Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

Karamur15

страница №2

. Болят душевные раны,
и тут уж логикой не возьмешь. Но если эти люди честны и благородны, то они не
лезут со своими старыми ранами отравлять жизнь другим. Они даже в душе признают,
что это неприятие у них - вещь сугубо личная, интимная. А если они по роду
занятий и темперамента вынуждены обращаться к людям, то предупреждают их об этой
свой личной антипатии, а в наблюдениях стараются быть объективными.

Пример - М.М.Пришвин, писатель и острый наблюдатель своего времени. На дух не
терпел коммунистов и советскую власть, в своих дневниках не скрывал этого - но
всегда при этом оговаривался, что никакая другая власть не вытащила бы Россию из
ямы. 26 сентября 1921 г. записал в дневник очередной крик души: "Часто приходит
в голову, что почему я не приемлю эту власть, ведь я вполне допускаю, что она,
такая и никакая другая, сдвинет Русь со своей мертвой точки, я понимаю ее как
необходимость. Да, это все так, но все-таки я не приемлю". А позже добавил:
"Чувствую, однако, что философия моя как-то краешком и очень неудачно
прицепляется к моему личному раздражению...". Такую позицию можно уважать -
человек покопался в себе и предупреждает, что его нелюбовь есть плод душевных
мук, а не ума. А сейчас у нас в академических журналах, со всем авторитетом
якобы научного знания вбрасывают в общество совершенно иррациональные
утверждения - и хоть бы малейшая оговорка. Может, у них это не плод ни ума, ни
души? Актеры на сдельной оплате?

Но это, конечно, неважно - антисоветская интеллигенция, независимо от личной
внутренней мотивации каждого приняла вполне определенную философскую
антропологию, представление о сущности человека и его правах. В этой философии
"низшие чины" человечества как бы вообще не существуют. Во всяком случае, их
самые простые, фундаментальные жизненные потребности ставятся несравненно ниже
права элиты на духовный комфорт - а уж о пище или жилье элиты и речи нет. Ах,
нас заставили жить в коммунальных квартирах!

Сам же Пришвин подметил эту установку еще до революции. Он писал о Мережковском:
"Я никогда не забуду одного его спора с социал-демократическим рабочим. В ответ
на поставленный ему вопрос о необходимости в человеке сознания своего
собственного бессмертия рабочий говорил:

- Накормите меня.

Тогда Мережковский, возмущенный грубостью ответа, вдруг неистово закричал:

- Падаль, падаль!

Это была, конечно, чисто философская "падаль", то есть то, что падает, умирает,
а рабочий принял за настоящую, ругательскую - и пошло, пошло".

Так вот, наши философы-демократы горазды рассуждать о бессмертии, но им претит
разговор о хлебе насущном, о самом простом и прозаическом голоде людей.

Наконец, хочу обратить внимание еще на одну сторону проблемы. И Российская
Империя, и СССР были большими многонациональнымигосударствами. Об этом сейчас
вообще стараются забыть, но как шло строительство культуры других, нерусских
народов при советской власти? В принципе, это, на мой взгляд, просто заострение
того вопроса, с которого начали, потому что нынешние демократы и к русскому
простонародью относятся как к иной расе, как к особым живучим индейцам, которые
только-только догадались начать вымирать.

Мать моя из Семиречья, в детстве и юности навидалась, как жили простые казахи и
киргизы - не баи и не муллы. И всю жизнь она с радостью замечала, как там
меняется жизнь, как исчезает трахома, как здоровеют дети, какая подрастает
красивая и тонкая интеллигенция. Я подрастал, а эти замечания мельком моей
матери откладывались в памяти. Потом и друзья появились, и в университете, и в
лаборатории из АН Таджикской ССР. Так что скажу немного о таджиках.

Сейчас об их культурной эволюции появилось довольно много литературы.
Таджикистан стал острием атаки панисламистов, там возник необычный альянс
демократической интеллигенции ("московских таджиков") с радикальной молодежью из
сословия ишанов (дервишей) - привилегированной исламской элиты, которая в 20-е
годы организовала вооруженную борьбу против советской власти, потом нашла с ней
компромисс и превратилась в местную советскую элиту. Теперь ее уговорили вновь
взяться за оружие, и возникла небывалая химера - "демо-исламисты", которые в
начале 90-х годов привели к тяжелой и опасной гражданской войне. Она приобрела
международный характер, получив базы в Афганистане, и возник объект интенсивных
исследований. Их результаты поучительны.

