Жанр: Философия
О происхождении некоторых типов достоевского
В.В. Розанов
О ПРОИСХОЖДЕНИИ НЕКОТОРЫХ ТИПОВ ДОСТОЕВСКОГО (ЛИТЕРАТУРА В ПЕРЕПЛЕТЕНИЯХ С
ЖИЗНЬЮ)
I.
Творчество Достоевского, даже в самых фантастических его точках, не так уже
фантастично, как это представляется читателю, не знакомому с его личностью и с
обстоятельствами его творчества. Я помню, в первый же раз, когда познакомился с
его вдовою Анною Григорьевною, то спросил ее об этом, уверенный в отрицательном
ответе. К удивлению, она дала ответ положительный.
- О нет! Федор Михайлович ужасно любил вставлять в свои романы кусочки
действительности, какие нам с ним встречались на жизненном пути... Любил это и
весело, по-домашнему, смеялся со мною таким своим вставкам. Это простиралось на
мелочи. Вы помните в "Братьях Карамазовых" Черемашню и село Мокрое.
Еще бы я не "помнил".
Анна Григорьевна весело рассмеялась и точно ушла в воспоминания.
- Так это же станции по дороге из Петербурга в Старую Руссу, куда мы, бывало,
ездили каждое лето на дачу, в свой дом.
Я не догадался спросить: "А Лягавый, - тот жулик-кулак, который спит в Мокром
пьяный на лавке и, проснувшись, только ругается и хохочет, и больше никакого
толку от него ни герои романа, ни читатель романа не видят?" Но и Лягавого, до
такой степени конкретного, что его нарочно "не выдумаешь", верно, видел гденибудь
Федор Михайлович, хотя, может быть, и не в Мокром. Такие лица, как доктор
Герценштубе (тоже в "Братьях Карамазовых"), не выдумываются. Это слишком частно,
особливо и странно: и тут сперва должна сотворить матушка-природа, а потом уже
человеку дано срисовать ее и украсить срисованным свое человеческое
произведение. Но замечание Анны Григорьевны о том, что Достоевский вообще любил
это делать, любил этот прием работы, побуждает расширить границы того
исторического и реального, которое, по общему признанию, захватили его романы.
До сих пор общее сознание утвердило историческую портретность только за
следующими его лицами: Петруша Верховенский в "Бесах", это Нечаев. Кармазинов
там же, это - Тургенев (карикатура-портрет). Степан Трофимович со своей статьей
"Об аравитянах" - Грановский. Нужно заметить, что с историческим Грановским
Степан Трофимович имеет так мало общего, так мало единого, что мы не решились бы
на свое указание, если бы не слова Тургенева: "Ну, пусть он изобразил в смешном
виде меня (Кармазинов), но зачем он затронул Грановского?" "Затрогивания" было
очень мало: он перенес мысленно благородного, мягкого, уступчивого, пассивного
идеалиста 40-х годов в сильную и мутную волну, 60-х годов. Но все подробности
смешной и чуть-чуть нечистоплотной биографии Степана Трофимовича, разумеется, не
имеют ничего общего с настоящею биографией Грановского.
Достоевский имел одну, так сказать, мимолетно-общую черту с Гоголем, -
демоническую: его, как и Гоголя, смех разбирал "до пупика" при мысли, при
образе, при самом имени какого-нибудь "установление идеального" лица,
авторитета, идеала. Помните, у Гоголя эту дьявольскую мефистофелевскую гримасу:
"Перед ним сидел Шиллер, не тот Шиллер, который написал "Вильгельма Телля" и
"Историю тридцатилетней войны", но известный Шиллер, жестяных дел мастер в
Мещанской улице. Возле Шиллера стоял Гофман, не писатель Гофман, но довольно
хороший сапожник с Офицерской улицы, большой приятель Шиллера. Шиллер был пьян и
сидел на стуле, топая ногою и что-то говоря с жаром. Все это еще бы не удивило
Пирогова, но удивило его чрезвычайно странное положение фигур. Шиллер сидел,
выставив свой довольно толстый нос и подняв вверх голову, а Гофман держал его за
этот нос двумя пальцами и вертел лезвием своего сапожного ножа на самой его
поверхности. Шиллер говорил: "Я не хочу, мне не нужен нос! У меня на один нос
выходит три фунта табаку в месяц. И я плачу в русский скверный магазин за каждый
фунт по 40 коп.; это будет 1 руб. 20 коп., это будет в год 14 р. 40 коп.
