Жанр: Электронное издание
Мишель Монтень. Опыты. Том I
...расть может иметь своим основанием
исключительно внешнюю красоту, только обманчивый образ телесной сущности.
Ибо о духе тут не могло быть и речи, поскольку он не успел еще обнаружить
себя, поскольку он только еще зарождается и не достиг той поры, когда
происходит его созревание. Если такой страстью воспламенялась низменная
душа, то средствами, к которым она прибегала для достижения своей цели, были
богатство, подарки, обещание впоследствии обеспечить высокие должности и
прочие низменные приманки, которые порицались философами. Если же она
западала в более благородную душу, то и приемы завлечения были более
благородными, а именно: наставления в философии, увещания чтить религию,
повиноваться законам, отдать жизнь, если понадобится, за благо родины,
беседы, в которых приводились образцы доблести, благоразумия,
справедливости; при этом любящий прилагал всяческие усилия, дабы увеличить
свою привлекательность добрым расположением и красотой своей души, понимая,
что красота его тела увяла уже давно, и надеясь с помощью этого умственного
общения установить более длительную и прочную связь с любимым. И когда
усилия после долгих стараний увенчивались успехом (ибо, если от любящего и
не требовалось осторожности и осмотрительности в выражении чувств, то эти
качества обязательно требовались от любимого, которому надлежало оценить
внутреннюю красоту, обычно неясную и трудно различимую), тогда в любимом
рождалось желание духовно зачать от духовной красоты любящего. Последнее для
него было главным, а плотское - случайным и второстепенным, тогда как у
любящего все было наоборот. Именно по этой причине любимого древние философы
ставили выше, утверждая, что и боги придерживаются того же. По этой же
причине порицали они Эсхила, который, изображая любовь Ахилла к Патроклу,
отвел роль любящего Ахиллу, хотя он был безбородым юношей, только-только
вступившим в пору своего цветения и к тому же прекраснейшим среди греков.
Поскольку в том целом, которое представляет собой такое содружество, главная
и наиболее достойная сторона выполняет свое назначение и господствует, оно,
по их словам, порождает плоды, приносящие огромную пользу как отдельным
лицам, так и всему обществу; они говорят, что именно в этом заключалась сила
тех стран, где был принят этот обычай, что он был главным оплотом равенства
и свободы и что свидетельством этого является столь благодетельная любовь
Гармодия и Аристогитона [11]. Они называют ее поэтому божественной и
священной. И лишь произвол тиранов и трусость народов могут, по их мнению,
противиться ей. В конце концов, все, что можно сказать в оправдание
Академии, сводится лишь к тому, что эта любовь заканчивалась подлинной
дружбой, а это не так уже далеко от определения любви стоиками: Amorem
conatum esse amicitiae faciendae ex pulchritudinis specie {Любовь есть
стремление добиться дружбы того, кто привлекает своей красотой [12] (лат.)}.
Возвращаюсь к моему предмету, к дружбе более естественной и не столь
неравной. Omnino amicitiae corroboratis iam confirmatisque ingeniis et
aetatibus, iudicandae sunt {Любовь есть стремление добиться дружбы того, кто
привлекает своей красотой [12] (лат.)}.
Вообще говоря, то, что мы называем обычно друзьями и дружбой, это не
более, чем короткие и близкие знакомства, которые мы завязали случайно или
из соображений удобства и благодаря которым наши души вступают в общение. В
той же дружбе, о которой я здесь говорю, они смешиваются и сливаются в нечто
до такой степени единое, что скреплявшие их когда-то швы стираются начисто и
они сами больше не в состоянии отыскать их следы. Если бы у меня настойчиво
требовали ответа, почему я любил моего друга, я чувствую, что не мог бы
выразить этого иначе, чем сказав: "Потому, что это был он, и потому, что это
был я".
