Жанр: Политика
Белые одежды
...а меня.
— А больше ни на кого не наткнусь?
— Не должно бы. Этой дорогой никто не ходил. В трубе вы
упретесь в сплошную стену из страшных колючек. Я забыл сказать:
захватите с собой палочку с рогулькой. Рогулькой упретесь в
ежевику, отодвинете и проваливаетесь вниз. И под трубу назад.
Усекли?
— Усек.
Глаза Стригалева смотрели строго. Перед Федором Ивановичем
выступало из тьмы только его лицо — медленно двигались
малиновые бугры и черные провалы. Федор Иванович, должно быть,
и правда, стал его двойником — теперь он так же, как сам Иван
Ильич, чувствовал его заботы и опасности. Федор Иванович
страдал, глядя на медлительное насыщение товарища, представлял
себе всю его нынешнюю жизнь, безвыходность положения. Его друг
был зажат между двумя плитами. Одна — прочнейший корявый бетон
— организованное преследование, гон, устроенный академиком и
генералом, и пестрым штатом их подчиненных, егерей, доезжачих и
выжлятников. Гон с участием толпы загонщиков, бьющих в пустые
ведра, размахивающих трещетками. Федор Иванович был и сам в
этом переполошенном лесу, лежал среди травы и слышал все, мелко
дрожа от напряжения.
Другая плита была из стали. Из нержавеющей. Ее вообще
никому невозможно было одолеть. И сам Стригалев не мог, хотя
плита была его творением. А Федор Иванович — тот ликовал,
принимая ее на себя, засовывая плечо подальше в щель. Это была
жизнь Ивана Ильича, воплощенная в пакетиках с семенами, в трех
горшках с новым растением, которое создал человек, в тетрадке с
непонятными ни для кого знаками и в нескольких кустах картошки,
затопленных зеленью большого, чисто обработанного огорода.
Стригалев был безнадежно зажат между двумя этими плитами, и они
медленно сближались. Федор Иванович видел это. И ему хотелось
забраться в щель подальше и вытеснить оттуда друга, который
достаточно уже наломался. Пусть хоть немного вздохнет! И
принять на себя окончательный сжим. Он чувствовал, что сможет
так упереться, что плиты остановятся — а ведь это главное...
— Иван Ильич, не ходите больше туда, — тихо и отчаянно
попросил он. — Я сделаю все сам. Мне же удобнее.
А от Стригалева, похоже, способность чувствовать опасности
и обходить их полностью ушла.
— Нет, милый Федор Иванович. Нет, дружок дорогой. Нет,
двойничок. Пойду. Ваша безопасность для нас с вами важнее. Если
не пойду — что мне еще делать? А икру оставим генералу с
Касьяном. — Под икрой он на своем студенческом жаргоне разумел
весь комплекс беззаботной жизни.
— Пища Касьяна уже давно — таблетки, — сказал Федор
Иванович.
— Молочко они оба едят. Питаются, — равнодушным тоном
проговорил Стригалев. — Молочко.
Федор Иванович поднял бровь и ничего не сказал. За этими
словами что-то таилось, и он ждал.
— Пчелы... Понимаете, пчелы... Они кормят свою матку
специальным молочком...
"Ах, вот он как..." — подумал Федор Иванович и сразу
постиг точность сравнения.
— ...Сами не едят, только ей. Матка от него приобретает
гигантские размеры. С палец вырастает, еле двигается. А они все
кормят, кормят. А сами не едят...
Как и в прошлый раз, Иван Ильич бережно обращался со своей
ложкой. Любовно, по частям выбирал из нее кашу, медлительно
рассасывал.
— Вот так и некоторые... Обычную пищу могут и не есть.
Таблетки, творожок — все их меню. А вот унижение других людей
— это до самой смерти. Это их питает. Чтоб перед этим дядькой
гнули спину, открывали ему дверь, угадывали желание. Ни слова
поперек. Чтоб все у него было особое, не как у других. И
называлось чтоб для ясности: "особое". А другие чтоб это знали.