Слышишь, мой друг Гофман? На один нос 14 р. 40 к.! Да, по праздникам я нюхаю
Pane, потому что я не хочу нюхать по праздникам русский скверный табак. В год я
нюхаю два фунта Pane, по 2 р. фунт. Шесть да четырнадцать - 20 р. 40 к. на один
табак! Это разбой! Я спрашиваю тебя, мой друг Гофман, не так ли? Но я швабский
немец, у меня есть король в Германии. Я не хочу носа! Режь мне нос! Вот мой
нос!"
Это - дьяволов смех... Это - Мефистофель, шумящий со студентами в погребке
Ауэрбаха: его голос, его тембр, все его, но в натуре, т. е. я хочу сказать, что
это место с "Гофманом" и "Шиллером" написал настоящий Мефистофель, не
выдуманный, не литературный, а какому в самом деле случается бродить по свету...
Кармазинов и Степан Трофимович, в каковых преобразовал Достоевский Тургенева и
Грановского, суть эти вот именно "Шиллер" и "Гофман" гоголевского творчества,
конечно, без всякой мысли о подражании. Обоих, - и Гоголя, и Достоевского, -
толкнул "смех до пупика", какой в них поднимался при виде "утвержденного
авторитета", и особенно морального и эстетического. Таковыми в Германии особенно
были Шиллер и Гофман, а в России тоже, несомненно, были именно Тургенев и
Грановский.
Гоголь взял самое мечтательное, самое эфирное и посадил в "сапожника";
Достоевский благороднейшего Грановского посадил в "нахлебники" к богатой вдове
да заставил еще жаловаться потихоньку, что его "хотят женить на чужих грехах"...
Так же глупо, чудовищно и грязно, как история с отрезаемым по "дороговизне
содержания" носом у Гоголя...
Но подобные, взятые из действительности лица всегда суть вводные персонажи в
романах Достоевского, во всяком случае, не главные. Главные, начинающиеся с
двоящегося образа Раскольникова - Свидригайлова и кончая Алешею - Иваном
Карамазовыми, суть выразители колеблющегося и тоже раздваивающегося
миросозерцания самого Достоевского... Будущий историк литературы воспользуется
следующим методом для изучения этих главных лиц:
1) Проследит единство некоторых идей, я сказал бы - "навязчивых идей", почти
фантомов, которые владеют этими персонажами. Явно, что это то же в своем роде,
что автобиографический Нехлюдов у Толстого (в "Утре помещика", в "Юности", в
"Воскресении"). Таким "Нехлюдовым" для Достоевского является длинный и
разнообразный ряд лиц, - в сущности, вся главная толпа их. Например, в
"Униженных и оскорбленных" есть поразительная фигура старого князя Вальковского;
чуть-чуть тут взято, может быть, от одного титулованного издателя - автора
небольшого литературного органа, издающегося до сих пор, с которым
соиздательствовал в свое время Достоевский... Но гораздо более замечательны
родство и близость этого князя Вальковского с Свидригайловым. А что Свидригайлов
есть "Нехлюдов" Достоевского, то это видно из того, что не Свидригайлов написал,
а Достоевский написал знаменитого "Бобка", - развратные и служебные разговоры
покойников на Смоленском кладбище, что буква в букву повторяет кошмар
Свидригайлова о том, что, может быть, "тот свет" похож на баню с пауками...
