Жанр: Электронное издание
ognem_i
...как и вы, не ради
наград или почестей жертвую жизнью своей, но из одной только любви к
отчизне. И вот, когда мы последнее издыхание из грудей исторгаем, что нам
доносят? А то, что господа из Варшавы и пан Кисель в Гуще удовлетворение
для нашего неприятеля обдумывают!* Срам! Позор!!
_______________
* В это время князь писал воеводе брацлавскому среди прочего
следующее: "О, лучше умереть было, чем дождаться таких времен,
которые славу столь достойных народов так turpiter deformarunt et
irreparabile** оставили в сынах коронных damnum"***. А в конце письма
стоит приписка: "Если после побития квартового войска и взятия
гетманов в узилище Хмельницкий удовлетворение получит и при прежних
вольностях будет оставаться, я с этим сбродом в оной отчизне
предпочитаю не жить, и лучше нам умереть, чем дать властвовать над
собою поганству и сброду". Книга памятная, 28, 55. (Примеч. автора.)
** постыдно обезобразили и непоправимый... (лат.).
*** ущерб (лат.).
- Кисель - изменник! - воскликнул пан Барановский.
На что Стахович, человек серьезный и смелый, встал и, обращаясь к
Барановскому, сказал:
- Другом пану воеводе брацлавскому будучи и находясь от него в
посольстве, я не позволю, чтобы его здесь изменником нарекали. И у него
тоже борода от огорчений побелела. А родине он служит так, как полагает
необходимым, плохо ли, хорошо, зато честно!
Князь этих слов не слышал, ибо погрузился в скорбь и размышления.
Барановский в его присутствии тоже не посмел учинить скандала, посему он
лишь взор свой стальной уставил в пана Стаховича, словно бы желая сказать:
"Я тебя найду!", и положил руку на рукоять меча. Тем временем Иеремия
очнулся от раздумий и хмуро сказал:
- Тут другого выбора нету - приходится либо из послушания выйти (ибо
в бескоролевье исправляют власть они), или честью отчизны, ради которой мы
трудились, пожертвовать...
- От непослушания все дурное в Речи Посполитой нашей проистекает, -
заметил серьезно киевский воевода.
- Значит, позволим позорить отчизну? Значит, если завтра нам велят с
вервием на вые к Тугай-бею да Хмельницкому идти, мы и это за-ради
послушания совершим?
- Veto! - подал голос пан Кшиштоф, подсудок брацлавский.
- Veto! - согласился с ним пан Кердей.
Князь обратился к полковникам.
- Говорите же, старые солдаты! - сказал он.
Взял слово Зацвилиховский:
- Ваша княжеская милость, мне семьдесят лет, я благочестивый русин, я
был казацким комиссаром, и меня сам Хмельницкий отцом величал. Казалось
бы, должно мне высказаться в пользу переговоров. Но если придется
выбирать: позор или война, тогда даже на краю могилы я скажу: "Война!"
- Война! - сказал пан Скшетуский.
- Война! Война! - повторило более десятка голосов, а среди них пан
Кшиштоф, господа Кердеи, Барановский и все остальные.
- Война! Война!
- Пусть же будет по слову вашему! - твердо сказал князь и ударил
булавой по лежащему перед ним письму пана Киселя.
Глава XXVIII
Днем позже, когда войска остановились в Рыльцеве, князь позвал
Скшетуского и сказал:
- Люди наши измучены и обессилены, у Кривоноса же шестьдесят тысяч, и
каждый день он силы свои увеличивает, так как к нему стекается чернь. На
воеводу киевского рассчитывать я опять же не могу, ибо в душе он тоже
принадлежит к мирной партии и хотя идет со мною, но неохотно. Хорошо бы
нам каким-то образом получить подкрепление. Мне известно, что возле
Староконстантинова стоят два полковника: Осинский с королевской гвардией и
Корицкий. Возьмешь сотню конвоя и отправишься с моим письмом к полковникам
этим, с тем чтобы спешно и без промедления шли ко мне, потому что через
два дня я ударю на Кривоноса. Мои поручения никто лучше тебя не исполняет,
потому я тебя и посылаю. А это дело важное.
