Жанр: Философия

История вечности

сторінка №4

ерждению, что множество ощущений, эмоций, мыслей, превратностей человеческой
судьбы ограничено и мы истощаем его задолго до нашей смерти. И вновь Марк Аврелий:
"Кто видит нынешнее, все увидел, что и от века было и что будет в беспредельности
времен*".
В эпоху расцвета гипотеза постоянства, неизменности человеческого существования
огорчает либо злит; в эпоху упадка (такую, как наша) она — залог того, что никакой позор,
никакое бедствие, никакой диктатор умалить нас не смогут.
----------------------------------------
* Пер. А. К. Гаврилова.

[210]

ПЕРЕВОДЧИКИ "ТЫСЯЧИ И ОДНОЙ НОЧИ"

КАПИТАН БЕРТОН

Устроившись во дворце среди влажных статуй и безвкусной живописи (Триест, год 1872),
джентльмен с запечатленным на лице африканским шрамом — британский консул капитан
Ричард Френсис Бертон — предпринял знаменитую попытку перевода "Китаб алф лайла ya
лайла", ромеи называют эту книгу "Тысяча и одна ночь". Одна из тайных целей его труда
заключалась в уничтожении другого джентльмена (носившего такую же темную и курчавую
мавританскую бородку), который составил в Англии гигантский компендиум и почил задолго
до того, как его уничтожил Вертон. То был Эдвард Лейн, ориенталист, автор довольно
тщательного перевода "Тысячи и одной ночи", заменившего перевод Галлана. Лейн
переводил в пику Галлану, Бертон — в пику Лейну; чтобы понять Бертона, нужно осмыслить
их наследственную вражду.
Начну с основателя династии. Жан Антуан Галлан — французский арабист, который
привез из Стамбула скромную коллекцию монет, монографию о приготовлении кофе,
арабский экземпляр "Ночей" и, в качестве приложения, некоего маронита, отличавшегося
памятью не менее вдохновенной, чем Шахразада. Этому таинственному помощнику — чьего
имени я даже вспоминать не хочу, а говорят, что его звали Ханна, — мы обязаны некоторыми
важными сказками, неизвестными оригиналу: об Ала-ад-Дине, о сорока разбойниках, о
принце Ахмаде и джиннии Пери-Бану, об Абу-л-Хасане, спящем наяву, о ночном
приключении Харуна ал-Рашида, о двух сестрах-завистницах и их младшей сестре.
Достаточно простого перечисления этих названий, чтобы стало ясно: включив в текст
истории, которые со временем стали незаменимыми и которые последующие переводчики —
его противники — опустить не решились, Галлан утвердил канон.
Существует еще один бесспорный факт. Самые знаменитые и удачные панегирики
"Тысячи и одной ночи" — Колриджа, Томаса Де Куинси, Стендаля, Теннисона, Эдгара
Аллана По, Ньюмена — принадлежат читате[211]