"Знаете, деревенская угарная баня... И по всем стенам пауки"... "И только"... "Я
бы непременно так сделал, ибо это самое справедливое".
Душно... И вдруг это "душно" пахнуло на нас из "Бобка"...
Далее: Иван - Алеша - старец Зосима, это - опять все "Нехлюдов" Достоевского.
Его идеи - в разных вариантах, оттенках... Но здесь я перехожу ко второму
методическому приему, который сделает будущий историк литературы, именно: 2) Он
сопоставит монологи-суждения главных персонажей в романах Достоевского с
монологами самого Федора Михайловича в его "Дневнике писателя" и через это опять
откроет "нехлюдовщину" в его романах...
Через два эти приема может быть совершенно выделено все миросозерцание
Достоевского, начиная от юности и до его гробовой доски; выделено и, наконец,
даже изложено в виде просто хрестоматии из его произведений, по годам его жизни
и по времени написания отдельных романов, притом в словах столь ярких, точных и
сильных, каких не заменит никакое "собственное изложение" историка литературы,
биографа или критика.
* * * Историко-литературные изыскания последних лет, направленные на все
поколение 40-х, 50-х, 60-х и 70-х годов, раскрыли перед нами два псевдонима в
романах Достоевского... единственно тем, что произведения Достоевского не так
ярко помнятся, как произведения Толстого или Тургенева, и огромная и
беспорядочная толпа его персонажей далеко не так выпукла перед всеобщим
воображением, как Платон Каратаев, Нехлюдов, Пьер или как Базаров, Рудин, даже
Пигасов, - только этим можно объяснить, каким образом археологам нашего общества
не пришло на ум сопоставить сделанные ими замечательные открытия, замечательные
воспоминания с целыми полосами художественных живописаний Федора Михайловича. Мы
разумеем исследователей: М. О. Гершензона, А. И. Фаресова, А. С. Пругавина, П.
И. Бирюкова, Н. В. Чайковского (известный народоволец). Явно, все названные
писатели не принадлежат к "любителям Достоевского", иначе то, что я сейчас
скажу, было бы уже давно сказано в нашей литературе.
Отрицательная, отвратительная личность Петруши Верховенского (псевдоним Нечаева)
в "Бесах" уравновешивается или, скорее, возмещается целою группою лиц, менее
подробно описанных, но, пожалуй, освещенных еще ярче, чем он... Это - Шатов и
Кириллов. Кто они? Что такое они? Их положение в обществе, их отношение к
действительности те же, что и у Нечаева: положение - посторонних людей,
отношение - критическое. Давнее, старое явление, хорошо нам знакомое с гимназии:
кто из нас не припомнит, что в то время как масса товарищества: 1) принадлежала
к определенному сословию или классу обывательства и 2) по окончании курса
предназначала себя к определенной профессии, - врача, судьи, чиновника, земца,
помещика и пр., и пр., и пр., - некоторые из милых товарищей нашего отрочества и
юношества, собственно: 1) ни к чему себя не предназначали, как к профессии, и 2)
ни к какому определенному кругу общества не принадлежали. Я называю эти "тени
прошлого", может быть уже ушедшие в землю, невольно "милыми", потому что хотя
тому прошло уже сорок лет, тридцать лет, но за всю жизнь, в которую мало ли
народу пересмотрено, мало ли каких встреч было, на этих лицах останавливается
воспоминание с наибольшим удовлетворением... дерзну сказать (хотя то были и
мальчики) - с наибольшим уважением. Привлекала вот эта их "непринадлежность ни к
чему", в настоящем ли, в будущем ли. От этого на них ложился свет какой-то
сиротливости, главным образом духовной, хотя большею частью на них лежал и свет
физической сиротливости, по отсутствию родства, по слабости родства, или
далекого, или нелюбимого и, во всяком случае, не очень "слаженного". Но, главным
образом, они были "духовные сироты", потому что ни к чему-то, ни к чему в
действительности они не были привязаны, ни с чем не связаны... Вытекало это из
избытка у них воображения и общих чувств, общих идей... Все они были монахамимечтателями,
вернее, и по возрасту, - были как бы мечтательными послушниками
возле монастыря, который им был совершенно не нужен и нисколько их не тянул.