Пан Скшетуский поклонился и в тот же день поздно вечером двинулся на
Староконстантинов, чтобы пробраться незамеченным, так как повсюду шныряли
Кривоносовы разъезды да шайки черни, устраивавшие разбойничьи засады по
лесам и шляхам, а князь, дабы не произошло задержки, наказал стычек
избегать. Идучи украдкой, пришел Скшетуский к Вишоватому пруду, где
наткнулся на обоих полковников, чему весьма обрадовался. С Осинским была
драгунская отборная гвардия, выученная на чужеземный манер, и немцы. У
Корицкого же - немецкая пехота, сплошь почти из ветеранов немецкой войны
состоящая. Это были солдаты столь грозные и умелые, что в руках полковника
они действовали, как единый меч. Были оба полка к тому же изрядно
экипированы и обеспечены амуницией. Узнав, что предстоит идти к князю, они
стали шумно радоваться, так как соскучились по ратному житью и знали, что
ни под каким другим командиром они не вкусят его столь полно. Однако оба
полковника согласия своего не дали, потому что находились в распоряжении
князя Доминика Заславского и имели недвусмысленный приказ с Вишневецким не
соединяться. Напрасно пан Скшетуский растолковывал, какой славы достигли
бы они, служа под рукой такого прославленного полководца, и какую великую
стране сослужили бы службу, - они даже слушать не хотели, заявляя, что
субординация для людей военных есть первейший закон и обязанность. Правда,
они сказали еще, что соединение с княжескими силами возможно, но только в
том случае, если от этого будет зависеть спасение самих полков. Так что
Скшетуский уехал ужасно огорченный. Он знал, сколь чувствительной будет
для князя новая эта неудача и сколь сильно войско его в самом деле
утомлено и вымотано походом, непрестанными стычками с врагом, истреблением
мелких шаек и, наконец, непрерывным напряжением, голодом и отсутствием
передышки. Бороться в таком состоянии с десятикратно превосходящим
противником было почти немыслимо, и Скшетуский ясно понимал, что
необходимо прервать военные действия против Кривоноса, необходимо дать
войску как следует отдохнуть и по возможности дождаться появления в лагере
свежих шляхетских пополнений.
Погруженный в эти размышления, пан Скшетуский возвращался ко князю со
своими жолнерами, а идти приходилось тихо, осторожно и только по ночам,
чтобы не столкнуться ни с отрядами Кривоноса, ни с бессчетными
разрозненными бандами, состоявшими из казаков и черни, порою очень
сильными, рыскавшими по всей округе, сжигая усадьбы, вырезая шляхту и
подстерегая по большим дорогам беженцев. Так прошел он Баклай и въехал в
мшинецкие леса, густые, со множеством предательских оврагов и открытых
полян. По счастью, после недавних дождей всей поездке сопутствовала
прекрасная погода. Ночь стояла дивная, июльская, безлунная, но густо
сверкавшая звездами. Солдаты шли узкой лесной тропкой, ведомые служилыми
мшинецкими лесниками, людьми надежными и знающими свои чащобы превосходно.
Стояла полная тишина, нарушаемая лишь хрустом валежника под лошадиными
копытами. Вдруг до слуха Скшетуского и его солдат донеслись далекие
какие-то звуки, похожие то ли на песню, то ли на разговор.
- Стой! - тихо сказал Скшетуский и остановил отряд. - Что это?
К нему подошел старый лесник.
- Это, пане, люди полоумные бродят по лесу и кричат, у которых с горя
в голове перемешалось. Мы вчера видали барыню одну, которая ходит, пане,
ходит, на сосны глядит и приговаривает: "Дети! Дети!" Видать, мужики детей
у ней поубивали. На нас глаза выпучила и давай визжать, аж поджилки у нас
задрожали. Говорят, по всем лесам много таких теперь бродят.