Где-то, за пределами доступного моему уму и того, что я мог бы
высказать по этому поводу, существует какая-то необъяснимая и неотвратимая
сила, устроившая этот союз между нами. Мы искали друг друга прежде, чем
свиделись, и отзывы, которые мы слышали один о другом, вызывали в нас
взаимное влечение большей силы, чем это можно было бы объяснить из
содержания самих отзывов. Полагаю, что таково было веление неба. Самые имена
наши сливались в объятиях. И уже при первой встрече, которая произошла
случайно на большом празднестве, в многолюдном городском обществе, мы
почувствовали себя настолько очарованными друг другом, настолько знакомыми,
настолько связанными между собой, что никогда с той поры не было для нас
ничего ближе, чем он - мне, а я - ему. В написанной им и впоследствии
изданной превосходной латинской сатире он [14] оправдывает и объясняет ту
необыкновенную быстроту, с какой мы установили взаимное понимание, которое
так скоро достигло своего совершенства. Возникнув столь поздно и имея в
своем распоряжении столь краткий срок (мы оба были уже людьми сложившимися,
причем он - старше на несколько лет [15]), наше чувство не могло терять
времени и взять себе за образец ту размеренную и спокойную дружбу, которая
принимает столько предосторожностей и нуждается в длительном предваряющем ее
общении. Наша дружба не знала иных помыслов, кроме как о себе, и опору
искала только в себе. Тут была не одна какая-либо причина, не две, не три,
не четыре, не тысяча особых причин, но какая-то квинтэссенция или смесь всех
причин вместе взятых, которая захватила мою волю, заставила ее погрузиться в
его волю и раствориться в ней, точно так же, как она захватила полностью и
его волю, заставив ее погрузиться в мою и раствориться в ней с той же
жадностью, с тем же пылом. Я говорю "раствориться", ибо в нас не осталось
ничего, что было бы достоянием только одного или другого, ничего, что было
бы только его или только моим.
Когда Лелий в присутствии римских консулов, подвергших преследованиям,
после осуждения Тиберия Гракха, всех единомышленников последнего, приступил
к допросу Гая Блоссия - а он был одним из ближайших его друзей - и спросил
его, на что он был бы готов ради Гракха, тот ответил: "На все". - "То есть,
как это на все? - продолжал допрашивать Лелий. - А если бы он приказал тебе
сжечь наши храмы?" - "Он не приказал бы мне этого", - возразил Блоссий. "Ну,
а если бы он все-таки это сделал?" - настаивал Лелий. "Я бы повиновался
ему", - сказал Блоссий. Будь он и в самом деле столь совершенным другом
Гракха, как утверждают историки, ему все же незачем было раздражать консулов
своим смелым признанием; ему не следовало, кроме того, отступаться от своей
уверенности в невозможности подобного приказания со стороны Гракха. Во
всяком случае, те, которые осуждают этот ответ как мятежный, не понимают
по-настоящему тайны истинной дружбы и не могут постичь того, что воля Гракха
была его волей, что он знал ее и мог располагать ею. Они были больше
друзьями, чем гражданами, больше друзьями, чем друзьями или недругами своей
страны, чем друзьями честолюбия или смуты. Полностью вверив себя друг другу,
каждый из них полностью управлял склонностями другого, ведя их как бы на
поводу, и поскольку они должны были идти в этой запряжке, руководствуясь
добродетелью и велениями разума, - ибо иначе взнуздать их было бы
невозможно, - ответ Блоссия был таким, каким надлежало быть. Если бы их
поступки не были сходными, они, согласно тому мерилу, которым я пользуюсь,
не были бы друзьями ни друг другу, ни самим себе. Замечу, что ответ Блоссия
звучал так же, как звучал бы мой, если бы кто-нибудь обратился ко мне с
вопросом: "Убили бы вы свою дочь, если бы ваша воля приказала вам это?", и я
ответил бы утвердительно. Такой ответ не свидетельствует еще о готовности к
этому, ибо у меня нет никаких сомнений в моей воле, так же как и в воле
такого друга. Никакие доводы в мире не могли бы поколебать моей уверенности
в том, что я знаю волю и мысли моего друга. В любом его поступке, в каком бы
виде мне его ни представили, я могу тотчас же разгадать побудительную
причину. Наши души были столь тесно спаяны, они взирали друг на друга с
таким пылким чувством и, отдаваясь этому чувству, до того раскрылись одна
перед другой, обнажая себя до самого дна, что я не только знал его душу, как
свою собственную, но и поверил бы ему во всем, касающемся меня, больше, чем
самому себе.
Пусть не пытаются уподоблять этой дружбе обычные дружеские связи. Я
знаком с ними так же, как всякий другой, и притом с самыми глубокими из них.
