет
религию отца. В знак этого замещения древняя тотемистическая трапеза снова
оживает как причастие, в котором братья вкушают плоть и кровь сына, а не отца,
освящаются этим причастием и отождествляют себя с ним. Наш взгляд может
проследить в потоке времен тождество тотемистической трапезы с жертвоприношением
животных, с богочеловеческим жертвоприношением и с христианской евхаристией, и
во всех этих торжествах он открывает отголосок того преступления, которое столь
угнетало людей и которым они должны были так гордиться. Христианское причастие,
однако, является по существу новым устранением отца, повторением деяния, которое
нужно искупить. Мы видим, как верна фраза Fгazer'a, что "христианская община
впитала в себя таинство более древнего происхождения, чем само христианство"[* -
Съедание бога. Кто знаком с литературой предмета, тот не подумает, что сведение
христианского причастия к тотемистической трапезе является мыслью только автора
этой статьи.].
7
Дело устранения праотца братьями должно было оставить неизгладимые следы в
истории человечества и проявиться в тем более многочисленных замещениях, чем
менее желательно было сохранить воспоминание о ней[* - Ariel в "Буре":На
тридцать пять футовВ воде твой отец.Что было костями, -В коралл обратилось;Что
было глазами -То перлами стало.Ничто в разрушениеВ нем не пришло,Но только все в
немОбратилось в морское.]. Я отказываюсь от искушения проследить эти остатки в
мифологии, где их нетрудно найти и, перехожу к другой области, следуя указанию
S. Reinасh'a в его содержательной статье о смерти Орфея..
В истории греческого искусства существует положение, имеющее одно удивительное
сходство и не менее глубокое отличие по сравнению с нарисованной Rоbertson
Smith'ом картиной тотемистической трапезы: это - положение древнейшей греческой
трагедии. Группа лиц, все с одинаковым именем и в одинаковой одежде, окружают
одного, от слов и поступков которого они все зависят: это - хор и единственный
сначала герой. В дальнейшем развитии появляется другой актер для того, чтобы
изобразить тех, кто сопротивляется ему и отпал от него, но характер героя и его
отношение к хору остается неизменным. Герой трагедии должен был страдать; это и
теперь еще сущность содержания трагедии. Он должен взять на себя так называемую
"трагическую вину", которую не всегда легко обосновать; часто это вовсе не вина,
в смысле буржуазной морали. Большей частью она состояла в возмущении против
божественного авторитета, и хор вторил герою, выражая ему чувство симпатии;
старался удержать его, предупредить и смирить, и оплакивал его, когда героя
постигало считавшееся заслуженным возмездие за его смелый поступок.
Но почему герой трагедии должен был страдать и что означает его "трагическая
вина"? Мы сократим дискуссию и дадим быстрый ответ. Он должен пострадать, потому
что он праотец, герой той великой доисторической трагедии, тенденциозное
воспроизведение которой здесь разыгрывается, а трагическая вина это та, которую
он должен взять на себя, чтобы освободить от вины хор. Сцена на подмостках
произошла от той исторической сцены, можно сказать, при помощи целесообразного
искажения, в целях утонченного лицемерия. В той древней действительности именно
участники хора причинили страдание герою; здесь же они изводят себя сочувствием
и сожалением, а герой сам виноват в своем страдании. Взваленное на него
преступление, заносчивость и возмущение против большого авторитета составляют
именно то, что в действительности тяготит участников хора. Таким образом,
трагический герой - против воли - становится спасителем хора.
Если в греческой трагедии дело идет о страдании божественного козла Диониса и
жалобы отождествляющей себя с ним свиты козлов стали содержанием представления,
то легко понять, что угасшая уже драма вновь воспламенилась в средние века в
"страстях господних".
Таким образом, в заключение этого крайне сокращенного исследования, я хочу
высказать вывод, что в Эдиповском комплексе совпадает начало религии,
нравственности, общественности и искусства в полном согласии с данными
психоанализа, по которым этот комплекс составляет ядро всех неврозов, поскольку
они до сих пор оказались доступными нашему пониманию. Мне кажется чрезвычайно
удивительным, что и эта проблема душевной жизни народов может быть разрешена,
если исходить из одного только конкретного пункта, каким является отношение к
отцу. Может быть, в эту связь нужно ввести даже другую психологическую проблему.
Нам так часто случалось открывать амбивалентность чувств в настоящем смысле, т.