Пана Скшетуского, хотя он и был рыцарем неустрашимым, дрожь проняла
от пяток до макушки.
- А не волки ли это воют? Издалека различишь разве? - спросил он.
- Невозможно, пане! Волков теперь в лесу нету, все по деревням рыщут.
Там же мертвечины сколько хочешь!
- Страшные времена, - сказал рыцарь, - когда в деревнях волки
разгуливают, а по лесам безумные люди воют! Боже! Боже!
На мгновение снова стало тихо, слышался только обычный шум в
верхушках сосен. Но вот далекие голоса возникли снова и стали более
отчетливыми.
- Гей! - сказал вдруг лесник. - Похоже, там людей много. Вы, ваши
милости, здесь постойте или медленно идите вперед, а мы с товарищем сходим
поглядим.
- Ступайте, - сказал Скшетуский. - Мы подождем.
Лесники исчезли. Пропадали они добрый час. Пан Скшетуский начал
терять терпение и стал даже подозревать, не готовится ли против него
измена какая, но тут один из лесников вынырнул из мрака.
- Есть, пане! - сказал он, подойдя к Скшетускому.
- Кто?
- Мужики-живорезы.
- А много?
- Человек двести. Непонятно, пане, что делать, потому как
расположились они в яру, через который дорога наша идет. Костры жгут, а
огня не видно, потому что в овраге. Караулов никаких не выставлено, можно
на выстрел из лука подойти.
- Хорошо! - сказал пан Скшетуский и, повернувшись к своим, стал
отдавать приказания двум старшим.
Отряд сразу же быстро пошел вперед, но так тихо, что только
похрустывание сухих веток могло выдать конников; стремя не зазвенело о
стремя, не брякнула сабля, а кони, приученные к подкрадываниям и внезапным
налетам, шли волчьим ходом, без фырканья и ржанья. Оказавшись у места, где
дорога резко поворачивала, солдаты тотчас увидали вдалеке огни и неясные
человеческие фигуры. Здесь пан Скшетуский разделил отряд на три части:
одна - осталась стоять, вторая - пошла верхом вдоль оврага, чтобы
перекрыть противоположное устье, а третья, спешившись, ползком достигла
самой кромки и залегла прямо над головами разбойной шайки.
Скшетуский, бывший среди них, глянув вниз, как на ладони увидел в
двадцати - тридцати шагах весь бивак: костров было десять, но горели они
не слишком ярко, из-за висевших над ними котлов с варевом. Запах дыма и
вареного мяса явственно долетал до ноздрей пана Скшетуского и его солдат.
У костров стояли или лежали люди - они пили и разговаривали. У одних в
руках были фляги с водкой, другие опирались на пики, на остриях которых
были насажены в качестве трофеев отрубленные головы мужчин, женщин и
детей. Отблески огня отражались в мертвых зрачках и поблескивали на
оскаленных зубах; эти же отблески освещали мужицкие лица, дикие и жуткие.
У самой стенки оврага человек пятнадцать, громко храпя, спали; у костров
одни болтали, другие - шевелили головешки, стрелявшие от этого снопами
золотых искр. Возле самого большого костра сидел, поворотясь спиной к
склону оврага, а значит, и к пану Скшетускому, плечистый старый дед и
бренчал на лире, вокруг него собрались полукольцом человек тридцать.
До слуха Скшетуского долетело:
- Гїеїй, дїiїдїу! Пїрїої кїоїзїаїкїаї Гїоїлїоїтїу!
- Нїеїт! Пїрїої Мїаїрїуїсїюї Бїоїгїуїсїлїаївїкїу!
- К черту Марусю! Про пана из Потока, про пана из Потока! - требовало
большинство.
Дїiїдї сильнее ударил по струнам, откашлялся и запел:
Стань, обернися, глянь, задивися, котрий ма†ш много,
Що рiвний будеш тому, в котрого нема нiчого,
Бо той справу†ш, що всiм керу†ть сам бог милостиво.