лям галлановского перевода. Сменилось лет двести и десять прекрасных переводов, но, если
европейский или американский читатель размышляет о "Тысячи и одной ночи", он
размышляет именно об этом переводе. Эпитет "тысячаодноночный" ("тыщаодноночный"
страдает креолизмом, "тыщаоднонощный" — эклектикой) ничего общего не имеет с
благоглупостями Бертона или Мардрюса, но целиком связан с прелестью и магией Галлана.
В буквальном смысле перевод Галлана хуже всех, он наименее точен и наиболее слаб, но
он был самым читаемым. Кто уединялся с ним, познавал счастье и восторг. Его ориентализм,
сегодня кажущийся нам плоским, воспламенил множество любителей табака и сочинителей
пятиактных трагедий. Между 1707 и 1717 годами появилось двенадцать изящных томов,
переведенных на различные языки, в том числе на хинди и арабский. Мы, простые
анахроничные читатели двадцатого века, ощущаем в них сладковатый привкус
восемнадцатого, а не смутный восточный аромат, определивший двести лет назад их новизну
и известность. Никто не виноват в этой невстрече, и меньше всего Галлан. Отчасти его
подвело развитие языка. В предисловии к немецкому переводу "Тысячи и одной ночи"
доктор Вайль писал, что всякий раз, когда купцы придирчивого Галлана по сюжету должны
пересечь пустыню, они запасаются "чемоданом фиников". Ему можно возразить, что в 1710
году упоминания о финиках было достаточно, чтобы стереть образ чемодана, но это вовсе
необязательно: "valise" в то время представляла собой разновидность переметной сумы.
Существуют и другие неточности. В одном безумном панегирике, вошедшем в "Morceaux
choisis"* (1921), Андре Жид (чье чистосердечие не сравнить с репутацией) упрекает Галлана
за своеволие, чтобы поскорее расправиться с Мардрюсом за буквализм, такой же типичный
для fin de siede**, как галлановский — для восемнадцатого века, причем гораздо менее
точный.
Вставки Галлана вполне земные; вдохновлены они приличием, а не моралью.
Воспроизведу несколько строк с третьей страницы его "Ночей": "Il alla droit a l'appartement de
cette princesse, qui, ne s'attendant pas a le revoir, avait recu dans son lit un des derniers officiers de
sa
----------------------------------------
* Избранные отрывки (фр.).
** Конец века (фр.).
[212]
maison"*. Бертон так конкретизирует этого туманного "officier"**: "черный повар,
лоснящийся от жира и копоти". Оба искажают по-разному: оригинал не такой жеманный, как
Галлан, и не такой сальный, как Бертон. (Обратная сторона благопристойности: в умеренной
прозе первого выражение "recevoir dans son lit"*** звучит как грубость.)
Девяносто лет спустя после смерти Антуана Галлана рождается новый переводчик
"Ночей" — Эдвард Лейн. Его биографы не устают повторять, что он — сын доктора
Теофилуса Лейна, каноника из Херефорда. Этого генеалогического факта (и жуткого правила
его упоминать), пожалуй, достаточно. Пять исследовательских лет прожил в Каире
арабизированный Лейн, "почти исключительно среди мусульман, общаясь с ними на их
языке, с величайшей осторожностью приспосабливаясь к их обычаям и принятый ими как
равный". Безусловно, ни долгие египетские ночи, ни роскошный черный кофе с зернами
кардамона, ни частые литературные дискуссии со знатоками закона, ни почтенный
муслиновый тюрбан, ни привычка кушать пальцами не излечили его от британского порока
— утонченного одиночества, свойственного хозяевам мира. Поэтому его ученейший перевод
"Ночей" оказался (или произвел впечатление) обычной пуританской энциклопедией.