Не следует, однако, смешивать их с истинной дружбой: делающий так впал бы в
большую ошибку. В этой обычной дружбе надо быть всегда начеку, не отпускать
узды, проявлять всегда сдержанность и осмотрительность, ибо узы, скрепляющие
подобную дружбу, таковы, что могут в любое мгновение оборваться. "Люби
своего друга, - говорил Хилон, - так, как если бы тебе предстояло
когда-нибудь возненавидеть его; и ненавидь его так, как если бы тебе
предстояло когда-нибудь полюбить его" [16]. Это правило, которое кажется
отвратительным, когда речь идет о возвышенной, всепоглощающей дружбе, весьма
благодетельно в применении к обыденным, ничем не замечательным дружеским
связям, в отношении которых весьма уместно вспомнить излюбленное изречение
Аристотеля: "О друзья мои, нет больше ни одного друга!" [17]
В этом благородном общении разного рода услуги и благодеяния, питающие
другие виды дружеских связей, не заслуживают того, чтобы принимать их в
расчет; причина этого - полное и окончательное слияние воли обоих друзей.
Ибо подобно тому, как любовь, которую я испытываю к самому себе, нисколько
не возрастает от того, что по мере надобности я себе помогаю, - что бы ни
говорили на этот счет стоики, - или подобно тому, как я не испытываю к себе
благодарности за оказанное самому себе одолжение, так и единение между
такими друзьями, как мы, будучи поистине совершенным, лишает их способности
ощущать, что они тем-то и тем-то обязаны один другому, и заставляет их
отвергнуть и изгнать из своего обихода слова, означающие разделение и
различие, как например: благодеяние, обязательство, признательность,
просьба, благодарность и тому подобное. Поскольку все у них действительно
общее: желания, мысли, суждения, имущество жены, дети, честь и самая жизнь,
и поскольку их союз есть не что иное, как - по весьма удачному определению
Аристотеля - одна душа в двух телах, [18] они не могут ни ссужать, ни давать
что-либо один другому. Вот почему законодатели, дабы возвысить брак
каким-нибудь, хотя бы воображаемым, сходством с этим божественным единением,
запрещают дарения между супругами, как бы желая этим показать, что все у них
общее и что им нечего делить и распределять между собой.
Если бы в той дружбе, о которой я говорю, один все же мог что-либо
подарить другому, то именно принявший от друга благодеяние обязал бы этим
его: ведь оба они не желают ничего лучшего, как сделать один другому благо,
и именно тот, кто предоставляет своему другу возможность и повод к этому,
проявляет щедрость, даруя ему удовлетворение, ибо он получает возможность
осуществить свое самое пламенное желание. Когда философ Диоген нуждался в
деньгах, он не говорил, что одолжит их у друзей; он говорил, что попросит
друзей возвратить ему долг. И для того, чтобы показать, как это происходит
на деле, я приведу один замечательный пример из древности.
Эвдамид, коринфянин, имел двух друзей: Хариксена, сикионца, и Аретея,
коринфянина. Будучи беден, тогда как оба его друга были богаты, он,
почувствовав приближение смерти, составил следующее завещание: "Завещаю
Аретею кормить мою мать и поддерживать ее старость, Хариксену же выдать
замуж мою дочь и дать ей самое богатое приданое, какое он только сможет; а в
случае, если жизнь одного из них пресечется, я возлагаю его долю
обязанностей на того, кто останется жив". Первые, кто прочитали это
завещание, посмеялись над ним; но душеприказчики Эвдамида, узнав о его
содержании, приняли его с глубочайшим удовлетворением. А когда один из них,
Хариксен, умер через пять дней и обязанности его перешли к Аретею, тот стал
заботливо ухаживать за матерью Эвдамида и из пяти талантов, в которых
заключалось его состояние, два с половиной отдал в приданое своей единственной
дочери, а другие два с половиною - дочери Эвдамида, которую выдал замуж в
тот же день, что и свою.