И чтоб их эта разница точила. Но доступа чтоб никакого.
Ферботен...
И, замолчав, он бережно набрал ложку каши.
— Когда я был ранен в обе ноги, — задумчиво заговорил и
Федор Иванович, — привезли нас всех в Кемерово. Начали
вытаскивать из вагонов. И в автобусы. Кого на носилках... А
меня — входит рослый старик, сибиряк, а я лежу — такой
остриженный наголо, на мальчишку похожий после ленинградской
голодовки. И он меня хвать, как куклу, и на шею себе. И понес.
Как вспомню — слеза прошибает. Но со временем я вдруг стал
замечать, Иван Ильич... Что еще одно обстоятельство память
сохранила. Чешется все время душа. Знаете, когда на шее другого
человека сидишь — чувствуется особая сладость. Как будто ешь
человечину. Не знаю, может, от нервов... Может, у меня
склонность воображать всякое такое... Думаю, и вы замечали.
Даже если больного тебя на носилках несут... Особенно, когда
женщины. Всегда чуть заметный оттенок присутствует. А вот
когда, скажем, лошадь везет — этого нет. Кому это невыносимо.
Кто краснеет от такого чувства. А кто и нет. Другой даже
старается сам сесть. Придумывает разные такие рассуждения. Даже
научные... Представляете, и здесь проходит водораздел! Я все
время ерзал тогда, хотел слезть. Потому что невозможно, Иван
Ильич, переносить эту отвратительную сладость сидения на чужой
шее. Старик тогда мне: "Ты чего сам, сынок?" — "Да вот,
неловко..." — отвечаю. Не знаю, что и говорить. А он смеется:
"Как так? На такой шее и ему неловко!..".
Они замолчали, забыв на время об окружающей их ночи и о
том, что где-то ждет их железная труба, упирающаяся в ежевику.
Потому что оба они были детьми своих тридцатых годов, прошли
через многие повороты нашей российской судьбы и обоих тянуло
даже в такие минуты к разговорам о справедливости и судьбе
революции.
— Я никогда не смог бы привыкнуть к такой штуке, --
сказал Федор Иванович. — Хотя вот... Привыкали ведь. И к
портшезу и к паланкину Все-таки прогресс есть. Особенные были
люди. Реликты...
— Не забывайте о молочке. О молочке превосходства. Эта
пища пришла на смену портшезу.
Незаметно каша исчезла. Перед Стригалевым стояла чистая
тарелка. Чай был уже заварен, и Федор Иванович стал наливать
кипяток в чашки. "Наливаю, как тогда... — толкнуло его. — Из
этих чашек мы пили с нею чай. И я в тот день бросил курить.
Никогда не начну..." А закурить ему сегодня очень хотелось весь
день.
Поставив перед гостем малиновую чашку и около нее
малиновую бутылку с молоком, он сел. В лице его, должно быть,
появилось горькое выражение, и в малиновом лабораторном свете
эта горечь приобрела угловатую резкость, что-то вроде
театральной ненависти, как грим.
— Вы что? — спросил Стригалев.
— Не ходите, Иван Ильич...
— Пойду. И не будем тратить время. Уже рассвело. Допив
чай, он поднялся. Сумка с продуктами была готова.
— Там и деньги... — сказал Федор Иванович. Стригалев
кивнул.
— Видите, как приходится, — сказал он бодрым голосом, и
тоска захватила душу Федора Ивановича от этих слов. — Вот
как... Хотел отгородиться... И в пределах этой ограды иметь
свободу научного мышления. Свободу проверять гипотезы. Мне же
только и нужно — свобода общения с научной истиной! Не помогла
и собственная изба. Бобер хочет плотину строить, только вот мех
у него привлекательный. На боярскую шапку хорош...
— Я выйду первым и посмотрю, — сказал Федор Иванович. --
Стукну в окно.
Он вышел на крыльцо. Было свежо, светло и пустынно. Над
парком низко светилось кривое лезвие луны. Посмотрев направо и
налево, он под самой стеной дома, в мягкой тени прошел до угла.
