Купить
 
 
Жанр: Философия

История западной философии

страница №72

тавление пространства.

Фраза "вне меня (то есть в другом месте, чем я сам нахожусь)" трудна для
понимания. Как вещь в себе я не нахожусь нигде, и ничего нет пространственно вне
меня. Под моим телом можно понимать только феномен. Таким образом, все, что
действительно имеется в виду, выражено во второй части предложения, а именно,
что я воспринимаю различные объекты как объекты в разных местах. Образ, который
может при этом возникнуть в чьем-либо уме, - это образ гардеробщика, который
вешает разные пальто на разные крючки; крючки должны уже существовать, но
субъективность гардеробщика приводит в порядок пальто.

Здесь существует, как и везде в теории субъективности пространства и времени
Канта, трудность, которую он, кажется, никогда не чувствовал. Что заставляет
меня расположить объекты восприятия так, как это делаю я, а не иначе? Почему,
например, я всегда вижу глаза людей над ртами, а не под ними? Согласно Канту,
глаза и рот существуют как вещи в себе и вызывают мои отдельные восприятия, но
ничто в них не соответствует пространственному расположению, которое существует
в моем восприятии. Этому противоречит физическая теория цветов. Мы не полагаем,
что в материи существуют цвета в том смысле, что наши восприятия имеют цвет, но
мы считаем, что различные цвета соответствуют волнам различной длины. Поскольку
волны, однако, включают пространство и время, они не могут быть для Канта
причинами наших восприятий. Если, с другой стороны, пространство и время наших
восприятий имеют копии в мире материй, как предполагает физика, то геометрия
применима к этим копиям и аргумент Канта ложен. Кант полагал, что рассудок
упорядочивает сырой материал ощущений, но он никогда не думал о том, что
необходимо сказать, почему рассудок упорядочивает этот материал именно так, а не
иначе.

В отношении времени эта трудность даже больше, поскольку при рассмотрении
времени приходится учитывать причинность. Я воспринимаю молнию перед тем, как
воспринимаю гром. Вещь в себе А вызывает мое восприятие молнии, а другая вещь в
себе В вызывает мое восприятие грома, но А не раньше В, поскольку время
существует только в отношениях восприятий. Почему тогда две вневременные вещи А
и В производят действие в разное время? Это должно быть всецело произвольным,
если прав Кант, и тогда не должно быть отношения между А и В, соответствующего
факту, что восприятие, вызываемое А, раньше, чем восприятие, вызываемое В.

Второй метафизический аргумент утверждает, что можно представить себе, что
ничего нет в пространстве, но нельзя представить себе, что нет пространства. Мне
кажется, что серьезный аргумент не может быть основан на том, что можно и нельзя
представить. Но я подчеркиваю, что отрицаю возможность представления пустого
пространства. Вы можете представить себя смотрящим на темное облачное небо, но
тогда вы сами находитесь в пространстве и вы представляете тучи, которые не
можете видеть. Как указывал Вайнингер, пространство Канта абсолютно, подобно
пространству Ньютона, а не только система отношений. Но я не вижу, как можно
представить себе абсолютно пустое пространство.

Третий метафизический аргумент гласит: "Пространство есть не дискурсивное, или,
как говорят, общее, понятие об отношениях вещей вообще, а чисто наглядное
представление. В самом деле, можно представить себе только одно-единственное
пространство, и если говорят о многих пространствах, то под ними разумеют лишь
части одного и того же единого пространства, к тому же эти части не могут
предшествовать единому всеохватывающему пространству как его составные элементы
(из которых возможно было бы его сложение), но могут быть мыслимы только как
находящиеся в нем. Пространство существенно едино; многообразное в нем, а
следовательно, также общее понятие о пространствах вообще основывается
исключительно на ограничениях". Из этого Кант заключает, что пространство
является априорной интуицией.

Суть этого аргумента в отрицании множественности в самом пространстве. То, что
мы называем "пространствами", не являются ни примерами общего понятия
"пространства", ни частями целого. Я не знаю точно, каков, в соответствии с
Кантом, их логический статус, но, во всяком случае, они логически следуют за
пространством. Для тех, кто принимает, как делают практически в наше время все,
релятивистский взгляд на пространство, этот аргумент отпадает, поскольку ни
"пространство", ни "пространства" не могут рассматриваться как субстанции.