Есть такие "монашки" или "монашенки" на отходе, вечно готовые "бежать", вечно
уходящие, а не приходящие, однако, с каким-то общим и неопределенным позывом в
себе именно к монашеству, т. е. к "бегству от мира", к одиночеству. "Монашества
хочется, но невыносим ни один монастырь". Почему же "невыносим"? "Ни один устав
не по мне: по мне будет только тот устав, который я сам выдумаю". Таким образом,
с существом монашества в этих замечательных и памятных отроках была слита
беспредельная анархичность, вытекавшая не из склонности к "дебошу", а из
бесконечной индивидуальности в них, субъективности, интимности... Их царапала и
"оскорбляла", в сущности, всякая действительность не оттого, что она была дурна,
а оттого, что она была не воздушна и слишком тяжело ложилась на их существо, как
бы сделанное все из воздуха, мечты и воображения. Все они не чесались или плохо
чесались; одевались худо и презирали одеваться хорошо; учились худо или "так
себе" и никогда - отлично. Не были драчуны, шалуны, хотя иногда бывали
"проказники" и "на худой платформе"... но это - не главное. Главное - книги и
мечта. Чтение совершенно необузданное, "без всякого разбора", но, главным
образом, без всякого удержа, день и ночь, как гашиш, как опиум. Что же, однако,
искалось в чтении? Опять не определенный "устав" и "монастырь", а "как бы куда
уйти". "Любовь к чтению" вытекала из того одного, что книга была "не жизнь".
"Чтение" было "бегством" для того, у кого не было денег и возможности "купить
билет в поезд" и уехать непременно "куда-нибудь", без определения места. Как
"определенное место", - так "гадость" для этих 17-18-23-летних "бегунов". Есть
такая и секта у русских. А сектантство наше, собственно, разрабатывает вширь и
вглубь народную психологию, общественную психологию, личную психологию, но
именно - нашу. Эти одиночки-нигилисты, всегда тоскующие, всегда угрюмые, в
большинстве - печальные, скучающие, ни к чему не могущие "приткнуться" и
привязаться и в то же время безумно привязанные...
К чему?
А вот найти наконец "устав по мне", а за явною невозможностью этого - придумать
самому такой "устав", который бы удовлетворил всех, насытил бы всех и никого
более не царапал, не мучил, как мучит вообще всякая действительность. И по
молодости, да и вообще по разным законам души ("мое "я" есть центр мира"), им не
приходило на ум, что мучит их не "такая" или "иная" действительность, а самое
существо действительности, осязательности, конкретности, по противоположности с
слишком большой эфирностью существа, большой духовностью, преобладанием
воображения и мысли. Таким образом, они стояли, не зная того сами, перед
"квадратурою круга", "философским камнем" и "жизненным эликсиром", - темы, равно
привлекательные, вековые и важные, потому что неразрешимые. "Неразрешимое"
всегда нравится уму человеческому, потому что он и действительно, по существу
своему, "больше всего"... Он бы не рос и не был бы вечен, он не был бы умом
человека, а только умом животного, если бы что-нибудь нашлось в действительном
больше его. Но все его меньше, и в поисках объекта, достойного и равного объекта
и соперника, он ищет и привязывается до безумия именно к "неразрешимому", именно
к квадратуре круга, к жизненному эликсиру.
II.
Достоевский, при всех его колебаниях около мировых проблем и около русской
действительности, никогда не выпускал из мысли этих "русских мальчиков", как он
их назвал под конец жизни в "Братьях Карамазовых". Впрочем, "мальчики" тут ни
при чем; это если и "присказка", и даже важная, то все-таки не существо дела.