Усi нашi справи на сво†й шалi важить справедливо.
Стань, обернися, глянь, задивися, которий високо
Умом лiта†ш, мудрости зна†ш, широко, глибоко...
Тутї дїiїдї на мгновение прервался и вздохнул, а по его примеру стали
вздыхать и мужики. Их подходило все больше, а пан Скшетуский, хотя и знал,
что все его люди должны быть уже готовы, сигнала к нападению не давал.
Тихая эта ночь, пылающие костры, дикие фигуры и песня про пана Миколая
Потоцкого, еще не допетая, пробудили в рыцаре какие-то странные мысли,
какие-то безотчетные отголоски и грусть. Не вполне затянувшиеся раны его
сердца открылись, и поручика охватила отчаянная тоска по утраченному
счастью, по незабвенным тихим и покойным минутам. Он задумался и
расстроился, а тем временемї дїiїдї продолжал песню:
Стань, обернися, глянь, задивися, которий вою†ш,
Луком, стрiлами, порохом, кулями i мечем ширму†ш,
Бо теж рицери i кавалери перед тим бували,
Тим воювали, од того ж меча самi умирали.
Стань, обернися, глянь, задивися i скинь з серця буту,
Наверни ока, которий з Потока iдеш на Славуту.
Невинни… душi береш за ушi, вольность одейму†ш,
Короля не зна†ш, ради не дба†ш, сам собi сейму†ш.
Гей, поражайся, не запаляйся, бо ти рейментару†ш,
Сам булавою, в сiм польскiм краю, як сам хочешь, керу†ш*.
_______________
* Приведенные отрывки взяты из песни того времени, записанной в
"Летописце или малой хронике" Иоахима Ерлича. Издатель предполагает,
что песню сложил сам Ерлич, но ничем предположения своего не
подкрепляет. Хотя, с другой стороны, полонизмы, употребляемые автором
песни, указывают ею национальное происхождение. (Примеч. автора.)
Дед снова замолчал. Вдруг из-под руки одного солдата выскользнул
камешек и с шорохом покатился вниз. Несколько человек тут же стали
вглядываться из-под ладоней в заросли над оврагом. Скшетуский, решив, что
мешкать долее не следует, выстрелил в толпу из пистолета.
- Бей! Убивай! - крикнул он, и тридцать солдат дали залп прямо в лица
мужикам, а затем с саблями в руках молниеносно съехали по наклонной стенке
оврага к захваченным врасплох и растерявшимся головорезам.
- Бей! Убивай! - загремело у одного конца оврага.
- Бей! Убивай! - откликнулись дикие голоса с противоположного конца.
- Ярема! Ярема!
Нападение было столь неожиданно, замешательство столь велико, что
мужичье, хотя и вооруженное, почти не сопротивлялось. Уже и без того в
шайках взбунтовавшейся черни поговаривали, что Иеремия не без помощи злого
духа может пребывать и сражаться сразу в нескольких местах, так что теперь
имя это, обрушившись на мужиков, ничего подобного не ожидавших и ни к чему
такому не подготовленных, словно имя самого злого духа, выбило у них
оружие из рук. К тому же пики и косы в тесноте были бесполезны, поэтому,
припертые, как стадо овец, к противоположному склону яра, полосуемые
саблями по головам и лицам, побиваемые, пронзаемые, растаптываемые ногами,
мужики, обезумев от страха, протягивали руки и, хватая неумолимое железо,
гибли. Тихий бор наполнился зловещими звуками битвы. Некоторые пытались
вскарабкаться по вертикальному склону, но, обдирая кожу, калеча руки,
срывались на острия сабель. Одни умирали спокойно, другие молили о пощаде,
третьи, не желая видеть смертной минуты, заслоняли лица руками, четвертые
кидались ничком на землю, но свист сабель и вопли умирающих покрывал крик
нападавших: "Ярема! Ярема!", - крик, от которого на мужицких головах
волосы вставали дыбом, а смерть казалась еще страшнее.