За углом тоже затаилась пустыня. Это был самый тихий, последний
час ночи. Не спеша прошагав до опушки парка, Федор Иванович
скрылся в черной гуще и оттуда несколько минут наблюдал. Было
по-прежнему тихо и безлюдно. Все остановилось. Обежав опушкой
половину большого круга, он вышел из-за сараев и, не спеша
пройдя к крыльцу, стукнул в свое окно. Наружная дверь сразу же
неслышно открылась. Как будто Стригалев уже давно стоял там.
Федор Иванович вошел в коридор и тихо сказал ему в
затылок:
— К сараям идите. А оттуда — к опушке.
— В два, — шепнул Иван Ильич.
— В два... — отозвался шепот из-за двери.
Утром позвонил Кассиан Дамианович.
— Болит голова после вчерашнего?
— Кассиан Дамианович, полная ясность! Готов к любым
заданиям.
— Молодец. Значится, так. Давай-ка в двенадцать
прогуляемся с тобой. Не догадываешься, куда? Ах, догадался! Ну
ж ты у меня и башка! Прав Саул, — вундеркинд. Так вот,
значится, в двенадцать. Мы ж сегодня отбываем в Москву.
Встречай нас около своего крыльца, оттуда и пойдем. Хочу
обозреть, что там осталось от наследства.
— Печати будем ломать?
— Зачем ломать? Ты как ходишь?
— Так я же через забор...
— Вот и полюбуетесь с Саулом, как батька умеет через
забор. Ты еще плохо знаешь своего батьку. Ты еще ничего, сынок,
о нем не знаешь. Держись крепче за батькин фост. Не прогадаешь.
В двенадцать часов Федор Иванович — в сапогах и
застиранной куртке из тонкого брезента ждал гостей у крыльца.
Точно в назначенное время подошли академик — в том же светлом
тонком пыльнике, который был у него год назад, — и маленький,
тонконогий, с очень широким корпусом Брузжак — в пиджаке с
толстыми плечами. Пока здоровались и обменивались впечатлениями
о вчерашней пирушке, лицо Саула несколько раз заметно
переменилось. В основном, он старался смотреть героем. Но
иногда, в зависимости от поворотов беседы в лице его проступала
сладость, а в иные моменты сквозь сироп вдруг взглядывал
холодный наглец и, оглянувшись на академика, вставлял в
разговор какой-нибудь неприятный "финичек", специально для
Федора Ивановича, какой-нибудь шутливый намек на его
неискренность по отношению к Советской власти. Хороший собака
все время, между делом, старался достать его горлянку. Академик
с интересом это наблюдал.
Не спеша они пошли через парк. Вражда сама собой
разъединила Федора Ивановича и Брузжака и поставила по краям
шеренги. "Правая рука" шел справа, это получилось само, а Саул
— слева, его не было видно.
— Что ты там, Федя, генералу нагородил? — спросил вдруг
Кассиан Дамианович. — Жалуется он на тебя. "Не имею права
давать хода эмоциям. Не хочу пустых придирок". Он прав,
заключение твое беззубое. Враги забросили идеологическое
оружие, и твоя обязанность была разглядеть глазом ученого все
то, что он глазом криминалиста еще видел в тумане. В тумане, но
видел! А ты...
— Не считаю разговор о клетке идеологической борьбой, --
холодно сказал Федор Иванович. — И глаз этого криминалиста
видит не то, что есть.
— Старик, тебя-то он увидел насквозь, — вставил
дружеским тоном Саул.
— Почему же ты не пришел ко мне, к своему батьке? Если на
тебя такая мягкотелость напала... Почему к генералу свои слюни
понес? Я его рекомендую, я его подаю как непримиримого борца, а
он меня дискредитирует... — академик остановился. — Шел бы ко
мне. Я тебе все бы руками в два счета развел. Ты мичуринец? Ты
прав? Вот и бей!
— Ха! Мичуринец! — вставил Саул, беспечно смеясь. --
Старик, ты богоискатель!