Преднамеренных глупостей в оригинале нет; Галлан выправляет случайные нелепости,
кажущиеся ему следствием дурного вкуса. Но Лейн выискивает их и преследует, словно
инквизитор. Его порядочность молчать не может; он предпочитает ряд перепуганных
пояснений, набранных петитом, сбивчиво поясняющих: "Здесь я выпускаю один
предосудительный эпизод. В этом месте опущено омерзительное толкование. Здесь слишком
грубая и неподдающаяся переводу строка. По необходимости опускаю еще одну историю. От
этого места и далее — ряд купюр. Бездарная история о рабе Бухайте не заслуживает
перевода". Покалечить — не значит оставить в живых: некоторые сказки выброшены
полностью, "поскольку не могут быть исправлены без искажений". Этот аргументированный
и категорический отказ не кажется мне
----------------------------------------
* Он направился прямо к спальне принцессы, которая, не ожидая его возвращения,
приняла на своем ложе одного из самых ничтожных слуг своего дворца (фр.).
** Слуга (фр.).
*** Принять на своем ложе (фр.).
[213]
лишенным логики: ханжеская изворотливость, вот что я осуждаю. Лейн — виртуоз
изворотливости, несомненный предвестник удивительной голливудской стыдливости. В
своих записях я обнаружил ряд примеров: в 391-й ночи один рыбак приносит рыбу царю
царей, и тот желает знать, самец это или самка, а ему говорят — гермафродит. Лейн пытается
смягчить этот недопустимый эпизод; он переводит, будто царь спрашивает, какого рода это
существо, а изворотливый рыбак отвечает ему, что оно смешанного рода. В 217-й ночи
рассказывается о царе и двух его женах: одну ночь он спал с одной женой, другую — с
другой, и были они счастливы. Лейн растолковывает нам счастье этого монарха, поясняя, что
тот обращался с женщинами "беспристрастно...". Все дело в том, что Лейн предназначал свой
труд "для чтения за столиком в гостиной", где обычно читали и осмотрительно обсуждали
вещи вполне безобидного содержания.
Достаточно самого отдаленного и случайного плотского намека, как Лейн тут же забывает
о своем достоинстве и прибегает к обильным искажениям и укрывательству. Иной вины на
нем нет. Когда он не впадает в это странное искушение, он замечательно точен. У него нет
каких-либо установок, а это определенно преимущество. Он не ставит себе целью усилить,
как капитан Бертон, варварский колорит, ни тем более забыть о нем или смягчить его, как
Галлан. Последний своих арабов приручал, чтоб они не напугали Париж непоправимым
диссонансом; Лейн не щепетильный магометанин. Тот презирал буквальную точность; Лейн
поясняет свою интерпретацию каждого сомнительного слова. Тот ссылался на некую
призрачную рукопись и на покойного маронита; Лейн указывает издание и страницу. Тот не
заботился об аппарате; у Лейна накапливается масса пояснений, которые, будучи
собранными вместе, образуют отдельный том. Различать — вот чего требует его
предшественник. Лейн справляется с этим требованием: он считает достаточным не
сокращать оригинал.
Замечательная дискуссия между Ньюменом и Арнолдом (1861 — 1862), скорее интересная
сама по себе, чем участниками, пространно подытожила два основных способа перевода.
Ньюмен защищал буквальный способ, передачу всех лексических особенностей; Арнолд —
категорический отказ от всех отвлекающих или
[214]
задерживающих внимание деталей. Первый принцип чреват единообразием и
тяжеловесностью, второй — открытиями, большими и малыми. Оба принципа значат
меньше, чем переводчик и его литературные способности. Переводить дух подлинника —
намерение такое грандиозное и такое невероятное, что рискует остаться благим; переводить
букву — требует такой поразительной точности, что вряд ли за это кто-нибудь возьмется.
Более серьезной, чем эти недосягаемые цели, представляется передача или отказ от передачи
определенных подробностей; более серьезным, чем эти предпочтения и пропуски,
представляется синтаксический строй. У Лейна он приятен, как подобает высокому застолью.
Для его словаря характерно злоупотребление латинскими словами, не оправданное никакой
краткостью. Забавно: на первой странице перевода он вводит прилагательное
"романтический", что в устах бородатого мусульманина двенадцатого века — футуризм.
Иногда недостаток чувственности у него вполне уместен, поскольку позволяет вводить в
патетический эпизод совершенно простые слова с непреднамеренно удачным результатом.
Должно быть, самый яркий пример такого взаимодействия разнородных слов — приводимый
мной ниже: "And in this palace is the last information respecting lords collected in the dust"*.
Другой, вероятно, — вот это обращение: "Во славу Присносущего, который не умер и не
умрет, во имя Того, в чьих руках слава и пребывание земное". У Бертона — случайного
предшественника вечно загадочного Мардрюса — я усомнился бы в столь удивительно
восточных формах; у Лейна их настолько мало, что я вынужден признать их
непреднамеренными, точнее, подлинными.
Стало традицией повторять всю серию анекдотов, связанных со скандальной
благопристойностью переводов Галлана и Лейна. Сам я не выхожу за рамки этой традиции.
Хорошо известно, что они не справились ни с тем несчастным, увидевшим Ночь Власти, ни с
проклятиями мусорщика тринадцатого века, переодетого дервишем и склонного к содомии.
Хорошо известно, что "Ночи" они дезинфицировали.
Хулители аргументируют тем, что процесс этот уничтожает или наносит вред чистой
наивности подлинника.
----------------------------------------
* И в этом дворце хранится последняя информация о событиях жизни царей, обращенных
в прах (англ.).