Этот пример был бы вполне хорош, если бы не одно обстоятельство - то,
что у Эвдамида было целых двое друзей, а не один. Ибо та совершенная дружба,
о которой я говорю, неделима: каждый с такой полнотой отдает себя другу, что
ему больше нечего уделить кому-нибудь еще; напротив, он постоянно скорбит о
том, что он - только одно, а не два, три, четыре существа, что у него нет
нескольких душ и нескольких воль, чтобы отдать их все предмету своего
обожания. В обычных дружеских связях можно делить свое чувство: можно в
одном любить его красоту, в другом - простоту нравов, в третьем - щедрость;
в том - отеческие чувства, в этом - братские, и так далее. Но что касается
дружбы, которая подчиняет себе душу всецело и неограниченно властвует над
нею, тут никакое раздвоение невозможно. Если бы два друга одновременно
попросили вас о помощи, к которому из них вы бы поспешили? Если бы они
обратились к вам за услугами, совместить которые невозможно, как бы вышли вы
из этого положения? Если бы один из них доверил вам тайну, которую полезно
знать другому, как бы вы поступили?
Но дружба единственная, заслоняющая все остальное, не считается ни с
какими другими обязательствами. Тайной, которую я поклялся не открывать
никому другому, я могу, не совершая клятвопреступления, поделиться с тем,
кто для меня не "другой", а то же, что я сам. Удваивать себя - великое чудо,
и величие его недоступно тем, кто утверждает, что способен себя утраивать.
Нет ничего такого наивысшего, что имело бы свое подобие. И тот, кто
предположил бы, что двух моих истинных друзей я могу любить с одинаковой
силой и что они могут одинаково любить друг друга, а вместе с тем, и меня с
той же силой, с какою я их люблю, превратил бы в целое братство нечто
совершенно единое и единственное, нечто такое, что и вообще труднее всего
сыскать на свете.
Конец рассказанной мной истории отлично подходит к тому, о чем я сейчас
говорил, - ибо Эвдамид, поручая своим друзьям позаботиться о его нуждах,
сделал это из любви и расположения к ним. Он оставил их наследниками своих
щедрот, заключавшихся в том, что именно им дал он возможность сделать ему
благо. И, без сомнения, в его поступке сила дружбы проявилась намного ярче,
чем в том, что сделал для него Аретей. Словом, эти проявления дружбы
непонятны тому, кто сам не испытал их. Вот почему я чрезвычайно ценю ответ
того молодого воина Киру, который на вопрос царя, за сколько продал бы он
коня, доставившего ему первую награду на скачках, и не согласен ли он
обменять его на целое царство, ответил: "Нет, государь. Но я охотно отдал бы
его, если бы мог такой ценой найти столь же достойного друга среди людей".
Он неплохо выразился, сказав "если бы мог найти", ибо легко бывает
найти только таких людей, которые подходят для поверхностных дружеских
связей. Но в той дружбе, какую я имею в виду, затронуты самые сокровенные
глубины нашей души; в дружбе, поглощающей нас без остатка, нужно, конечно,
чтобы все душевные побуждения человека были чистыми и безупречными.
Когда дело идет об отношениях, которые устанавливаются для какой-либо
определенной цели, нужно заботиться лишь об устранении изъянов, имеющих
прямое отношение к этой цели. Мне совершенно безразлично, каких религиозных
взглядов придерживается мой врач или адвокат. Это обстоятельство не имеет
никакой связи с теми дружескими услугами, которые они обязаны мне оказывать.
То же и в отношении услужающих мне. Я очень мало забочусь о чистоте нравов
моего лакея; я требую от него лишь усердия. Я не так боюсь
конюха-картежника, как конюха-дурака. По мне не беда, что мой повар
сквернослов, знал бы он свое дело. Впрочем, я не собираюсь указывать другим,
как нужно им поступать - для этого найдется много охотников, - я говорю
только о том, как поступаю я сам.
Mihi sic usus est; tibi, ut opus est facto [19], face..
За столом я предпочитаю занимательного собеседника благонравному; в
постели красоту - доброте; для серьезных бесед - людей основательных, но
свободных от педантизма. И то же во всем остальном.
Некий отец, застигнутый скачущим верхом на палочке, когда он играл со
своими детьми, попросил человека, заставшего его за этим занятием,
воздержаться от суждения об этом до тех пор, пока он сам не станет отцом:
когда в его душе пробудится отцовское чувство, он сможет более здраво и
справедливо судить о его поведении [20]. Точно так же и я; и мне хотелось бы
говорить о дружбе лишь с теми, которым довелось самим испытать то, о чем я
рассказываю. Но зная, что это - вещь необычная и редко в жизни
встречающаяся, я не очень надеюсь найти судью, сведущего в этих делах. Ибо
даже те рассуждения о дружбе, которые оставила нам древность, кажутся мне
слишком бледными по сравнению с чувствами, которые я в себе ощущаю.