Дед, однако, шарахнул одного из солдат лирою по голове, так что тот
сразу опрокинулся, другого схватил за руку, чтобы помешать сабельному
удару, причем ревел он от страха, точно буйвол.
Несколько человек, завидя такое, бросились изрубить его, но сюда же
явился и пан Скшетуский.
- Живьем брать! Живьем брать! - крикнул он.
- Стой! - ревел дед. - Я шляхтич! Loquor latine!* Я не дед! Стой,
кому говорят! Сволота, кобыльи дети!
_______________
* Я говорю по-латыни! (лат.).
Но он не успел закончить своей литании, потому что пан Скшетуский
глянул ему в лицо и закричал так, что склоны яра отозвались эхом:
- Заглоба!
И сразу, как дикий зверь, кинулся на деда, вцепился в его плечи, лицо
приблизил к лицу и, тряся его, как грушу, крикнул:
- Где княжна? Где княжна?
- Жива! Здорова! В безопасности! - крикнул, в свою очередь, дед. -
Пусти, сударь, черт побери, душу вытрясешь.
Тогда рыцаря нашего, которого не могли обороть ни плен, ни раны, ни
болести, ни страшный Бурдабут, сокрушила счастливая весть. Руки его
обмякли, лоб покрылся потом, он сполз на колени, лицо спрятал в ладонях и,
упершись головою в склон оврага, замер в безмолвии, благодаря, как видно,
господа.
Тем временем последние несчастные мужики были изрублены, если не
считать предварительно связанных, каковым суждено было достаться в лагере
кату, дабы вытянул из них нужные сведения. Остальные лежали распростертые
и бездыханные. Схватка кончилась, шум и гам утихли. Солдаты сходились к
своему командиру и, видя поручика на коленях у склона, тревожно
переглядывались, не понимая, цел ли он. Он же встал, и лицо его было таким
светлым, словно сама заря сияла в его душе.
- Где она? - спросил он Заглобу.
- В Баре.
- В безопасности?
- Замок могучий, никакое нападение ему не страшно. Она под опекой
пани Славошевской и монахинь.
- Слава господу всемогущему! - сказал рыцарь, и в голосе его звучало
бесконечное умиление. - Дай же мне, ваша милость, руку твою... От души, от
души благодарю.
Внезапно он обратился к солдатам:
- Много пленных?
- Семнадцать, - ответили ему.
- Дарована мне радость великая, и милосердие во мне пробудилось.
Отпустите их, - сказал пан Скшетуский.
Солдаты ушам не поверили. Такого в войсках Вишневецкого не бывало.
Скшетуский слегка сдвинул брови.
- Отпустите же их, - повторил он.
Солдаты ушли, но спустя мгновение старший есаул вернулся и сказал:
- Пане поручик, не верят, идти не смеют.
- А веревки развязаны?
- Так точно.
- Тогда оставляйте их тут, а сами по коням!
Спустя полчаса отряд снова продвигался в тишине по узкой тропинке.
Теперь в небесах был месяц, проникавший длинными белыми лучами сквозь
гущину деревьев и освещавший темные лесные глубины. Заглоба и Скшетуский,
едучи впереди, разговаривали.
- Рассказывай же, ваша милость, все, что только знаешь про нее, -
просил рыцарь. - Значит, ты это, ваша милость, ее из Богуновых рук вырвал?
- А кто же? Я ему и башку на прощанье обмотал, чтобы голоса не подал.
- Ну ты, сударь, толково придумал, истинный бог! Но как же вы до Бара
добрались?
- Эй! Долго рассказывать, и лучше оно, пожалуй, в другой раз, потому
что я страшно fatigatus и в горле от пения для хамов пересохло. Нет ли у
тебя, сударь, выпить чего-нибудь?
- Найдется. Манерка вот с горелкой - держи!
Пан Заглоба схватил жестянку и опрокинул под усы; послышались громкие
глотки, а пан Скшетуский, не в силах дождаться, когда они кончатся,
продолжал спрашивать:
- А хороша ли она?