[215]
Они заблуждаются: "Книга тысячи и одной ночи" не наивна (в этическом смысле); она
представляет собой адаптацию старинных историй к грубым или низменным вкусам средних
классов Каира. Кроме образцовых сказок о Синдбаде, бесстыдства "Тысячи и одной ночи" не
имеют ничего общего с простодушной райской свободой. Они отражают ход мысли
составителя: его цель — вызвать смех, его герои — непременно наложницы, нищие или
евнухи. Старинные любовные истории сборника, повествующие о пустыне или городах
Аравии, глупостью не отличаются, — как, впрочем, и все остальные произведения
доисламской литературы. Они страстны и печальны, их излюбленный мотив — смерть от
любви, та самая смерть, которую улемы провозгласили не менее священной, чем смерть
мученика, погибшего за веру... Если мы примем этот аргумент, то, возможно, стыдливость
Галлана и Лейна мы сочтем попыткой восстановить первоначальную редакцию.
Есть и более точное оправдание. Опускать случайные удачи подлинника, если главное —
передать магическую атмосферу, — не та вина, что не прощает Господь. Предложить
читателям новый "Декамерон" — это такая же коммерческая операция, как и множество
других; предложить им "Старого моряка" или "Пьяный корабль" — нечто совсем иное.
Литтман считает, что "Тысяча и одна ночь" — это прежде всего сборник чудес. Повсеместное
принятие такой точки зрения всеми западными умами — дело рук Галлана. В этом не может
быть сомнений. Арабам повезло меньше, чем нам — они пренебрегают оригиналом: им уже
знакомы люди, обычаи, талисманы, пустыни и джинны, о которых мы узнаем из этих сказок.