Действительность здесь превосходит все наставления философии:
Nil ego contulerim iucundo sanus amico.
{Покуда я в здравом уме, ни с чем не сравню милого друга [21] (лат.)}
Древний поэт Менандр говорил: счастлив тот, кому довелось встретить
хотя бы тень настоящего друга [22]. Он, конечно, имел основания это сказать,
в особенности, если сам испытал нечто подобное. И в самом деле, когда я
сравниваю всю последующую часть моей жизни, которую я, благодарение богу,
прожил тихо, благополучно, и, - если не говорить о потере такого друга, -
без больших печалей, в нерушимой ясности духа, довольствуясь тем, что мне
было отпущено, не гоняясь за большим, - так вот, говорю я, когда я сравниваю
всю остальную часть моей жизни с теми четырьмя годами, которые мне было дано
провести в отрадной для меня близости и сладостном общении с этим человеком,
- мне хочется сказать, что все это время - дым, темная и унылая ночь. С того
самого дня, как я потерял его,
quem semper acerbum,
Semper honoratum (sic, dil, voluistis) habebo,
{...[дня], который я всегда буду считать самым ужасным и память о
котором всегда буду чтить, ибо такова, о боги, была ваша воля [23] (лат.)}
я томительно прозябаю; и даже удовольствия, которые мне случается
испытывать, вместо того, чтобы принести утешение, только усугубляют скорбь
от утраты. Все, что было у нас, мы делили с ним поровну, и мне кажется, что
я отнимаю его долю;
Nec fas esse ulla me voluptate hic frui
Decrevi, tantisper dum ille abest meus particeps.
{И я решил, что не должно быть больше для меня наслаждений, ибо нет
того, с кем я делил их [24] (лат.)}
Я настолько привык быть всегда и во всем его вторым "я", что мне
представляется, будто теперь я лишь полчеловека.
Illam meae si partem animae tulit
Maturior vis, quid moror altera, Nec carus aeque, nec superstes
Integer? Ille dles utramque
Duxit rulnam.
{Если бы смерть преждевременно унесла [тебя], эту половину моей души, к
чему задерживаться здесь мне, второй ее половине, не столь драгоценной и без
тебя увечной? Этот день обоим нам принес бы гибель [25] (лат.)}
И что бы я ни делал, о чем ни думал, я неизменно повторяю мысленно эти
стихи, - как и он делал бы, думая обо мне; ибо насколько он был выше меня в
смысле всяких достоинств и добродетели, настолько же превосходил он меня и в
исполнении долга дружбы.
Quis desiderio sit pudor aut modus
Tam cari capitis?.
{Нужно ли стыдиться своего горя и ставить преграды ему, если ты потерял
столь дорогую душу? [28] (лат.)}
О misero frater adempte mihi!
Omnia tecum una perierunt gaudia nostra, Quae tuus in vita dulcis
alebat amor.
Tu mea, tu moriens fregisti commoda, frater; Tecum una tota est nostra
sepulta anima,
Cuius ego interitu tota de mante fugavi Haec studia atque omnes
delicias animi.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Alloquar? audiero nunquam tua verba loquentem? Nunquam ego te, vita
frater amabilior,
Aspiciam posthac? At certe semper amabo?
{О брат, отнятый у меня, несчастного. Вместе с тобой исчезли все мои
радости, которые питала, пока ты был жив, твоя сладостная любовь. Уйдя из
жизни, брат мой, ты лишил меня всех ее благ; вместе с тобой погребена и вся
моя душа: ведь после смерти твоей я отрекся от служения искусству и от всех
услад души... Обращусь ли к тебе - мне не услышать от тебя ответного слова;
отныне никогда я не увижу тебя, брат мой, которого я люблю больше жизни. Но,
во всяком случае, я буду любить тебя вечно! [27] (лат.). Цитируется
неточно.}
Но послушаем этого шестнадцатилетнего юношу.