Четвертый метафизический аргумент касается главным образом доказательства того,
что пространство есть интуиция, а не понятие. Его посылка - "пространство
воображается (или представляется - vorgestellt) как бесконечно данная величина".
Это взгляд человека, живущего в равнинной местности, вроде той местности, где
расположен Кенигсберг. Я не вижу, как обитатель альпийских долин мог бы принять
его. Трудно понять, как нечто бесконечное может быть "дано". Я должен считать
очевидным, что часть пространства, которая дана, - это та, которая заполнена
объектами восприятия, и что для других частей мы имеем только чувство
возможности движения. И если позволительно применить такой вульгарный аргумент,
то современные астрономы утверждают, что пространство в действительности не
бесконечно, но закругляется, подобно поверхности шара.


Трансцендентальный (или эпистемологический) аргумент, который наилучшим образом
установлен в "Пролегоменах", более четок, чем метафизические аргументы, и также
с большей четкостью опровергаем. "Геометрия", как мы теперь знаем, есть
название, объединяющее две различные научные дисциплины. С одной стороны,
существует чистая геометрия, которая выводит следствия из аксиом, не задаваясь
вопросом, истинны ли эти аксиомы. Она не содержит ничего, что не следует из
логики и не является "синтетическим", и не нуждается в фигурах, таких, какие
используются в учебниках по геометрии. С другой стороны, существует геометрия
как ветвь физики, так, как она, например, выступает в общей теории
относительности, - это эмпирическая наука, в которой аксиомы выводятся из
измерений и отличаются от аксиом евклидовой геометрии. Таким образом, существует
два типа геометрии: одна априорная, но не синтетическая, другая - синтетическая,
но не априорная. Это избавляет от трансцендентального аргумента.

Попытаемся теперь рассмотреть вопросы, которые ставит Кант, когда он
рассматривает пространство в более общем плане. Если мы исходим из взгляда,
который принимается в физике как не требующий доказательств, что наши восприятия
имеют внешние причины, которые (в определенном смысле) материальны, то мы
приходим к выводу, что все действительные качества в восприятиях отличаются от
качеств в их невоспринимаемых причинах, но что имеется определенное структурное
сходство между системой восприятий и системой их причин. Существует, например,
соответствие между цветами (как воспринимаемыми) и волнами определенной длины
(как выводимыми физиками). Подобно этому, должно существовать соответствие между
пространством как ингредиентом восприятий и пространством как ингредиентом в
системе невоспринимаемых причин восприятий. Все это основывается на принципе
"одна и та же причина, одно и то же действие", с противоположным ему принципом:
"разные действия, разные причины". Таким образом, например, когда зрительное
представление А появляется слева от зрительного представления В, мы будем
полагать, что существует некоторое соответствующее отношение между причиной А и
причиной В.

Мы имеем, согласно этому взгляду, два пространства - одно субъективное и другое
объективное, одно - известно в опыте, а другое - лишь выведенное. Но не
существует различия в этом отношении между пространством и другими аспектами
восприятия, такими как цвета и звуки. Все они в их субъективных формах известны
эмпирически. Все они в их объективных формах выводятся посредством принципа
причинности. Нет оснований для того, чтобы рассматривать наше познание
пространства каким бы то ни было отличным образом от нашего познания цвета, и
звука, и запаха.

Что касается времени, то дело обстоит по-другому, поскольку, если мы сохраняем
веру в невоспринимаемые причины восприятий, объективное время должно быть
идентично субъективному времени. Если нет, мы сталкиваемся с трудностями, уже
рассмотренными в связи с молнией и громом. Или возьмем такой случай: вы слышите
говорящего человека, вы отвечаете ему, и он слышит вас. Его речь и его
восприятия вашего ответа, оба в той мере, в какой вы их касаетесь, находятся в
невосприни-маемом мире. И в этом мире первое предшествует последнему. Кроме
того, его речь предшествует вашему восприятию звука в объективном мире физики.
Ваше восприятие звука предшествует вашему ответу в субъективном мире восприятий.
И ваш ответ предшествует его восприятию звука в объективном мире физики. Ясно,
что отношение "предшествует" должно быть тем же самым во всех этих
высказываниях. В то время как, следовательно, существует важный смысл, в котором
перцептуальное (perceptual) пространство субъективно, не существует смысла, в
котором перцептуальное время субъективно.