Таджики - большой народ иранской группы, в 20-е годы в Туркестане и Бухаре их
насчитывалось более 1,2 миллионов. Но они, окруженные узбеками, оказались под
сильным давлением идеологии пантюркизма, так что даже малочисленная таджикская
интеллигенция принимала идею "обузбечивания" и считала бесперспективным развитие
своей культуры. Но в советской национальной политике, которая складывалась
стихийно, из общих представлений о народе, не было курса на ассимиляцию.

Проводить советские установки было очень трудно - в Средней Азии были популярны
идеи Ататюрка о государстве-нации "по-тюркски", и этим идеям были привержены
руководители узбекских коммунистов. Они считали, что сила региона зависит от его
единства, а оно во многом укрепляется языковой общностью - и отвергали
культурное обособление таджиков от тюрок. Под все это подводилось "научноматериалистическое"
обоснование. Укрепление советской власти послужило тому, что
таджикские интеллигенты стали преодолевать и пантюркизм, и джадидизм - течение
либеральных модернизаторов, идущих в русле младотурок. Одним из первых таких
таджиков был писатель Садриддин Айни.

В 1924 г. стал издаваться журнал "Голос таджикского бедняка", орган обкома
партии и исполкома Самарканда, потом еще два журнала. "Голос бедняка" стал, по
сути, создавать историографию таджиков, которые до этого и не знали, что они
таджики, не имели национального самосознания ("я - мусульманин, персоязычный").
Журнал стал печатать переводы выдержек из трудов русского востоковеда
В.Бартольда. Статьи в журнале начинались с таких разъяснений: "Вот кто мы, вот
где мы географически расположены, в каких районах проживаем, в каком районе что
выращивается".

Потом стали создавать газету на таджикском языке. О ней "Голос бедняка писал" в
1924 г.: "Газета - это язык народа, волшебный шар, в котором отражается мир,
подруга в уединении, защитница угнетенных. Газета - источник бдительности,
пробуждения народа. Да здравствует образование, да здравствует печать". Печать
помогла становлению таджикской светской школы. Как писал в стихах Айни, "лишь
отсутствие школы в ту эпоху немного задержало полет таджика".

Говорят, "уровень культуры снизился в 20-е годы". Вот как обстояло дело со
школами в Таджикистане:

И установка была, опять же, на развитие народной, а не сословной, культуры. В
декабре 1924 г. наркомпрос образовал свой журнал на таджикском языке и писал:
"Наш журнал должен быть справочником, в любой момент полезным учителю. Поскольку
школьное дело в Таджикистане еще очень молодо и таджики не вполне понимают
настоящий литературный персидский язык, наш журнал должен быть несложным и
доступным для простого народа. Пусть нас не будут считать людьми высокого слога,
но пусть каждый учитель сможет понять нас"2.

Надо сказать, что к 1929 г. в начальную школу пошло только 12% таджикских детей
школьного возраста - но это уже были 12%! А не 0,9%, как в 1922 г.

В 1929 г. был открыт первый таджикский драматический театр, в 1931 г. первый вуз
- Педагогический университет с одним факультетом и 12 преподавателями, а затем в
том же году - Университет сельского хозяйства. Таджики стали народом. Это
показали дотошные исследования документов и устных заявлений обоих
противоборствующих сторон в гражданской войне 1992-1994 гг. Более того, изучение
этих документов (например, некрологов по погибшим борцам) показало, что,
независимо от конъюнктурной политической позиции, все части расколотого
таджикского народа имели советскийтип культуры3.

Завершая это отступление, я скажу, что "сытое презрение" к тому, что сделала
советская власть в сфере культуры для крестьян, "кухаркиных детей", таджиков и
т.д., постоянное третирование "красных" студентов и интеллигенции как
"образованцев" есть, на мой взгляд, проявление низкого мещанского комплекса
неполноценности - комплекса в той же мере антидемократического, как и
антиаристократического. Через музыку это так воспринял Георгий Свиридов в своих
"записках" 1979 года:

"Тип лирического героя, открытый Стравинским в "Петрушке" (жалкая кукла вместо
человека), оказался удивительно к месту и времени. Он как нельзя более
соответствовал складу и типу характера, сложившегося в русском (достаточно,
впрочем, пестром по художественному составу!) интеллигентском обществе.
Дальнейшее развитие этот тип получил и в музыке, например у Шостаковича -
"Петрушка на войне" (когда-то я слышал эту мысль у С. Городецкого, но на нее
никто не обратил внимания, а между тем она верна!). Тип этот, вызывающий жалость
(вместо сострадания!), действительно был жалок, униженный, третируемый, как
скоморох (что вполне заслуженно!), в годы народного бедствия. Но получив
известную свободу действий, он более полно проявил свой характер. Тут сказалась
нетерпимость ко всему на свете, сознание своей избранности, самодовольное, сытое
презрение к более низкому и к более высокому социальным слоям, непомерное
честолюбие и ужасающий душевный холод и злоба. Безбожие и органически с ним
связанное бездушие".