В одном своем труде Рафаэль Кансинос-Ассенс клятвенно уверяет, что он может
поприветствовать звезды на четырнадцати языках, классических и современных. Бертон
видел сны на шестнадцати, а рассказывал, будто овладел тридцатью пятью: семитскими,
дравидскими, индоевропейскими, эфиопскими... Этот хвастун неистощим в своих
определениях — особенность, сочетающаяся в нем с другими, столь же чрезмерными. Нет
человека менее подходящего для часто повторяемой насмешки Гудибраса над учеными
мужами, не умеющими говорить
[216]
ровным счетом ничего сразу на нескольких иностранных языках: Бертону было что сказать, и
семьдесят два тома собрания его сочинений говорят сами за себя. Приведу несколько
названий наугад: "Гоа и Голубые горы" (1851); "Система штыковых приемов" (1853);
"Рассказ о моем путешествии в Медину" (1855); "Озерные территории Экваториальной
Африки" (1860); "Город Святых" (1861); "Исследование Бразильской месеты" (1869); "Об
одном гермафродите с островов Зеленого Мыса" (1869); "Письма с поля боя в Парагвае"
(1870); "Окраинная Фула, или лето в Исландии" (1857); "К золотому берегу в поисках золота"
(1883); "Книга меча" (первый том — 1884); "Благоухающий сад Нафусаила" — посмертное
сочинение, преданное огню леди Бертон вместе с "Собранием эпиграмм, вдохновленных
Приапом". В этом списке угадывается писатель: английский капитан обожал географию и все
бесчисленные способы человеческого существования, какие только известны людям. Я не
унижу его, сравнив с Мораном, ленивым полиглотом, бесконечно катающимся вверх-вниз на
лифте международного отеля и благоговеющим при виде дорожного чемодана... Бертон,
переодевшись афганцем, странствовал по священным городам Аравии; голос его молил
Господа, чтобы тот бросил его кожу и кости, его болезненную плоть и кровь в огонь Гнева и
Справедливости; его иссушенные самумом губы запечатлели в Каабе поцелуй на
поверхности обожествленного аэролита. То было знаменитое приключение: распространись
слух, что необрезанный, "нацрани", осквернил святыню, его смерть была бы неминуемой. До
того, переодевшись дервишем, он практиковал в Каире медицину — не гнушаясь при этом
шарлатанских приемов и магии, дабы завоевать доверие больных. Вплоть до 1858 года он
возглавлял экспедицию к таинственным истокам Нила — это поручение привело его к
открытию озера Танганьика. Во время этого предприятия его свалила жестокая лихорадка; в
1855 году сомалийцы копьем продырявили ему щеки. (Бертон прибыл из Харрара, закрытого
для европейцев города в глубине Абиссинии.) Спустя девять дней он изведал ужасающее
гостеприимство чопорных каннибалов из Дагомеи; по его возвращении ходили слухи (и
случайно распространившиеся, и, безусловно, поощряемые им самим), будто он "питался
[217]
странным мясом" — как тот всеядный проконсул Шекспира (1).
Более всего он ненавидел евреев, демократию, министерство иностранных дел и
христианство; особо почитал лорда Байрона и ислам. Одинокий труд сочинительства он
возвысил и разнообразил: с рассветом он садился в просторной зале, уставленной
одиннадцатью столами, на каждом из которых лежал подготовительный материал для книги,
а на одном — цветок жасмина в стакане с водой. Он воодушевил знаменитые дружеские и
любовные отношения: среди первых достаточно назвать его дружбу со Суинберном,
посвятившим ему второй цикл ""Poems and Ballads" — in recognition of a friendship which I
must always count among the highest honours of my life"*** и оплакавшим его уход в
многочисленных строфах. Человек слова и деяния, Бертон вполне мог заслужить похвалу из
"Дивана" Альмутанаби:

Мне конь знаком, и темень, и пустыня,
И гость, и сабля, и калам, и свиток.

Обратите внимание: я помнил обо всех чертах Ричарда Бертона, которые, не снижая
пафоса, мы назовем легендарными: он и людоед-amateur, и сонливый полиглот. Причина
ясна: Бертон, герой легенды о Бертоне, —
----------------------------------------
(1) Я имею в виду Марка Антония, которого осуждает в своем обращении Цезарь:
... on the Alps
It is reported, thou didst eat strange flesh
Which some did die to look on...*
В этих строках, вероятно, — реминисценция зоологического мифа о василиске, змее со
смертоносным взглядом. Плиний ("Естественная история", книга восьмая, 33) ничего не
сообщает о пищевых свойствах этого змееподобного существа, но соединение двух идей —
узреть и умереть (vedi Napoli е poi mori**), должно быть, оказало влияние на Шекспира.