- Куда уж! - ответил пан Заглоба. - На сухое горло всякая годится!
- Да я о княжне!
- О княжне? Красавица писаная!
- Слава те господи! А хорошо ли ей в Баре?
- И в небесах лучше не бывает. Красою ее все corda пленились. Пани
Славошевская, как родную, полюбила. А сколько кавалеров повлюблялось, так
это, сударь, считать собьешься; да она о них, постоянной к твоей милости
сердечной склонностью пылая, столько же думает, сколько я об этой, сударь,
пустой манерке.
- Дай же ей, господи, здоровья, разлюбезной моей! - радостно повторял
пан Скшетуский. - Значит, она благосклонно меня вспоминает?
- Вспоминает ли она твою милость? Да сказано тебе, что я диву
давался, откуда в ней столько воздуха на вздохи берется. Все прямо только
и сочувствуют, а больше всего монашечки, потому что она их своею
приятностью вовсе завоевала. Это же она меня уговорила пуститься в оные
рискованные приключения, из-за которых я чуть было живота не лишился, а
все затем, чтобы до вашей милости непременно добрался и узнал,
живы-здоровы ли. Сколько раз она хотела людей послать, да только никто не
вызвался, пришлось вот мне в конце концов сжалиться и самому пойти. Так
что, ежели б не одежа эта, я бы как пить дать с головою расстался. Но меня
мужики за деда всюду принимают, потому как пою я очень приятно.
У пана Скшетуского от радости даже язык отнялся. Множество
воспоминаний и мыслей теснилось в голове его. Елена возникла перед его
очами как живая, такая, какою видел он ее последний раз в Разлогах перед
своим отъездом на Сечь: краснеющая, стройная, прелестная, с очами,
черными, как бархат, полными несказанных искушений. Ему казалось даже, что
он ее и впрямь видит, чувствует тепло ее щечек, слышит нежный голос.
Вспомнил он прогулку в вишеннике, и вопросы, которые задавал кукушке, и
смущение Елены, когда кукушка накуковала им двенадцать мальчонков, - душа
его просто рвалась наружу, а сердце таяло от любви и радости, в сравнении
с которыми все пережитое было каплею по сравнению с океаном. Он просто не
понимал, что с ним происходит. Ему хотелось то кричать, то снова,
кинувшись на колени, благодарить бога, то вспоминать, то без конца
спрашивать.
И он принялся повторять:
- Жива, здорова!
- Жива, здорова! - отвечал эхом пан Заглоба.
- И она вашу милость послала?
- Она.
- А письмо у тебя, ваша милость, есть?
- Есть.
- Давай!
- Зашито оно, и сейчас ночь. Потерпи, сударь.
- Да я не в силах. Сам, ваша милость, видишь.
- Вижу.
Ответы пана Заглобы делались все лаконичнее, наконец, клюнув носом
раз и другой, он уснул. Скшетуский, поняв, что делать нечего, снова
предался размышлениям. Прервал их конский топот быстро приближавшегося,
немалого, как видно, отряда. Это оказался Понятовский с надворными
казаками, которого князь выслал навстречу, опасаясь, как бы чего со
Скшетуским не стряслось.
Нетрудно представить, как воспринял князь сделанный ему спозаранку
паном Скшетуским отчет об отказе Осинского и Корицкого. Все складывалось
наихудшим образом, и надо было иметь столь незаурядный характер, каким
обладал оный железный князь, чтобы не сдаться, не отчаяться и рук не
опустить. Напрасно расходовал он огромные деньги на содержание войска,
вотще метался, как лев в тенетах, вотще, являя чудеса мужества, отсекал
одну за другой головы вольнице - все напрасно! Близилась минута, когда ему
придется сознаться себе в собственном бессилье, уйти куда-нибудь далеко, в
спокойные земли, и стать безучастным свидетелем всего, что творится на
Украйне. Но что же до такой степени лишило его сил? Мечи казацкие? Нет,
нерадивость своих. Разве, двинувшись в мае из-за Днепра, ошибался он,
полагая, что, когда, словно орел с высот, грянет он на бунт, когда среди
всеобщего ужаса и смятения первым саблю из ножен выхватит, вся Речь
Посполитая придет ему на помощь и мощь свою, меч свой карающий вверит ему?