Жизнь по законам "быта военного времени"

Родился я в 1939 году в Москве. Первый год, за который, как говорят, на всю
жизнь формируется характер, я не помню. Судя по всему, он был счастливым - на
детских фотографиях я радостно улыбаюсь. Отца вновь приняли на работу в Академию
наук и Московский университет. Ему повезло - его исключили из партии и уволили с
работы в 1934 году, до начала смертельных репрессий, и он просто исчез из поля
зрения. Мать, не пожелавшая расстаться с неблагонадежной фигурой, тоже потеряла
работу. Три года прожила семья без всяких источников дохода, только скудной
помощью друзей и родных, которые и сами были в подобном положении. А вскоре
после моего рождения пришел в дом достаток - в университеты и научные учреждения
стали возвращать репрессированные кадры, страна повернулась на подготовку к
войне.


Первые четкие воспоминания у меня остались от предвоенного лета 1941 года. Быть
может, по контрасту с последующими впечатлениями, но от того лета у меня
осталось ощущение счастья. Вот на даче отец берет меня на руки. А вот мы ждем на
пристани около Парка культуры пароход, чтобы плыть в воскресенье по Москве-реке,
и этот пароход приближается под музыку. Я был восхищен - белый пароход казался
мне живым, плывет к нам по реке и поет.

Потом - война, которая разделила всю жизнь нескольких поколений на две части: до
войны - и все, что было после этого. Даже много лет спустя дети рассказывали
друг другу легенды о том, как все прекрасно было до войны.

Вспоминаю себя в момент эвакуации из Москвы осенью 1941 года. Иду я и несу на
спине вещмешок с моими "личными вещами". А какая-то старуха на тротуаре плачет и
протягивает мне руки. Потом, спустя годы, мать мне объяснила, когда я вспомнил
этот случай: старуха плакала потому, что ей было страшно, что мальчик в два с
половиной года несет на спине большой мешок с вещами. Зато в суровые морозы я
гулял в моей любимой меховой шубе. Ее купили перед войной и даже не отрезали
большую свинцовую пломбу, она болталась внутри на шнурке. Я иногда ее вынимал и
смотрел на нее. Тогда у мужчин часы были в основном карманные, и мне казалось,
что у меня тоже часы.

Из Москвы семьи своих работников эвакуировали предприятия. Ехали в товарных
вагонах, трудно, и долго. Помню, снимали на доске тело умершей женщины. Потом
как-то ушла мать, а поезд тронулся, она бежала за вагоном, и женщины ей подали
доску и втащили. Я стоял рядом и боялся, что она сорвется под колеса. Эти образы
выплывают из памяти, как из тумана. Помню, ехал в вагоне мужчина (видимо, была
бронь). Он на остановках покупал в бутылку молоко, потом вынимал кружку, садился
в вагоне и пил маленькими глотками. Дети подходили к нему и плакали, среди них
моя сестра. Матери уговаривали их не плакать, и они плакали тихо, почти
неслышно, стеснялись. Эти подробности тоже потом мне рассказала мать. А саму
картину я помнил, и помню, что жалко было этих детей, а мужчин таких сегодня
что-то много развелось. А так мне всегда казалось, что тот один только и был в
СССР.

Мы ехали с надеждой попасть в райский уголок - Академия наук имела научную базу
в уникальном курорте Боровое, в Казахстане. С озерами и реликтовым лесом (я в
1961 г. туда добрался). Но президент Академии наук, замечательный ученыйполярник,
Отто Юльевич Шмидт, был рассеянным человеком. Он написал на путевом
листе Боровское- а это райцентр в глухой степи Кустанайской области, в
совершенно другом конце огромного Казахстана. Туда нас в конце концов и
привезли. С этого момента вся моя жизнь - как на ладони, я стал сознательным
человеком. Мне кажется даже, что с тех пор я лишь накапливал опыт, а мой ум и
представление о людях не менялись. Из Боровского повезли нас в село
Михайловское, на тракторных телегах. Почему-то они шли по степи не колонной, а
цепью, в один ряд, и это было очень радостно.