Взгляд василиска ядовит. Божество, напротив, способно уничтожить чистым свечением —
или чистым излучением — "мана". Прямой взгляд Бога выдержать невозможно. На горе
Хорив Моисей прикрывает лицо, "поскольку боится узреть Бога"; Хаким, пророк из
Хорасана, надевал чадру из белого шелка, в четыре раза толще обычной, чтобы не ослепить
людей. (Ср. также Исайя VI, 5; Первая Книга Царств XIX, 13.)
* ...А в Альпах
Ты ел такую падаль, говорят,
Что видевшие замертво валились.
(англ.; пер. В. Пастернака).
** Увидишь Неаполь — и можешь умирать! (ит.)
*** Стихотворения и баллады — в знак дружбы, которую я всегда считал величайшей для
меня честью (англ.).
[218]
переводчик "Ночей". Мне однажды приходило в голову, что основное различие между
поэзией и прозой заключается в совершенно разной читательской вовлеченности: первая
предусматривает сосредоточенность, неприемлемую для последней. Нечто подобное
происходит с сочинениями Бертона: он обладает авторитетом первооткрывателя, с которым
не мог соперничать ни один арабист. С ним связывают притягательность запретного. Речь
идет о единственном издании, ограниченном тысячью экземпляров и предназначенном для
тысячи подписчиков "Burton Club"* с запрещением перепечатки под страхом суда. (В
переиздании Леонарда С. Смайзерза "изъяты определенные места, отличающиеся дурным
вкусом, об отсутствии которых никто не пожалеет"; представительная подборка Беннета
Серфа — претендующая на полноту — составлена на основе этого вычищенного текста.)
Рискну предложить гиперболу: путешествовать по книге "Тысяча и одна ночь" в
интерпретации сэра Ричарда Бертона так же невероятно, как и путешествовать по книге,
"переведенной непосредственно с арабского и прокомментированной" Синдбадом
Мореходом.
Проблемы, разрешенные Бертоном, перечислить невозможно, однако ради удобства их
можно свести к трем: оправдать и утвердить свою репутацию арабиста; решительно отойти
от Лейна; заинтересовать британских джентльменов девятнадцатого века письменным
переводом устных мусульманских сказок тринадцатого века. Первое из этих намерений было,
наверно, несовместимо с третьим; второе привело его к серьезной ошибке, к освещению
которой я перехожу. В "Тысяче и одной ночи" насчитываются сотни двустиший и песен;
Лейн (неспособный лгать ни в чем, кроме того, что относится к плоти) очень точно перевел
их удобной прозой. Бертон был поэт: в 1880 году он опубликовал "Касыды",
эволюционистскую рапсодию, которую леди Бертон всегда ставила выше "Рубайят"
Фитцджеральда... "Прозаическое" решение соперника не могло его не возмутить, и он
вознамерился перевести английским стихом — попытка, заранее обреченная на неудачу, так
как она противоречила его собственной установке на полную дословность. Кроме всего
прочего, слух это оскорбляло
----------------------------------------
* Клуб друзей Бертона (англ.).
[219]
не меньше, чем логику. Не исключено, что это четырехстишие — одно из лучших им
переведенных:

A night whose stars refused to run their course,
A night of those which never seem outworn:
Like Resurrection-day, of longsome length
To him that watched and waited for the morn*.

Очень возможно, что наихудшее — вот это:

A sun on wand in knoll of sand she showed,
Glad in her cramoisy-hued chemisette:
Of her lips' honey-dew she gave me drink
And with her rosy cheeks quencht fire she set**.

Я говорил о принципиальном различии между примитивной аудиторией сказок и клубом
подписчиков Бертона. Первые были пройдохи, сплетники, полные неучи, невероятно
подозрительные к настоящей действительности и доверчивые к чудесам прошлого. Вторые
были сеньоры из Вест-Энда, склонные презирать и умничать и не знающие страха и смеха.
Первым нравилось, что, услыхав человеческий крик, кит умирал; вторым, что существуют
люди, верящие в убойную мощь такого крика... Чудеса текста — безусловно,
удовлетворяющие Кордофан и Булак, где их выдавали за правду, — рисковали оказаться
весьма мелкими в Англии. (Никто не требует от правды, чтобы она была правдоподобной или
безусловно гениальной: редкий читатель "Жизни и переписки" Карла Маркса вознегодует
против симметрии "Contrerimes"*** Туле или строгой точности акростиха.) Чтобы не
лишиться подписчиков, Бертон изощрялся в примечаниях, рассказывая об "обычаях людей
ислама". Нужно подчеркнуть, что Лейна интересовала почва. Одеяния, распорядок дня,
религиозные отправления, архитектура, отсылки к истории или к Корану, игры, искусства,
мифология — все это было уже освещено в трех томах его неудобного предшественника.
----------------------------------------
* Ночь звезд, застывших без движенья,
Одна из тех, что в платье свежее одеты,
Она — как долгий праздник Воскресенья
Для тех, кто вдаль глядит и ждет рассвета (англ.).