Дело не в возрасте, не в летах, а в психологии. Ведь, и в монастырях
"монашенками на отходе" бывают не только отроки и юноши, но и зрелые мужи,
иногда даже старцы. В "Братьях Карамазовых" Достоевский устами Ивана называет
так его брата Алешу, хотя тот и был в возрасте почти жениха (его полуроман с
Лизою Хохлаковой), и еще группу гимназистов почти младших классов, с Колею
Красоткиным во главе, читающих "из-под полы" Герцена и проч., и проч. Но есть
целый роман, посвященный такому "мальчику": это - "Подросток". Наконец, не к
таким ли, в сущности, "мальчикам" принадлежит и его князь Мышкин, "идиот", в
знаменитом романе этого имени? Конечно! Опять типично отроческая психология,
хотя и происходящая от болезненной организации героя, но это уже все равно -
отчего. Взята невинность отроческая, чистота отроческая, и "оригинальный склад
мышления", не связанного, в сущности, ни с чем, не тяготеющего ни к чему
реальному. Но этого мало. А кто такие студенты-товарищи Раскольников и
Разумихин? Да не всего ли только "желторотый мальчик" и знаменитый Иван
Карамазов, философ 24 лет, сочиняющий, вместо поисков служебного места, легенду
о католичестве и православии, о христианстве и судьбах его в истории? Вот эти-то
помыслы "о том, чего мне не нужно", и суть всего. Суть в стремлении "я" к
бесконечно удаленному от "я", к тому, чего "и не увидеть", о чем "и не
услышать". Суть - в этом деле; вернее, - в этом характерном "безделье". "Бродитбродит
человек и сочиняет легенды", как "калики-перехожие" сочиняют свои "
духовные стихи". Наконец, если мы вспомним "Пушкинскую речь", канва которой,
конечно, была заготовлена раньше, но сказалась она словами, создавшимися в
момент самого произнесения, и сказалась, как мы все чувствуем и понимаем, в
каком-то глубоком экстазе и волнении, - что такое эти слова об Алеко, ушедшем в
цыганский табор от цивилизации, от города?! О, тут Достоевский наивно и невинно
схитрил около Пушкина, навязав ему "пророческое предвидение наших теперешних
дней": Пушкин таким "пророчеством" не обладал, не был им болен, им богат или им
беден, а в "Алеко" он просто передал одно из бывавших или возможных приключений
своего помещичьего времени, широкого и самодурного, капризного и поэтического, в
том вкусе и роде, о каком исторически известно в судьбе и приключениях
"кавалерист-девицы" г-жи Дуровой. И только. Я сказал об экстазе, который, по
всему вероятию, овладел Достоевским в самый момент, как он вошел на эстраду. И
вот, едва почувствовав этот приступ тоски и бури в душе, он прямо сейчас же
(самое начало речи) заговорил об этих "русских мальчиках", заговорил языком
"лирических отступлений" Гоголя и уж никак не эпическим языком Пушкина:
"...В Алеко Пушкин отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в
родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически
необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем"...
Достоевский все явление связывает с реформою Петра Великого, "оторвавшего
общество от народа". Но это - явная ошибка. Аналогичные "бегуны" были у нас до
Петра; да и теперь в народе они являются не от "реформы Петра", так как
последняя еще "по почте не дошла" на Урал, в Сибирь, всюду, где появляются
безграмотные "страннички", уходящие и уходящие в леса, в "мать-пустыню".
"Тип этот схвачен безошибочно, тип этот постоянный и надолго у нас, в нашей
русской земле, поселившийся. Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих
пор свое скитальчество и еще долго, кажется, не исчезнут".
На самом деле, пойдя не "от Петра", а выражая черту русского духа, они не
исчезнут вовсе и никогда. И.... либо разрушат русскую державу, определенный
строй, кристалл русской жизни, или... может быть, занесут его куда-нибудь в
небо. Дело в том, что тут много и "монгольщины", и "святой души".