Вышеприведенные аргументы предполагают, как думал Кант, что восприятия
вызываются вещами в себе, или, как мы должны сказать, событиями в мире физики.
Это предположение, однако, никоим образом не является логически необходимым.
Если оно отвергается, восприятия перестают быть в каком-либо существенном смысле
"субъективными", поскольку нет ничего, что можно было бы противопоставить им.

"Вещь в себе" была очень неудобным элементом в философии Канта, и она была
отвергнута его непосредственными преемниками, которые соответственно впали в
нечто, очень напоминающее солипсизм. Противоречия в философии Канта с
неизбежностью вели к тому, что философы, которые находились под его влиянием,
должны были быстро развиваться или в эмпиристском, или в абсолютистском
направлении. Фактически в последнем направлении и развивалась немецкая философия
вплоть до периода после смерти Гегеля.

Непосредственный преемник Канта, Фихте (1762-1814), отверг "вещи в себе" и довел
субъективизм до степени, которая, по-видимому, граничила с безумием. Он полагал,
что Я является единственной конечной реальностью и что она существует потому,
что она утверждает самое себя. Но Я, которое обладает подчиненной реальностью,
также существует только потому, что Я принимает его. Фихте важен не как чистый
философ, а как теоретический основоположник германского национализма в его
"Речах к германской нации" (1807-1808), в которых он стремился воодушевить
немцев на сопротивление Наполеону после битвы под Иеной. Я как метафизическое
понятие легко смешивалось с эмпирическим Фихте; поскольку Я был немцем, отсюда
следовало, что немцы превосходили все другие нации. "Иметь характер и быть
немцем, - говорит Фихте, - несомненно, означает одно и то же". На этой основе он
разработал целую философию националистического тоталитаризма, которая имела
очень большое влияние в Германии.


Его непосредственный преемник Шеллинг (1775-1854) был более привлекателен, но
являлся не меньшим субъективистом. Он был тесно связан с немецкой романтикой. В
философском отношении он незначителен, хотя и пользовался известностью в свое
время. Важным результатом развития философии Канта была философия Гегеля.

Глава XXI. ТЕЧЕНИЯ МЫСЛИ В XIX СТОЛЕТИИ


Интеллектуальная жизнь XIX века была более сложной, чем в предшествующий век.
Это обусловлено несколькими причинами. Первая: больше стала область,
охватываемая интеллектуальной жизнью. Существенный вклад в развитие
интеллектуальной жизни внесли Америка и Россия, а Европа стала более
осведомленной, чем это было раньше, о индийской философии, как древней, так и
современной. Вторая: наука, которая была главным источником новых идей с XVII
века, одержала новые победы, особенно в геологии, биологии и органической химии.
Третья: машинное производство глубоко изменило общественную структуру и дало
человеку новое представление о его мощи по отношению к природной физической
среде. Четвертая: глубокий протест, как философский, так и политический, против
традиционных систем в мышлении, политике и экономике вызвал нападки на многие
взгляды и учреждения, которые до сих пор рассматривались как неприкосновенные.
Этот протест имел две очень различные формы: одну - романтическую, другую -
рационалистическую (я пользуюсь этими словами в широком смысле). Романтический
протест переходит от Байрона, Шопенгауэра и Ницше к Муссолини и Гитлеру.
Рационалистический протест начинается с французских философов революции,
передается в несколько ослабленном виде философским радикалам в Англии, затем
принимает глубокую форму у Маркса и завершается в Советской России.