е. совпадение любви и ненависти к одному и тому же объекту, в основе
значительных культурных образований. Мы ничего не знаем о происхождении этой
амбивалентности. Можно допустить, что она - основной феномен жизни наших чувств.
Но, как мне кажется, достойна внимания и другая возможность, а именно, что
первоначально амбивалентность чужда жизни чувств, и приобретается человечеством
благодаря переживанию отцовского[* - Или родительского комплекса.] комплекса,
где психоаналитическое исследование еще и теперь открывает его всего более
выраженным у отдельного человека[* - Так как я привык к неправильному пониманию,
то считаю нелишним специально подчеркнуть, что данные здесь объяснения не
означают, что мною забыта сложная природа разбираемых феноменов, но что я хочу
только прибавить новый момент к известным уже или еще неоткрытым источникам
религии, нравственности и общества, момент, вытекающий из требований,
подсказанных психоаналитическими взглядами. Синтез полного объяснения я
представляю другим. Но из природы этих новых данных вытекает, что в таком
синтезе они должны будут играть только центральную роль, хотя потребуется
продолжение больших эффективных сопротивлений прежде, чем за ними будет признано
это значение.].
Прежде чем закончить, я хочу заметить, что широкое всеобъемлющее обобщение,
которого мы достигли в этих статьях, не лишает нас возможности чувствовать
некоторую неуверенность в наших исходных положениях и неудовлетворительность
достигнутых результатов. Из этой области я хочу коснуться только двух моментов,
которые, вероятно, остановили на себе внимание читателя.
Во-первых, нельзя было не заметить, что мы основываемся на допущении массовой
психики, в которой протекают те же душевные процессы, что и в жизни отдельного
лица. Мы допускали существование на протяжении многих тысячелетий сознания вины
за содеянное в поколениях, которые ничего не могли знать об этом деянии.
Чувственный процесс, возникший в поколении сыновей, которых мучил отец, мы
распространяем на новые поколения, которые именно благодаря устранению отца не
знали таких отношений. Это будто бы серьезные возражение, и всякое другое
объяснение, лишенное подобных исходных предположений, как будто заслуживает
предпочтения.
Однако, дальнейшие соображения показывают, что не нам одним приходится нести
ответственность за подобную смелость. Без допущения массовой психики,
непрерывности в жизни чувств людей, дающей возможность не обращать внимания на
прерываемость душевных актов, вследствие гибели индивидов, психология народов
вообще не может существовать. Если бы психические процессы одного поколения не
находили бы своего продолжения в другом, если бы каждое поколение должно было
заново приобретать свою направленность к жизни, то в этой области не было бы
никакого прогресса и почти никакого развития. Возникают теперь два новых
вопроса, насколько можно доверять психической беспрерывности в пределах рядов
поколений и какими средствами и путями пользуется каждое поколение, чтобы
передать свое психическое состояние последующему. Не стану утверждать, что все
эти вопросы достаточно выяснены или что простая устная передача и традиция, о
которых прежде всего думают, хорошо объясняет это. В общем психология народов
мало задумывается над тем, каким образом создается необходимая непрерывность
душевной жизни сменяющих друг друга поколений. Часть задачи осуществляется, повидимому,
благодаря унаследованию психических предрасположений, которые, однако,
все-таки нуждаются в известных побуждениях в индивидуальной жизни для того,
чтобы проснуться к полной действительности. В этом, вероятно, и заключается
смысл слов поэта: "то, что ты унаследовал от твоих отцов, добудь для того, чтобы
овладеть им". Проблема вообще оказалась бы еще более трудной, если бы мы могли
допустить, что бывают душевные движения, так бесследно подавляемые, что они не
оставляют никаких остаточных явлений. Но таких на самом деле нет. Самое сильное
подавление оставляет место искаженным замещающим душевным движениям и вытекающим
из них реакциям. В таком случае мы можем допустить, что ни одно поколение не в
состоянии скрыть от последующего более или менее значительные душевные процессы.
Психоанализ показал нам, что каждый человек в своей бессознательной душевной
деятельности обладает аппаратом, который дает ему возможность толковать реакции
других людей, т. е. устранять искажения, которые другой человек совершил в
выражениях своих чувств. Таким путем бессознательного понимания обычаев,
церемониалов и узаконений, в которых отлилось первоначальное отношение к
праотцу, могло и более поздним поколениям удаваться унаследование этих чувств к
праотцу.