"...В наше время если они и не ходят в цыганские таборы, то ударяются в
социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верою на другую ниву и
работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем
фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и
всемирного, ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье, чтобы
успокоиться. О, огромное большинство интеллигентных русских и тогда, при
Пушкине, как и теперь, в наше время, служили и служат мирно в чиновниках, в
казне или на железных дорогах и в банках , или просто наживают разными
средствами деньги, или даже и науками занимаются, читают лекции, и все это
регулярно, лениво и мирно, с получением жалованья, с игрой в преферанс. Что в
том, что один еще и не начал беспокоиться, а другой уже успел дойти до запертой
двери и о нее крепко стукнулся лбом. Всех в свое время то же самое ожидает".
Таким образом, в путающейся, далеко не сознательной, глубоко безотчетной речи
Достоевский то относил это явление к "Петру Великому", то говорил, что это
"охватит всех", "захватит всю Россию".
Из последующих слов мы возьмем только эту вкрапинку:
"...У него лишь тоска по природе, жалоба на общество светское, мировые
стремления, плач о потерянной где-то и кем-то правде, которую он отыскать никак
не может".
Ну, где тут Пушкин, какой Пушкин?.. Это - "Тройка" Гоголя, его "у, Русь, чего ты
вперила в меня очи и ждешь чего-то от меня" и проч. Точнее, гоголевские
"лирические места", так безотчетные и так невольные, были "эмбрионами",
"начальными завитками" этих бушующих речей Достоевского, вот как на пушкинском
празднике и как многие его страницы-монологи в романах и в "Дневнике писателя".
Есть личный дух, а есть и дух истории, прямо "личность истории", и Достоевский
не тем продолжал Гоголя, что после "Шинели" написал "Бедных людей" (взгляд И. С.
Аксакова), а вот тем, что сказал об Алеко и цыганах, о Татьяне и Онегине после
"у, Русь" Гоголя, тем, наконец и вообще, что душа Достоевского во многом
продолжала и "уяснила смысл" души Гоголя, "раскрыла содержание" души Гоголя, как
"дерево" раскрывает смысл "зерна, из которого выросло"...
Из приведенных цитат и указаний можно видеть, что огромная полоса творчества
Достоевского была занята темою "бродящего русского мальчика", - мальчика,
отрока, юноши, но, во всяком случае, "без своего дома и места на земле"...
Вместо "дома" - тревога; вместо "отечества" - тоска; "какой-то плач о какой-то и
кем-то потерянной правде", - как он хорошо выразился. Это, так сказать, общее
облако, из которого "пал дождь" там и здесь в его романах и, в конце концов,
оросил половину их...
III.
Я указал, как в момент произнесения речи о Пушкине (в Москве, при открытии
памятника) Достоевский заговорил, в сущности, "ни к селу, ни к городу", о
русских "ищущих мальчиках", придравшись к сюжету "Цыган", написанных отнюдь не
на эту тему. То же случилось с ним, когда печатались главы за главами "Анны
Карениной" в "Русск. Вестнике". Мало ли там содержания психологического,
этического; мало ли сторон в романе, которые могли бы взволновать критика. Но,
пропустив все это, Достоевский в февральском номере "Дневника" за 1877 год
(глава 2) останавливается всего на полустранице романа, где Левин и Стива, ночуя
на охоте, перед сном ведут следующий разговор, какого, действительно, не ведут,
наверное, ни немецкие, ни французские охотники на своих ночлегах. Вот он, в
своей краткости и выразительности, буквально:
"- Но всякое приобретение, не соответственное положенному труду, нечестно, -
сказал Левин".
Это он возражает Облонскому, оправдывавшему железнодорожных тузов, у которых
тогда этот дворянин и москвич искал "места". Он для этого ездил с визитом к
"еврею Вареновскому", прозрачный псевдоним "еврея Полякова" в "Анне Карениной".