** Одетая в цветную шемизетку,
Взойдя на холм, мае солнце показала,
И губ росой меня поила терпкой,
И красных щек огнем мне сердце согревала (англ.).
*** Антистихи (фр.).
[220]
Осталась, таким образом, эротика. Бертон (чей первый опыт сочинительства представлял
собой сообщение довольно интимного характера о домах терпимости в Бенгалии) был в
самом разнузданном смысле готов к такому дополнению. Из всех мавританских
наслаждений, оговоренных им особо, хорошим примером послужит случайное пояснение к
седьмому тому, изящно названное в содержании "capotes melancoliques"*. "Edinburgh
Review"** обвинила его в том, что он пишет для общественного дна; Британская
энциклопедия решила, что полный перевод неприемлем и что работа Эдварда Лей-на
"остается непревзойденной для действительно серьезного изучения". Нас не слишком
раздражает эта мрачная теория о научном и фактическом превосходстве вымарывания:
Бертон уважал эту ярость. Кроме того, крайне скудно варьируемые вариации на темы
плотской любви не поглощают целиком внимание его комментария. Он энциклопедичен и
громоздок и скорей интересен сам по себе, чем необходим для "Тысячи и одной ночи". Так,
шестой том (лежащий передо мной) включает около трехсот примечаний, из которых нужно
отметить следующие: осуждение тюрем и оправдание телесных наказаний и штрафов;
несколько примеров почтительного отношения ислама к хлебу; легенда о тончайшей коже
ног царицы Белкис; рассказ о четырех символических цветах смерти; восточная теория и
практика неблагодарности; сообщение о том, что ангелы предпочитают палевое оперенье,
тогда как духи — терракотовое; краткий пересказ мифологемы таинственной Ночи Власти
или Ночи Ночей; обвинение Эндрю Лэнга в поверхностности; диатриба против
демократического правления; список имен Мухаммада, пребывающего на Земле, в Огне и в
Саду; упоминание о народе амалекитов, долгожителях и великанах; заметка о запретных
участках тела у мусульман, располагающихся у мужчин от пупка до колена, а у женщин — с
ног до головы; панегирик понятию "авось" (asa'o) аргентинских гаучо; информация о
трудностях "верховой езды", когда человек выступает и в роли верхового животного;
грандиозный проект скрещивания павианов с женщинами и получения в результате низшей
расы отменных пролетариев. К пятидесяти годам в человеке накапливаются неж----------------------------------------

* Меланхолические покровы (фр.).
** Эдинбург ревью (англ.).
[221]
ность, ирония, глупость и многочисленные истории; Бертон и вынес их в свои примечания.
Остается принципиальный вопрос. Как развлечь джентльменов девятнадцатого века
серией сказок века тринадцатого? Стилистическая бедность "Тысячи и одной ночи"
достаточно известна. В одном месте Бертон говорит о "сухом и коммерческом тоне" арабских
прозаиков, противопоставляя его риторическим эксцессам прозаиков персидских; Литман,
новейший переводчик, обвиняется в интерполяции слов, таких, как "спросил", "попросил",
"ответил", на пяти тысячах страниц, не знающих другой, неизменно употребляемой
формулы, кроме "сказал". Бертон щедро производит такого рода замены. Его словарь не
менее разнообразен, чем его примечания. Архаизмы сочетаются с арго, канцелярский или
мор

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.