Другое сомнение могло бы возникнуть как раз со стороны тех, кто придерживается
аналитического образа мыслей.
Первые предписания морали и нравственные ограничения примитивного общества мы
рассматривали, как реакцию на деяния, давшие его зачинщикам понятие о
преступлении. Они раскаялись в этом деянии и решили, что оно не должно больше
повторяться и что совершение его не может дать никакой пользы. Это творческое
сознание вины не заглохло среди нас и до сих пор. Мы находим его у невротиков
действующим как асоциальное, как творящее новые предписания морали и непрерывные
ограничения, как покаяние в совершенных преступлениях и как мера
предосторожности против тех, которые предстоит совершить[* - Ср. вторую статью
этого сборника "О Табу".]. Но если мы станем искать у этих невротиков поступков,
вызвавших такие реакции, то нам придется разочароваться. Мы не находим
поступков, а только импульсы, движения чувств, стремящихся ко злу, выполнение
которого сдерживается. Сознание вины невротиков имеет свое основание только в
психических реальностях, а не в фактических. Невроз характеризуется тем, что
ставит психическую реальность выше фактической, реагирует на мысли столь же
серьезно, как нормальные люди - на действительность.
Не происходило ли у примитивных народов дело таким образом? Мы вправе
приписывать им необыкновенно высокую оценку психических актов как одно из
проявлений их нарцистической организации[* - См. статью "Об анимизме, магии и
всемогуществе мысли".]. Поэтому одних только импульсов, враждебных отцу,
существования в фантазии желания убить его и съесть, могло быть уже достаточно,
чтобы вызвать, моральные реакции, создавшие тотем и табу. Таким образом, можно
было бы избавиться от необходимости свести начало нашего культурного достояния,
которым мы с основанием так гордимся, к отвратительному преступлению,
оскорбляющему все наши чувства. При этом ничуть не пострадала бы причинная
связь, идущая с тех пор до настоящего времени, потому что психическая реальность
оказалась бы достаточно значительной, чтобы объяснить все эти последствия. На
это станут возражать, что эволюция общества от формы отцовской орды до формы
братского клана действительно имела место. Это - аргумент сильный, но не
решающий. Это изменение могло быть достигнуто менее насильственным путем и все
же оно могло содержать условия, не обходимые для возникновения моральной
реакции. Пока гнет праотца давал себя чувствовать, враждебные чувства против
него имели, свое оправдание, а раскаяние за них откладывалось до другого
времени. Так же мало выдерживает критику другое возражение, что все, что исходит
из амбивалентного отношения к отцу, табу или жертвенные предписания, носит
характер чрезвычайной серьезности и полной реальности. Церемониал невротика,
страдающего навязчивостью, имеет такой же характер, и все же он вытекает из
психической реальности, из одних только намерений, а не выполнения их. Нам
нельзя вносить в лишь внутренне богатый мир примитивного человека и невротика
наш трезвый мир, полный материальных ценностей и презрения к тому, что
составляет только объект мысли и желания.
Мы стоим тут перед решением, принять которое нам нелегко. Но начнем с признания,
что различие, кажущееся другим коренным, по нашему мнению, не составляет
сущности вопроса. Если для примитивного человека желания и импульсы имеют полную
ценность фактов, то мы должны с полным пониманием его принять такой взгляд,
вместо того, чтобы исправлять его согласно нашему масштабу. Но в таком случае
рассмотрим поближе приведший нас в такое сомнение невроз. Неверно, что
невротики, страдающие навязчивостью, находятся в настоящее время под гнетом
сверхморали, защищаются только против психической реальности искушений и казнят
себя только за возникающие в них импульсы. Известную роль играет при этом и
некоторая доля исторической реальности. В детстве эти люди имели только злобные
импульсы и, поскольку они при беспомощности ребенка были в состоянии, они
превращали эти импульсы в действия. Всякий из этих сверхдобрых пережил в детстве
злое время, извращенную фазу, как предтечу и предпосылку позднейшей,
сверхморальной. Аналогия примитивных людей с невротиками становится, таким
образом, основательной, если мы допустим, что у примитивных людей психическая
реальность, образование которой не подлежит никакому сомнению, первоначально
совпала с фактической реальностью, что примитивные люди действительно совершали
в
...Закладка в соц.сетях