И высунулся из-за академика со своей дружественной
улыбкой.
— Не лезь! — оборвал его Кассиан Дамианович. — . В
другой раз, Федя, ко мне, ко мне со всеми вопросами. Я У тебя
исповедник, я твой пастырь. Ты там что-то ему насчет структур
заливал... Насчет клеточных структур. Х-ха! Да ты знаешь, что
такое клеточные структуры? Это ж питательная среда, на которой
сейчас же разовьется микроб вейсманизма-морганизма! Как тиф! А
ты их студентам. Изучать...
— Старик, тебе только дай... — начал было Саул.
— Ты хороший парень, — перебил его Рядно, явно игнорируя
Саула и даже морщась. — Но уклон у тебя академический.
Староакадемический, я имею в виду. А тебе бы надо знать, что в
эти дни, когда идет такая борьба, и академики становятся
другими, не такими, как раньше. Как ты этого не замечаешь?
— Старик, это уклон не староакадемический. Он больше
смахивает на правооппортунистический, — сказал весело Саул.
— Это ты мне говоришь? — Касьян остановился.
— Нет! Кассиан Дамианович! Вам сказать "старик" разве я
смогу? Нашему будущему доктору наук, вот кому.
На академика смотрел совсем другой человек — покорный
младший соучастник беседы, безоговорочно принимающий его
сторону. Федор Иванович поймал себя на том, что любуется этой
то и дело меняющейся физиономией и не может оторвать взгляда.
Лицо Брузжака притягивало его. И он заставил себя опустить
глаза. Академик увидел это и молча, обстоятельно посмотрел на
обоих.
— Возможно, что я действительно мягкотел, — заговорил
Федор Иванович, отвечая академику и только ему, — возможно.
Но, помимо этого, я все же ваш сотрудник...
— Старик, к чему эти оправдания? — весело вмешался
Брузжак. — Советская власть тебе верит. Пока...
— И как сотрудник я вижу, что нам нельзя ошибаться, что
эти ошибки сейчас же будут использованы врагом. Ведь если бы я
вместо объективной научной экспертизы выступил с политической
оценкой фильма и с обвинениями, что очень нужно генералу, то я,
по существу, проделал бы его работу и снял бы с него
ответственность за их предстоящее решение.
— А тебя, старик, оно беспокоит? — полюбопытствовал
Брузжак.
А Кассиан Дамианович даже остановился:
— Разве ты не знаешь, что за каждый твой шаг отвечает
батька?
— Именно поэтому я и обдумываю все свои шаги.
— Ничего, старик. Я уже написал другое заключение, --
сказал Брузжак. — И политическую оценку дал. И взял на себя
ответственность, которой ты так боишься.
— Когда же ты успел? — удивился Федор Иванович.
— Ночью, старик, ночью. Когда ты спал.
— А я думал, что ты...
— Он все успевает, — заметил академик, хихикнув. --
Голова об экспертизе думает, а уста признаются в любви.
Так, искусственно беседуя и все больше нагнетая злую
напряженность, они пересекли по мощеной дороге поле и свернули
к трубам. Тут в разрыве между концами труб Брузжак остановился
и некоторое время холодно смотрел в железный зев, который,
казалось, был готов принять маленького человечка. Затем
тронулись дальше и подошли к забору. Кассиан Дамианович увидел
желтые печати на калитке и усмехнулся.
— Значится, это здесь... Ну-ка, покажи нам, как ты умеешь
нарушать закон.
Федор Иванович отошел в сторону и с разбегу, схватившись
за верхний край забора, одним махом перескочил его. И очутился
в знакомом внутреннем дворике с альпийской горкой посредине.
Захваченные врасплох духи запустения метнулись по углам, и
что-то тоскливо стеснило грудь. Дворик начал зарастать
сорняками. Темная зелень георгинов разрослась, полностью скрыв
валуны.
— Эй! Ты забыл про нас? — окликнул с улицы академик.
— Сейчас, Кассиан Дамианович. Сейчас помогу.