В селе уже не было мужчин - старики, женщины и дети. Русские и казахи. И мы, как
говорили в деревне, выковырянные (эвакуированные). Нас разместили по колхозным
избам. Хозяином у нас оказался старик с девочкой-внучкой, Веркой. Вскоре к нему
поместили еще одну семью - немцев, выселенных из Поволжья. Матери наши сразу
пошли работать, зимой в школе, а летом в поле. А мы играли и, играючи, помогали
взрослым. Играли мы вместе - русские, казахи, немцы и евреи, были и других
национальностей. В Академии наук всякие были. У нас не образовался этнический
тигель, мы не были вненациональны, но и мысли ни у кого не появлялось обидеть
друг друга, используя это различие. В нашей детской жизни отражалась жизнь
взрослых, а там шовинизма не было ни в традиции, ни в идеологии - как бы иначе
русские ужились в этой степи. Казалось бы, наши отцы в то время массами гибли
под ударами немцев, а здесь - вот они, немцы, отселенные с Запада как
потенциальные союзники наступавших гитлеровских войск. Но ни у кого и в мыслях
не было их подозревать. И играли, и дрались, не проводя никаких параллелей с
войной.

Как-то наш хозяин ездил с обозом на санях в Кустанай и привез четыре пряника -
своей внучке, мне, моей сестре и мальчику-немцу. Старику и думать об этом не
пришлось - будь у него денег на один пряник, он разделил бы его на четыре части.

Это сегодня мне приходится об этом думать, когда мой коллега, философ и историк
Д.Е.Фурман пишет с непонятным злорадством в престижном академическом журнале,
что "хотя русские ограбили немцев в результате войны, хотя они выбросили немцев
Поволжья умирать в казахстанской степи, все равно немецкий крестьянин жил, живет
и будет жить лучше русского". И думаю я об этих словах потому, что этот
профессор - не дешевый идеолог, продавший свое перо очередной власти, а типичный
интеллектуал и себя уважает. Я даже могу понять его антирусский пафос - поддался
(быть может, бессознательно) идеологической конъюнктуре. Я поражаюсь инверсии
критериев. Ведь когда он говорит "жить лучше", он сравнивает лишь то, что у
русского и немца в тарелке. Вот если бы я знал, что немецкий крестьянин во время
войны привез из города два пряника и отдал один своему сыну, а другой русскому
или украинскому мальчику (а около миллиона советских мальчиков и девочек фашисты
вывезли во время войны для работы у немецких крестьян) - и это было нормой, -
тогда бы я сказал, что немец и мой старик-хозяин живут в одном измерении, и их
жизнь можно сравнивать по другим показателям. А без этого - понятия лучше или
хуже не имеют смысла. Раньше человеку, претендующему на звание интеллигента, это
было очевидно.


Быть может, это счастливая особенность детства, но когда я вспоминаю эвакуацию и
послевоенные годы, меня охватывает ощущение надежности человеческого братства.
Люди, с которыми я, ребенок, сталкивался, были для меня родными и делали все,
чтобы меня обогреть, порадовать, а нередко и спасти. И в круговороте войны это
были люди множества национальностей, с самыми разными типами лица. Вот бреду я
летом 1942 года по степи - мать на току, я поиграл с пшеницей и пошел
путешествовать. Ушел далеко, ничего не видно кругом, и пришел к странному
домику. В нем что-то стучит, работает машина. Открылось окошечко и показалось
сморщенное лицо старухи-казашки. Посмотрела она на меня, потом исчезла, а потом
опять выглянула в окошечко и протягивает мне вниз кусочек хлеба с маслом. Это
была маслобойка, и все масло до грамма шло на фронт. В последний раз я ел масло
до войны и не помнил его вкуса, а теперь попробовал его в "сознательном
возрасте". Ничего вкуснее не приходилось мне пробовать с тех пор.

Мы не обмолвились со старухой ни словом, она вернулась к своей машине, а я пошел
дальше. Но когда мне сегодня говорят, что Советский Союз взорван непримиримыми
противоречиями национальных интересов, мне это смешно слышать.