Новым фактором является интеллектуальное господство Германии, начиная с Канта.
Лейбниц, хотя и был немцем, писал почти всегда на латинском или французском
языке, и его философия в очень малой степени подверглась влиянию немецкой мысли.
Немецкие идеалисты после Канта, так же как и поздняя немецкая философия,
наоборот, находились под глубоким влиянием немецкой истории. Многое, что кажется
странным в немецкой философской спекуляции, отражает состояние духа сильной
нации, лишенной в результате исторических случайностей ее естественной мощи.
Германия была обязана своим международным положением Священной Римской империи,
но император постоянно терял контроль над своими номинальными подданными.
Последним могущественным императором был Карл V, и он был обязан своим
могуществом владениям в Испании и Нидерландах. Реформация и Тридцатилетняя война
разрушили то, что осталось от германского единства, оставив множество мелких
княжеств, которые находились в зависимости от Франции. В XVIII веке только одно
германское государство - Пруссия - успешно сопротивлялось Франции. Именно
поэтому Фридрих и был назван Великим. Но и Пруссия не смогла выстоять против
Наполеона, будучи полностью разгромлена в битве при Иене. Воскрешение Пруссии
при Бисмарке явилось возрождением героического прошлого Алариха, Карла Великого
и Барбароссы (для немцев Карл Великий является немцем, а не французом). Бисмарк
показал свое понимание истории, когда заявил: "Мы не пойдем в Каноссу".

Пруссия, однако, господствуя в политическом отношении, была культурно менее
развитой, чем западная Германия. Этим объясняется, почему многие выдающиеся
немцы, в том числе и Гёте, не сожалели об успехе Наполеона при Иене. Германия в
начале XIX века характеризовалась чрезвычайным экономическим и культурным
разнообразием. В Восточной Пруссии еще сохранялось крепостничество. Сельская
аристократия глубоко погрязла в деревенском невежестве, а трудящиеся совершенно
были лишены даже элементов образования. Западная Германия, с другой стороны,
частично находилась во времена античности под властью Рима; начиная с XVII
столетия она оказалась под французским влиянием. Она была оккупирована
французскими революционными армиями и приобрела такие же либеральные учреждения,
как и во Франции. Некоторые из князей были образованными людьми,
покровительствовали искусствам и наукам, подражая князьям Возрождения своими
дворами. Наиболее выдающимся примером было княжество Веймар, где великий герцог
был покровителем Гёте. Эти князья, естественно, большей частью были настроены
против германского единства, поскольку оно уничтожило бы их независимость. Они,
следовательно, были антипатриотами, и антипатриотами были многие выдающиеся
люди, которые зависели от них и которым Наполеон казался носителем более высокой
культуры, чем та, которая была в Германии.

Постепенно, в течение XIX столетия, культура протестантской Германии становилась
все более и более прусской. Фридрих Великий, как свободный мыслитель и поклонник
французской философии, боролся за то, чтобы сделать Берлин культурным центром.
Берлинская академия имела своим постоянным президентом выдающегося француза
Мопертюи, который, к сожалению, стал жертвой беспощадных насмешек Вольтера.
Фридрих, подобно другим просвещенным деспотам его времени, не стремился к
экономическим или политическим реформам. Все, что было действительно достигнуто,
- это небольшая группа наемных мыслителей. После его смерти большинство людей
культуры можно было найти опять-таки в западной Германии.

Немецкая философия была в большей степени связана с Пруссией, чем немецкая
литература и искусство. Кант был подданным Фридриха Великого. Фихте и Гегель
были профессорами в Берлине. На Канта Пруссия оказала небольшое влияние,
поскольку у него были неприятности с прусским правительством из-за его
либеральной теологии. Но и Фихте, и Гегель были философскими глашатаями Пруссии
и во многом подготовили почву для последующего отождествления немецкого
патриотизма с преклонением перед Пруссией. Их деятельность в этом отношении была
продолжена великими немецкими историками, особенно Моммзеном и Трейчке. Бисмарк,
наконец, убедил немецкую нацию объединиться под властью Пруссии и тем самым
принес победу наименее интернационально мыслящим элементам в немецкой культуре.