— Помогу!.. — академик насмешливо крякнул. — Ты забыл,
что твой батька когда-то был Касьян.
В край забора вцепились напряженные сухие пальцы. Длинная
нога в ботинке и в белой обмотке стариковских подштанников под
завернувшейся штаниной закинулась на забор. С минуту в такой
позе академик сопел, накапливая силы, потом рванулся, и
туловище его перевалилось через дощатый край.
— Держи! — успел он простонать, и Федор Иванович принял
тяжелое костлявое тело.
Став на ноги, академик огляделся.
— У нас с тобой, Федя, это прилично получается. Сразу
видно, хлопцы из народа. — И шагнул к альпийской горке. — Что
это у него тут?
— Георгины.
— А там, внизу, ничего нет? Под георгинами?
— Камнеломка. Троллейбус здесь разводил цветы. — И
отведя в сторону охапку темной цветочной листвы, прикрыв рукой
не вовремя развернувшийся картофельный цветочек, тут же и
отщипнув его, Федор Иванович показал академику голубой коврик
из камнеломки, сквозь который проглядывали валуны.
— Цветочками занимался... — задумчиво проговорил Кассиан
Дамианович. Его степные выцветшие глаза уже покинули альпийскую
горку, уже шарили вокруг.
— Так, значится... — он понизил голос. — Заметь себе,
Федя, тебе сейчас нельзя ошибок допускать. Генерал сильно тобой
заинтересовался. Попкой вертит. Как кот на мыша... А это куда
ход? — Кассиан Дамианович шагнул к калитке. У калитки вдруг
вспомнил: — Саул! Ты что?
За забором было тихо.
— Помоги ему, — шепнул академик.
Федор Иванович нащупал ногой прожилину забора и перескочил
на ту сторону. Он сразу увидел своего врага, висевшего на
вытянутых руках на заборе. Саул сумел уцепиться за край, но на
это усилие ушла вся его энергия, и теперь, вися, он с каждой
минутой слабел еще больше.
Федор Иванович мог бы насладиться его бедой, но об этом
как-то не подумалось. Чувствуя острую неловкость, глядя в
сторону, он подошел к Брузжаку.
— Федя, под микитки его бери, — негромко подсказал из-за
забора Кассиан Дамианович.
И взяв "под микитки" довольно тяжелое жирное тело Саула,
Федор Иванович поднял его и перевалил через забор. Там принял
его академик.
Потом они все трое молча стояли несколько секунд. Не
глядели друг на друга. Кассиан Дамианович не удержался, пыхнул
под нос смешком:
— Пх-ух-х! Как же ты справлялся там? Куда ночью ездил...
Ответа не было. Академик пошел к калитке, и там негромко
сказал Федору Ивановичу:
— Кому что... Он же действительно и заключение успел
написать. Острое. Отослали сегодня...
Молча они прошли к огороду, побрели в обход.
— Что это за картошка посажена? — спросил академик. --
Как ты думаешь, Саул Борисыч, какой сорт?
Он хотел протянуть руку Брузжаку, вывести из неловкости.
Но нечаянно нанес второй удар.
Саул, сорвав лист картофеля, осмотрел его и, бросая,
обронил с докторской уверенностью:
— "Ранняя Роза".
— Федь, а ты что скажешь? Только не ври. Я знаю тебя, ты
уже хочешь мне соврать. Не ври. Даже из высших соображений.
Федор Иванович действительно хотел согласиться с
Брузжаком. Душа его еще не успокоилась после конфуза,
приключившегося с Саулом при взятии забора. И он знал, что
самолюбивого Брузжака ждет новая рана. Не хотелось его казнить.
— Чего молчишь? Я тебе не разрешаю врать. Какой это сорт?
Мне это нужно.
— "Обершлезен", — сказал Федор Иванович.
— Почему "Обершлезен"? Докажи. Мне нужно.
— Потому что из всех картошек только у "Оберлезена" вот
такая односторонняя, асимметричная рассеченность листа. А на
концах плющелистность... Вот она... Срослись концевые доли...