Неправильно, конечно, было бы сказать, что я в то время, ребенком, чувствовал
себя хозяином всей страны. Но, как я ни вспоминаю себя, эти слова были бы самыми
правильными. Мне казалось, что я могу идти по СССР, как в степи под Михайловкой,
всю жизнь, и везде будет мне дом, и все люди будут для меня, как хозяин нашей
избы или та старуха-казашка на маслобойне. Такое было ощущение от встреч со
всеми и каждым. Границы семьи по крови расширились до границ семьи-народа.

И это при том, что отношение к людям было суровое, скидки никто не ждал.
Например, потерять карточки было настоящей трагедией. Помню, сестра, старше меня
на три года, потеряла карточки на хлеб. Мать, придя с работы, до ночи бродила
вместе с нами по всем дворам, где мы за день бегали, поднимала решетки у
подвальных окон и спускалась вниз (в "приямники"), искала среди бумажного
мусора. Глубокой ночью пришли домой полуживые, сестра сняла берет, а карточки
оказались приколоты к волосам. Она сама изобрела, как их не потерять, приколола,
надела берет и забыла.

Когда я стал постарше и стал задумываться, меня удивляло, как надежно было все
устроено в государстве. Сейчас это кажется чудом, как будто мы были совсем
другим народом. Все было скудно, на грани, но надежно. Карточки - значит
карточки. Полагается тебе на месяц столько-то рыбы, пусть немного, - ты ее
получишь. За месячной нормой мы ходили, уже в Москве, в 1944 г., далеко от дома,
мать везла меня на санках. Когда не было рыбы, в магазине был чрезвычайный запас
- красная икра. Шла, как рыба. И один раз в наш день не оказалось рыбы, и нам
дали за нее целый бидон красной икры. Так что я в моей жизни поел икры.

Другая служба, с которой я сталкивался, как ребенок - медицина. Казалось бы, все
врачи на фронте. Нет, регулярно нас, детей, осматривали врачи, в большинстве
случаев очень преклонных лет. Осматривали внимательно, делали прививки. Болеть
тогда приходилось, бывало и очень тяжело. И на дом врач идет, и в больницу мать
везет на санках, и лечат тебя, вытаскивают с того света. Тогда это не удивляло,
а сейчас это меня удивляет. Сейчас, глядя вокруг - и у нас, и даже на Западе, я
вынужден признать, что система сохранения людей, которая была создана в СССР и
действовала даже во время войны, была явлением исключительным. И она жила,
покуда ее ценили люди. А потом, когда перестали ценить, умерла. Видно, людская
любовь ей была нужна. За деньги такую систему не купишь.

У демократической интеллигенции в России бренчала в голове одна подсказанная
телевидением мысль: советский режим, дескать, так исковеркал людей, что у них
вплоть до перестройки не было сострадания. Теперь, мол, будут другие порядки - и
в доказательство несравненного благородства Запада телевизор мучил людей
зрелищем посылок с гуманитарной помощью, собранных добрыми и наивными немцами и
американцами. За доброту им спасибо. Наши старики эти посылки, когда их не
разворовывали молодые предприниматели, брали с удивительной душевной чуткостью.
Считалось, что немцы и американцы ощущали потребность почувствовать себя
добрыми, нужными далеким русским людям. А может быть, собрав посылку, они
снимали какой-то камень с души. Наши старики были рады им помочь. Хотя следовало
бы немцам задуматься - почему это в России, не пережившей никакой природной
катастрофы или разрушительной войны, собравшей богатый урожай, старики и дети
голодают? Что там происходит, что это за перестройка такая? Но нет, таких
вопросов у доброго немца не возникало. Но не о немцах речь - с какой стати
беспокоиться им о наших делах.

С какой целью убеждали нас новые комиссары в том, что мы очень плохие и черствые
душой? Ведь с таким жаром убеждали, что многие им поверили и просто ходить по
земле стеснялись. Поначалу мне было очень жаль этих молодых обличителей. Я
думал, что они принадлежат к какой-то неизвестной мне части нового поколения,
которая недополучила любви, которой страшно не повезло в жизни. Где они жили, в
каком обществе вращались? На память приходил рассказ Достоевского "Мужик Марей".

Ребенком Достоевский безумно испугался в лесу волка и бросился бежать. Он
подбежал к крепостному крестьянину его отца Марею, который на поляне пахал
землю. Крестьянин успокоил ребенка и ласково погладил грязным от земли пальцем
его дрожащие губы. Но так погладил, что воспоминание о нем поддерживало
Достоевского в самые трудные моменты жизни. И когда на каторге он встретил
озлобленного поляка, он пожалел его, поняв, что у того не встретилось в жизни
его мужика Марея, на которого он мог бы опереться.