"- Да кто же, - возразил Облонский, - определит соответствие?.. Ты не определил
черты между честным и нечестным трудом. То, что я получаю жалованья больше, чем
мой столоначальник, хотя он лучше меня знает дело, - это бесчестно?
- Я не знаю.
- Ну, так я тебе скажу: то, что ты получаешь за свой труд в хозяйстве лишних,
положим, пять тысяч, а этот мужик, как бы он ни трудился, не получит больше
пятидесяти рублей, точно так же бесчестно, как то, что я получаю больше
столоначальника. ...........................................
- Нет, позволь, - продолжает Левин. - Ты говоришь, что несправедливо, что я
получу пять тысяч, а мужик - пятьдесят рублей, - это правда. Это несправедливо,
и я чувствую это, но...
- Да, ты чувствуешь, но ты не отдаешь ему своего имения, - сказал Степан
Аркадьевич, как будто нарочно задиравший Левина.
- Я не отдаю потому, Что никто от меня этого не требует, и если бы я хотел, то
мне нельзя отдать... и некому.
- Отдай этому мужику, он не откажется.
- Да, но как же я отдам ему? Поеду с ним и совершу купчую ?
- Я не знаю, но если ты убежден, что ты не имеешь права...
- Я вовсе не убежден. Я, напротив, чувствую, что не имею права отдать, что у
меня есть обязанности и к земле, и к семье.
- Нет, позволь; но если ты считаешь, что это неравенство несправедливо, то
почему же ты не действуешь так...
- Я и действую, только отрицательно, в том смысле, что я не буду стараться
увеличить ту разницу положения, которая существует между мною и им.
- Нет, уж извини меня, это - парадокс...
- Так-то, мой друг, - заключил князь Облонский. - Надо одно из двух: или
признавать, что настоящее устройство общества справедливо, - и тогда отстаивать
свои права; или признаваться, что пользуешься несправедливыми преимуществами, -
как я и делаю, - и пользоваться ими с удовольствием.
- Нет, если б это было несправедливо, ты бы не мог пользоваться этими благами с
удовольствием, - по крайней мере, я не мог бы; мне, главное, надо чувствовать,
что я не виноват".
Вот разговор. Отвлечемся на минуту от Достоевского к Толстому. В "Воскресении"
появляется Нехлюдов, тоже alter ego Толстого, как и Левин, но он уже решает
вопрос, над которым колебался Левин, т. е. Толстой 1877 года: он именно "идет с
мужиками совершать купчую", передавая им землю. И, наконец, уход самого Толстого
из Ясной Поляны после годов собственно подготовления, нерешительности, что
такое, как не этот же "договоренный" разговор Левина и князя Облонского. Правда,
в "Воскресении" удалено маленькое и огромное обстоятельство. Левин говорит: "У
меня есть обязанности к земле и к семье", я не имею права отказаться от
собственности или - колеблюсь... У Нехлюдова нет ни жены, ни детей, ни
"обязанностей к земле" каких-нибудь особенных, потому что какой же он землероб?
Он барин.
И Толстой перед уходом из Ясной Поляны достиг того возраста, когда, естественно,
человеку нужно только три аршина земли да котомка за плечи, да кой-какая
одежонка. Есть физика возраста, бывает и метафизика его. В 85 лет вообще
никакому человеку ничего не нужно. Не нужно, - и ничего не хочется.
Но в 35 лет? в 40? в 50?
Совсем другая метафизика, и Левин, как и Толстой, всю жизнь рассуждали,
рассуждали совсем иначе...
В приведенном отрывке, с его прерывистыми речами, перебиванием друг друга,
недоконченностями, многоточиями, обрисован социальный вопрос в такой
неиссякаемой полноте, как это могло удаться только Толстому и не удалось бы
Достоевскому, не удается вовсе ученым. "Неиссякаемая полнота" и зависит от
недоговоренностей: поставь Толстой "точку", обруби, скажи "credo", - и получился
бы шаблон "Русского Богатства" и тысячи попу
...Закладка в соц.сетях