Других таких сортов нет.
Не только Саул — и Кассиан Дамианович сел в глубокую
калошу с этим неудачным вопросом. Не очень хорошо знал старик
сорта, хоть и считался главным авторитетом по картошке.
Проблемы идеологии все заслонили. Проблемы глубокой философии.
Но он умел вывертываться из трудных положений.
— Тя-ак, Федя... — сказал, задумчиво топчась на месте.
— Тя-ак... Тебе, сынок, ставлю пять. А доктору Брузжаку --
кол. В вопросах философии, психологии, знании враждебных нам
теорий... Если статью какую написать — тебе, Саул, нет равных.
Но картошку тыне знаешь. Поэтому Федьку моего не трогай. Он
знает свое дело. И ты, Федор, тоже не заводись. Саул шуткует.
Батька не допустит, чтоб до когтей дошло.
Саул ничего не сказал. Он ушел в себя, ничего не слышал,
не мог дышать. Побледневшее рыбье лицо его окаменело. Он
никогда не упускал случая зло восторжествовать над каким-нибудь
неудачником, любил присоединиться к группе, топчущей одного.
Рвался терзать упавшего. И страдал, если такое дело не
удавалось — это сразу же было видно. Но еще больше страдало
его самолюбие, когда сам попадал в щекотливое положение, и
особенно, если нечаянный обидчик замечал свою оплошность и
щадил его. Федор Иванович хорошо знал Саула. Да и Кассиан
Дамианович видел все и, морщась, поглядывая на Саула, старался
внести разрядку. Он берег своего хорошего собаку.
— Вейсманисты-морганисты, ох и народ! — заговорил он. --
Помнишь, Саул Борисович, как мы с тобой в Ленинграде вышибали
их из института? Этот случай надо внести в анналы истории.
Никак не могли, Федя, вышибить. Все равно как пень дубовый
колоть приходилось. Тогда мы еще не располагали таким оружием,
как приказ министра. Тебя тогда с нами не было, мы вдвоем
проводили кампанию. Я и Саул Борисович. Представь, ученый совет
там... Уперся и не дает их трогать. Так что мы сделали? Вернее,
что Саул придумал. Я ж тоже закаленный боец — и представь,
растерялся. А он предложил пополнить состав ученого совета
представителями общественных наук. И все — институт очистили
от схоластов. Пень раскололся. Это ты, Саул Борисович, твоя
гениальная башка. Так что не вешай нос, талант твой нашел
признание. А что шуткуем иногда — не обращай внимания.
Классическая была операция!..
Брузжак молчал. Похвалы академика не спасали положения,
потому что Саул знал, как на эти вещи смотрит "правая рука".
— Глянь-ка, Саул Борисович, — продолжал академик как ни
в чем не бывало. — Ежевика у Троллейбуса прямо нависает над
картошкой. Видишь, как прет? Это ж такая сволочь, ее каждый год
надо вырубать. Скажу тебе, он попотел над этим огородом. У тебя
нет мыслей на этот счет?
— Конечно, есть! Так потеть — и только для того, чтоб
этот... "Обершлезен" посадить... — сказал Брузжак, обращаясь
только к академику.
— И у меня есть мысль, — заметил Федор Иванович. — Даже
не мысль, а уверенность. Я думаю, тут дело так обстоит. Он
договорился с кем-нибудь, у кого участок. И высадил у того
человека все свои экспериментальные растения. Ему и нужен-то
всего пятачок земли. И новый сорт там же высадил. А пищевую
картошку, которую тот человек сажает для своих нужд, он посадил
на этой усадьбе. Человеку прямая выгода: дал пятачок земли, а
получил добрых восемь соток. И сорт хороший ему посадили. Три
тысячи кустов...
— А есть у тебя что-нибудь конкретное? На чем строишь эту
догадку...
— Этот человек сторожит свою картошку, — уверенно и
энергично сказал Федор Иванович и округлил глаза. — Он лежку
себе устроил в ежевике. Я сколько раз пробовал поймать... Сразу
срывается и летит, как кабан. Не дает подойти...