Так и мне казалось, что те публицисты, которые вышли на передний план в годы
перестройки и стали обличать советский народ, просто были обижены судьбой и
нуждались в особенно бережном отношении общества. Но когда я столкнулся с этими
людьми ближе и познакомился короче, обнаружилось явление, неизвестное
Достоевскому. Эти люди прожили нормальную жизнь, не раз были поддержаны, а то и
спасены каждый своим мужиком Мареем - но в памяти у них остался лишь его грязный
палец. И этим людям советская тоталитарная система вручила тотальную же власть
над средствами массовой информации, возможность промывать мозги сотням миллионов
людей. Вот от них-то, действительно, сострадания не дождешься - а лишь
благотворительность, да и то если она не облагается налогом.

Я же прожил всю свою жизнь, всегда находясь во всенародном поле сострадания,
всегда надеясь на помощь людей и спокойно ее принимая, вовсе не предполагая
отплатить именно дающему. Я уверен, что выгадал - получил гораздо больше, чем
отдал. Таков кооперативный эффект солидарных систем. Советский народ жил очень
трудно, вплоть до 60-х годов избытка не было почти ни у кого. А были, почти у
всех, такие периоды, что без сострадания людей посторонних, с иными взглядами,
из иной среды - и выжить было бы нельзя.

Помню, из Казахстана в конце 1942 года мы переехали на Урал, в промышленный
Челябинск. В квартире жило несколько семей. У одной женщины была собака, которую
она выращивала для фронта. Мы все кормились около этой собаки - ей полагался
обильный паек овсянки. Зато и любили мы ее по-особому - и она нас любила.

В пустующую комнату поселили молодого безногого солдата Павла - он долечивался
после госпиталя. Он дал мне звездочку на шапку и сделал деревянный автомат -
замечательный, с диском. Привязал веревку, и я его носил за спиной. Получил он
из дому баночку меда, и каждое утро все дети являлись к нему в комнату. Он
съедал одну ложечку сам и по ложечке давал каждому из нас. А потом, когда
оставалось совсем на донышке, один из нас (я даже знаю, кто) не выдержал,
пробрался в комнату солдата и съел весь мед. Я помню, как Павел пришел к нам на
кухню на костылях, с пустой банкой, в ярости и чуть не плача. И мы все ревели,
глядя на него. Он тыкал пустую банку всем под нос и кричал: "Это что? Это что?".

Мать работала с утра до ночи, а я проводил день на улице с мальчишками. Недалеко
был вокзал, и каждый день мы провожали солдат на фронт, маршировали рядом с
оркестром. Казалось, что у России бесконечные запасы мужчин. Да и девочексанитарок
много шло в строю. Иные совсем маленькие, школьницы еще, очень
красивые в своих гимнастерках. Потом, когда я уже учился в школе, я понял, что
эти людские запасы сгорели почти полностью. В нашем классе было сорок мальчиков
- и только у четверых были живы отцы.

Часто видели мы и печальное зрелище - как конвоир с каменным лицом ведет
дезертира, уткнув штык своей винтовки ему в спину. Их вылавливали на чердаках.
Мы, мальчишки, были на стороне конвоира, и в то же время дезертиры с тоскливым и
отрешенным взглядом, все почему-то в серой одежде, казались нам родными. Можно
даже сказать, что казались родными, чуть ли не одним целым, солдат-конвоир и
дезертир. И потом, уже взрослым, я у многих людей замечал: при виде человека под
конвоем, заключенного, они смотрели на него таким взглядом, словно это их родной
брат.

Испытал я тогда и силу сострадания. Мальчишки постарше стали посылать меня
нищенствовать - маленьким лучше подают. Мне надевали сумку, и я ходил по
квартирам, просил хлеба, а они поджидали меня за углом. Но дело оказалось
трудным. Очень многие женщины, которые открывали дверь, заводили меня в комнату,
разогревали еду и усаживали меня обедать. После того, как я из-за дверей просил
"подать голодному кусочек хлеба", отказаться от еды я не мог. Я заставлял себя
съедать один обед за другим и, пройдя один дом, чувствовал себя совершенно
больным. А однажды мне досталась, видно, последняя порция супа, со дна кастрюли,
и в нем было очень много перца горошком. Я полагал, что нищий должен быть очень
скромным и ничего не выплевывать, и жевал и проглатывал весь этот перец.
Кончилось тем, что я пообедал у одной учительницы, которая работала вм

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.