А как получилось на самом деле? Король умер, и после его кончины
региментарство отдано в другие руки - князя демонстративно обошли. Это
была первая уступка Хмельницкому. И не по причине оскорбленного
достоинства болела душа князя, но потому, что растоптанная Речь Посполитая
до того уже дошла, что не желает стоять насмерть, что отступает перед
одним-единственным казаком и дерзкую его десницу переговорами остановить
надеется. Со дня победы под Махновкой в княжеский стан поступали известия
одно неприятнее другого: сперва сообщение о переговорах, воеводою Киселем
присланное, затем весть, что волынское Полесье охвачено разгулом бунта, и,
наконец, теперь отказ полковников, ясно показывающий, сколь недружелюбно
главный региментарий, князь Доминик Заславский-Острогский, к Вишневецкому
настроен. Пока отсутствовал Скшетуский, прибыл в лагерь пан Корш Зенкович
с донесением, что все Овручское охвачено огнем мятежа. Тихий тамошний
народ бунтовать не собирался, но пришли казаки под командою Кречовского и
Полумесяца и силком стали заставлять мужиков вступать в мятежное войско.
Разумеется, усадьбы и местечки были преданы огню, шляхта, не успевшая
убежать, вырезана, а среди прочих - престарелый пан Елец, давний слуга и
друг семьи Вишневецких. Князь тут же решил, что, соединившись с Осинским и
Корицким, он разобьет Кривоноса, а потом двинется на север к Овручу, дабы,
договорившись с гетманом литовским, зажать мятежников меж двух огней. Но
теперь все эти планы из-за указаний, полученных обоими полковниками от
князя Доминика, рушились. Иеремия после всех походов, сражений и трудов
ратных не был достаточно силен, чтобы схватиться с Кривоносом, к тому же и
намерения киевского воеводы были совершенно неясны. Кстати, пан Януш и в
самом деле душою и сердцем принадлежал к мирной партии. Авторитету и
могуществу Иеремии он уступил и вынужден был идти с князем, но чем более
видел оный авторитет поколебленным, тем более был склонен противиться
воинственным намерениям князя, что вскорости и обнаружилось.
Итак, пан Скшетуский докладывал, а князь слушал его в молчании. Все
офицеры при этом отчете присутствовали, все лица при известии об отказе
полковников поугрюмели, а взоры обратились к князю, который спросил
Скшетуского:
- Значит, князь Доминик им не велел?
- Именно так. Мне показали письменный запрет.
Иеремия упер локти в стол и спрятал лицо в ладони. Спустя мгновение
он сказал:
- Воистину это просто в голове не укладывается! Ужель одному мне
надлежит потрудиться, а вместо помощи еще и наталкиваться на препоны?
Ужели не мог бы я - гей! - к самому к Сандомиру в свои поместья пойти и
там спокойно отсидеться?.. А отчего же я этого не сделал, если не оттого,
что отечество свое люблю!.. И вот мне награда за труды, за убытки в
имении, за кровь...
Князь говорил спокойно, но такая горечь, такая боль звучала в голосе
его, что все сердца стеснились от огорчения. Старые полковники, ветераны
Путивля, Старки, Кумеек, и молодые победители в последних сражениях
взирали на него с невыразимой озабоченностью, ибо понимали, какую тяжкую
борьбу с самим собой ведет этот железный человек, как чудовищно должна
страдать гордость его от посланных судьбой унижений. Он, князь "божьей
милостью", он, воевода русский, сенатор Речи Посполитой, должен уступать
каким-то Хмельницким и Кривоносам; он, почти монарх, недавно еще
принимавший послов с
...Закладка в соц.сетях