— Хитрый какой кабан... — академик загадочно улыбнулся.
— Боюсь, Федя прав. С носом оставил нас Троллейбус. — Тут
улыбка его погасла, он уныло посмотрел на картофельное поле. --
Иначе где ж еще все его посадки? Эта версия серьезная, ее надо
проверить. Только где ж этот человек живет?
— То-то. Все торопитесь с Саулом Борисычем. Ударить,
разогнать. Подряд чешете. Я же говорил: линию, линию надо
вести. Тонко, обдуманно. Поспешили... Теперь где мы его найдем,
этого человека? До осени придется ждать. Осенью копать урожай
заявится.
— Так это ж и там будет все выкопано. На пятачке... Все
трое замолчали. Нечаянно обернувшись, Федор Иванович увидел:
академик и Брузжак пристально смотрели друг другу в глаза.
Сразу сообразил: им от Краснова известно многое про этот
огород. Поэтому он пошел напрямик.
— Все мешаете мне. Следователи... Иногда думаю даже:
может, это ваш... кабан в ежевике. Как подойду — сразу
срывается, летит напролом...
— А зачем ты к ежевике подходишь, сынок? Пусть кабан
лежит в ежевике, если ему нравится. Федор Иванович посмотрел с
изумлением.
— Так я же говорил! Я думал, это тот человек... А если он
ваш, что же не сказали? Думаете у меня приятнее нет дел? Я же
вон восемь бочек натаскал воды.
— А зачем тебе, старик, таскать воду для чужой картошки?
— спросил Брузжак. — Чужая же картошка, пищевая! Зачем?
— Кассиан Дамианович, я так не играю, выхожу из игры. Вы
же сами рекомендовали одному товарищу медом вымазаться. Точка.
Больше ишачить здесь не буду.
— Не нужно ишачить, Федя. Не нужно.
— И мед весь сегодня же смываю.
— И мед больше не нужен. Смывай мед.
— Ну и прекрасно. Дышать будет легче. Надоело в сыщиках
ходить.
И Федор Иванович решительно пошел с огорода. За ним
двинулся академик. По пути он заглянул в пристроенную к дому
тепличку и вскоре вышел с пустым глиняным горшком в руке.
Разочарованно уронил горшок и горько, криво полуоткрыв рот,
собрав на одной щеке морщины, пошел за Федором Ивановичем к
забитой калитке. Они оба перелезли через забор, и Федор
Иванович, как и в первый раз, принял академика на руки. Только
держался суровее.
— Подержи, подержи, — сказал Касьян, лежа у него на
руках. — Все-таки, Федя, выдержка у тебя есть. Это батька
заметил и оценил.
Поставив старика на ноги, Федор Иванович перелез опять во
двор и, разведя руки, подошел к Брузжаку.
— Обнимемся?
Академик, глядевший в щель, чуть слышно сказал за забором:
"Х-хы!" Брузжак молча подставил жирную круглую спину, и Федор
Иванович, крепко подхватив его "под микитки", взгромоздил
своего молчаливого недоброжелателя на забор, и с той стороны
сердитого и самостоятельного доктора наук принял Кассиан
Дамианович.
А когда Федор Иванович полез на забор, чтобы
присоединиться к двоим, которые, между тем, не ожидая его, тут
же тронулись в путь и о чем-то горячо заговорили, — когда он
взлетел над забором и перекинул ногу, он застыл в этой позе:
неподалеку от опечатанной калитки стояли два молодых человека в
простых, не новых пиджаках — не рабочие и не интеллигенты, с
размытыми круглыми лицами. "Может, наши студенты? Актив?" --
подумал он. Стояли симметричной парой, полуобернувшись друг к
другу. Они видели всю процедуру форсирования опечатанного
домовладения и неопределенно улыбались.
Академик и Брузжак остановились в разрыве между концами
труб. Как раз, к
...Поділитися у соцмережах