В течение всего периода после смерти Гегеля академическая философия в
большинстве своем оставалась традиционной и, следовательно, не имела
существенного значения. Британская эмпирическая философия господствовала в
Англии почти до конца столетия, а во Франции ее господство кончилось несколько
раньше. Затем постепенно Кант и Гегель завоевали университеты Франции и Англии,
по крайней мере преподавателей философии. Образованная публика, однако, была
очень мало захвачена этим движением, которое имело мало поклонников среди людей
науки. Писатели, которые продолжали академическую традицию (Джон Стюарт Милль -
эмпирическую сторону академической философии; Лотце, Зигварт, Брэдли и Бозанкет
придерживались позиций немецкого идеализма), отнюдь не находились в первом ряду
философов, то есть они стояли ниже людей, чьи системы в целом принимали.
Академическая философия и прежде часто оставалась в стороне от наиболее сильной
мысли века, например, в XVI и XVII веках, когда она еще была главным образом
схоластической. Во всех таких случаях историк философии меньше касается
профессоров, чем непрофессиональных еретиков.

Большинство философов Французской революции сочетали науку со взглядами, идущими
от Руссо. Гельвеций и Кондорсе типичны в отношении сочетания рационализма и
энтузиазма.

Гельвеции (1745-1771) имел честь видеть свою книгу "Об уме" осужденной Сорбонной
и сожженной палачом. Бентам прочел ее в 1769 году и немедленно решил посвятить
свою жизнь разработке принципов законодательства, сказав: "Тем, чем Бэкон был
для природного мира, Гельвеций был для мира морального. Моральный мир,
следовательно, имеет своего Бэкона, но его Ньютон еще должен прийти". Джеймс
Милль взял учение Гельвеция как руководство для образования своего сына Джона
Стюарта.

Следуя доктрине Локка, что ум есть tabula rasa, Гельвеций рассматривал различия
между индивидуумами как всецело обусловленные различиями в воспитании. У каждого
индивидуума его таланты и его добродетели являются следствием его обучения.
Гений, утверждает он, часто обязан случаю: если бы Шекспир не был пойман как
браконьер, он был бы торговцем шерстью. Интерес Гельвеция к законодательству
проистекает из доктрины, что главными учителями юношества являются формы
правления и вытекающие отсюда манеры и обычаи. Люди рождаются невежественными,
но не глупыми. Их делает глупыми воспитание.

В этике Гельвеции был утилитаристом; он говорил об удовольствии делать добро. В
религии он был деистом и страстным антиклерикалом. В теории познания он принял
упрощенную версию Локка: "Просвещенные Локком, мы знаем, что органам чувств мы
обязаны нашими идеями и, следовательно, нашим умом". Природная чувствительность,
говорит он, есть единственная причина наших действий, наших мыслей, наших
страстей и нашей социальности. Он резко расходится с Руссо в оценке нашего
познания, которое ставит очень высоко.

Его учение оптимистично, поскольку только совершенное воспитание необходимо,
чтобы сделать человека совершенным. Существует убеждение, что было бы легко
найти совершенное воспитание, если бы священники не стояли на пути к
образованию.

Взгляды Кондорсе (1743-1794) сходны со взглядами Гельвеция, но на них больше
сказалось влияние Руссо. Права человека, говорит он, выводятся все из одной
истины, а именно, что человек является чувствительным существом, способным к
рассуждению и усвоению моральных идей, из которых следует, что люди не могут
больше делиться на правителей и подданных, лгунов и обманутых. "Эти принципы, за
которые великодушный Сидней заплатил своей кровью, которые Локк подкрепил
авторитетом своего имени, были затем развиты Руссо с большей точностью, в
большем масштабе и с большей силой". Локк, говорит он, первый показал границы
человеческого познания. "Этим методом скоро стали пользоваться все философы, и,
именно применяя его к морали, политике, общественной экономии, они получили
возможность следовать в области этих наук путем почти столь же верным, как в
области естественных наук".

Кондорсе очень восхищается американской революцией. "Простой здравый смысл
должен был подсказать жителям британских колоний, что англичане, рожденные по ту
сторону Атлантического океана, получили от природы точно такие же права, как и
другие англичане, рожденные под Гринвичским меридианом". Конституция Соединенных
Штатов, говорит он, основана на естественном праве, и американская революция
сделала права человека известными всей Европе, от Невы до Гвадалквивира.