Так как я узнал, что это произведение уже напечатано и притом в
злонамеренных целях людьми, стремящимися расшатать и изменить наш
государственный строй, не заботясь о том, смогут ли они улучшить его, - и
напечатано вдобавок вместе со всякими изделиями в их вкусе, - я решил не
помещать его на этих страницах[28]. И чтобы память его автора не пострадала
в глазах тех, кто не имел возможности познакомиться ближе с его взглядами и
поступками, я их предупреждаю, что рассуждение об этом предмете было
написано им в ранней юности, в качестве упражнения на ходячую и избитую
тему, тысячу раз обрабатывавшуюся в разных книгах. Я нисколько не
сомневаюсь, что он придерживался тех взглядов, которые излагал в своем
сочинении, так как он был слишком совестлив, чтобы лгать, хотя бы в шутку.
Больше того, я знаю, что если бы ему дано было выбрать место своего
рождения, он предпочел бы Сарлаку [29] Венецию, - и с полным основанием. Но,
вместе с тем, в его душе было глубоко запечатлено другое правило - свято
повиноваться законам страны, в которой он родился. Никогда еще не было
лучшего гражданина, больше заботившегося о спокойствии своей родины и более
враждебного смутам и новшествам своего времени. Он скорее отдал бы свои
способности на то, чтобы погасить этот пожар, чем на то, чтобы содействовать
его разжиганию. Дух его был создан по образцу иных веков, чем наш.
Поэтому вместо обещанного серьезного сочинения, я помещу здесь другое,
написанное им в том же возрасте, но более веселое и жизнерадостное [30].
Глава XXIX
Госпоже де Граммов, графине де Гиссен
Сударыня, я не предлагаю вам чего-либо своего, поскольку оно и без того
уже ваше и поскольку я не нахожу ничего достойного вас. Но мне захотелось,
чтобы эти стихи, где бы они ни появились в печати, были отмечены в заголовке
вашим именем и чтобы им выпала тем самым честь иметь своей покровительницей
славную Коризанду Андуанскую [1]. Мне казалось, что это подношение уместно
тем более, что во Франции немного найдется дам, которые могли бы столь же
здраво судить о поэзии и находить ей столь же удачное употребление, как это
своейственно {Прим. OCR. Орфография оригинала} вам. И еще: ведь нет никого,
кто мог бы вложить в нее столько жизни и столько души, сколько вы
вкладываете в нее благодаря богатым и прекрасным звучаниям вашего голоса,
которым природа одарила вас, вместе с целым миллионом других совершенств.
Сударыня, эти стихи заслуживают того, чтобы вы оказали им благосклонность;
вы, несомненно, согласитесь со мною, что наша Гасконь еще не рождала
произведений, которые были бы изящнее и поэтичнее этих и которые могли бы
свидетельствовать, что они вышли из-под пера более одаренного автора. И не
досадуйте, что вы обладаете лишь остатком, поскольку часть этих стихов я
как-то уже напечатал, посвятив их вашему достойному родственнику, господину
де Фуа; ведь в тех, что остались на вашу долю, больше жизни и пылкости, так
как они были сочинены в пору зеленой юности и согреты прекрасной и
благородной страстью, о которой я как-нибудь расскажу вам на ушко. Что же
касается тех других стихов, то он написал их позднее в честь невесты, когда
готовился вступить в брак, и от них веет уже каким-то супружеским холодком.
А я придерживаюсь мнения тех, кто считает, что поэзия улыбается только там,
где ей приходится иметь дело с предметами шаловливыми и легкомысленными.
(Эти стихи можно прочесть в другом месте [2].)
ОБ УМЕРЕННОСТИ [1]
Можно подумать, что наше прикосновение несет с собою заразу; ведь мы
портим все, к чему ни приложим руку, как бы ни было оно само по себе хорошо
и прекрасно. Можно и к добродетели прилепиться так, что она станет порочной:
для этого стоит лишь проявить к ней слишком грубое и необузданное влечение.
Те, кто утверждает, будто в добродетели не бывает чрезмерного по той
причине, что все чрезмерное не есть добродетель, просто играют словами:
Insani sapiens nomen ferat, aequus iniqui,
Ultra quam satis est virtutem si
...Закладка в соц.сетях