Принципы Французской революции, однако, являются "более чистыми, более точными,
более глубокими, чем принципы, которыми руководствовались американцы". Эти слова
были написаны тогда, когда он скрывался от Робеспьера. Немного спустя он был
схвачен и посажен в тюрьму. Он умер в тюрьме, но обстоятельства его смерти
неизвестны.

Кондорсе верил в равноправие женщин. Он был подлинным создателем теории
народонаселения Мальтуса, которая, однако, для него не имела таких мрачных
последствий, какие она имела для Мальтуса, потому что он соединял ее с
необходимостью контроля над рождаемостью. Отец Мальтуса был учеником Кондорсе, и
благодаря этому Мальтус познакомился с теорией Кондорсе.

Кондорсе даже больший энтузиаст и оптимист, чем Гельвеций. Он верил, что
благодаря распространению принципов Французской революции все основное
социальное зло исчезнет. Пожалуй, его счастье, что он не пережил 1794 года.

Учения французских революционных философов в менее восторженной и гораздо более
четкой форме были перенесены в Англию философскими радикалами, признанным главой
которых был Бентам. Поначалу Бентам почти исключительно интересовался правом.
Постепенно, по мере того как он становился старше, круг его интересов становился
шире и его взгляды становились более разрушительными. После 1808 года он был
республиканцем, сторонником равенства женщин, врагом империализма и непримиримым
демократом. Некоторыми из этих взглядов он обязан Джеймсу Миллю. Оба верили во
всемогущество воспитания. Принятием принципа "наибольшего счастья наибольшего
числа людей" Бентам обязан демократическому чувству, но это принятие включало
оппозицию учению о правах человека, которое он прямо характеризовал как
"бессмыслицу".

Философские радикалы отличались от людей вроде Гельвеция и Кондорсе во многих
отношениях. Темпераментные, они были настойчивы и любили разрабатывать свои
теории в деталях, имеющих непосредственное отношение к практике. Они придавали
очень большое значение экономической теории, которую сами полагали развить как
науку. Тенденция к восторженности, которая существовала у Бентама и Джона
Стюарта Мил-ля, но не у Мальтуса или Джеймса Милля, строго сдерживалась этой
"наукой" и особенно мрачной версией теории народонаселения, принадлежащей
Мальтусу, согласно которой большинство живущих на заработную плату должно
всегда, кроме как после чумы, зарабатывать наименьшую сумму, которая необходима
для жизни им и их семье. Другим важным различием между бентамистами и их
французскими предшественниками было то, что в индустриальной Англии существовал
острый конфликт между предпринимателями и рабочими, что привело к тред-юнионизму
и социализму. В этом конфликте бентамисты, грубо говоря, стояли на стороне
предпринимателей против рабочего класса. Их последний представитель, Джон Стюарт
Милль, однако, постепенно отказывался от строгой приверженности принципам отца
и, по мере того как становился старше, все менее и менее враждебно относился к
социализму и все менее и менее сохранял веру в вечные истины классической
экономической теории. Согласно его автобиографии, этот процесс смягчения
враждебного отношения к социализму начался с чтения поэтов-романтиков.

Бентамисты, поначалу умеренно революционные, постепенно переставали быть
таковыми, отчасти благодаря успешности их попыток убедить английское
правительство в правильности некоторых из их взглядов, отчасти благодаря
оппозиции растущей силе социализма и тред-юнионизма. Люди, которые выступали
против традиций, как уже указывалось, были двух типов: рационалистического и
романтического, хотя у людей вроде Кондорсе сочетались элементы и того и
другого. Бентамисты были почти полностью рационалистами, и рационалистами были
социалисты, которые восставали и против них, и против существующего
экономического порядка. Это интеллектуальное движение не приобретает законченной
философской формы до Маркса, которого мы рассмотрим позднее.

Романтическая форма протеста очень отличается от рационалистической формы, хотя
обе своими корнями уходят к Французской революции и философам, которые
непосредственно предшествовали ей. Романтическая форма у Байрона выступает в
нефилософском одеянии, но в лице Шопенгауэра и Ницше она начинает говорить на
языке философии. Она стремится возвысить волю за счет интеллекта, быть
нетерпеливой к длинным рассуждениям и прославлять неис

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.