Жанр: Электронное издание
Лион Фейхтвангер. Настанет день
...бя не компрометируем, сами подавили свое восстание.
Словом, если не извращать римское право и римскую традицию, то наш
университет неуязвим. А разве сам император Домициан не считает, что боги
предназначили его быть хранителем римского права и римской традиции?
Однако нельзя забывать о наших врагах, их много, и они могущественны.
Это принцы Сабин и Клемент и все их приверженцы, это военный министр Анний
Басс и ваша бывшая супруга Дорион, это весь минейский сброд. Все эти враги
настоятельно просят императора наложить на нас запрет, и он охотнее всего
уступил бы их просьбам. Значит, единственное, что оберегает нас от гибели,
- это благоговение императора перед традицией, перед римскими принципами.
И он колеблется между своим... правосознанием, что ли, и неприязнью к нам,
раздутой нашими врагами, он не решается, ждет, просто не желает нас
выслушать, не допускает нас к себе. С его точки зрения, это лучшее, что он
может делать. Таким способом он избегает решения, ему ненавистного, то
есть закрытия университета в Ямнии, а вместе с тем, заставляя меня ждать
здесь аудиенции, ослабляет наш престиж, делает Ягве и еврейство
посмешищем, разрушает нашу Ямнию исподволь.
Иосиф вынужден был признать, что трудно изобразить положение яснее, чем
это сделал верховный богослов.
А тот задумчиво продолжал:
- Я бы уж знал, как взяться за этого императора. Я бы постарался
ухватиться за его поклонение традициям, за его религиозность. Ибо, как ни
странно, для этого человека религия существует; иначе многого, что он
делает или чего не делает, не объяснишь; пусть это религия очень темная,
очень языческая, он наверняка верит во всяких Ваалов, но это все же
религия, и с этой религии надо и начинать. Следовало бы пойти на хитрость,
следовало бы для него сделать Ягве Ваалом, неуклюжим, опасным кумиром,
божеством, как он его понимает, - страшным и угрожающим. А может быть, это
тоже кощунство? Не звучат ли такие слова богохульством, когда их
произносит верховный жрец Ягве? Но в наше время он больше чем когда-либо
должен быть политиком. Любое средство годится, если благодаря ему народ
Израиля вынесет третий переход через пустыню и не погибнет. А народ этот
должен жить! Ибо идея, ибо Ягве не может жить без своего народа!
Тут Иосиф испугался в сердце своем, последняя фраза Гамалиила была
действительно кощунством и богохульством, именно потому, что ее произнес
верховный богослов. Вот на какие опасные вершины политика заносила
человека, не желавшего ничего, кроме бога и служения богу.
- Да, уж я бы знал, как взяться за императора, - продолжал Гамалиил. -
Но вся беда в том, что он не допускает меня к себе. Признаюсь вам, - вдруг
гневно воскликнул он, - порой я горю от нетерпения и ожидания! И не ради
себя - я не тщеславен и умею переносить обиды. Но дело ведь идет не обо
мне, а об Израиле. Наша встреча должна состояться. Однако наши друзья,
несмотря на всю их ловкость и добрую волю, на этот раз бессильны. Регину
это не удается, Маруллу не удается. Иоанну Гисхальскому не удается. Есть
только один человек, которому, может быть, это удалось бы, и этот человек
- вы, Иосиф. Помогите нам!
После такого призыва Иосиф молчал, обуреваемый противоречивыми
чувствами. Трудно было уклониться от настойчивой просьбы верховного
богослова. Решительная политика этого человека, отрекшегося от бога всей
земли, чтобы послужить богу Израиля, столь же сильно отталкивала Иосифа,
сколь и привлекала. Гамалиил требовал от него действий, требовал
активности, предприимчивости, то есть как раз всего, чего Иосиф за
последние годы так тщательно избегал. Тот, кто хочет действовать, должен
идти на компромисс; кто хочет действовать, должен заставить свою совесть
молчать. Верховный богослов для того и предназначен, чтобы совершать
деяния, в этом его задача, у него есть на то и ум и власть. Его же,
Иосифа, сила только в созерцании, его дело - представить себе историю
своего народа и осмыслить ее; а когда он начинал действовать сам, он
оказывался обманщиком и пустозвоном.
То, что он, Иосиф, думает, говорит, пишет, даст возможность людям в
далекие грядущие времена увидеть теперешние события такими, какими он,
Иосиф, хотел их видеть, и это, быть может, определит деяния потомков. А
то, что говорит и думает Гамалиил, тут же становится историей, становится
сегодня и завтра судьбою людей. Иосифа разрывали противоположные
стремления. Стены, в которых он так искусно замкнулся, чтобы сберечь свой
покой, рухнули. И он обещал верховному богослову исполнить его просьбу.
Когда Иосиф попросил аудиенции у Луции, она приняла его на следующий же
день.
Луция разглядывала его с нескрываемым интересом.
- Должно быть, мы около двух лет не виделись с вами, - сказала она. -
Но когда я сейчас смотрю на вас, мне кажется, прошло целых пять. Я ли так
изменилась за время ссылки, или вы стали другим? И я разочарована, мой
Иосиф, - продолжала она непринужденно. - Вы постарели. И на нечестивца вы
больше не похожи.
Улыбка пробежала по лицу Иосифа, изборожденному морщинами; значит, она
еще помнит возглас, вырвавшийся у нее при виде его незавершенного бюста:
"Вы же нечестивец".
- Ну, чем вы заняты? - снова заговорила Луция. - О вас уже давно ничего
не слышно. Мне кажется, вас что-то печалит. - И она с явным сочувствием
продолжала его разглядывать. - Но то, что делают с вами, евреями,
действительно низость. Это отвратительное мелкое мучительство. Когда моя
родственница Фаустина не выспится, она колет иголкой в руку или в спину
служанку, которая завивает ее. Так может поступать Фаустина, но не Римская
империя в отношении целого народа. Как всегда, мне жаль, что вы угнетены.
За последние годы мне тоже пришлось пережить немало тяжелого. Но я ни в
чем не раскаиваюсь и ни о чем не жалею. Жизнь была бы слишком однообразна
без смены добра и зла.
Иосифа несколько обидело, что Луция нашла его столь изменившимся. Ему
вспомнился первый разговор, который он вел когда-то со знатной римской
дамой, разговор с Поппеей, женой Нерона. Каким собранным был он тогда, как
жаждал победы, как уверен был в ней. И сейчас в нем пробудилось что-то от
прежнего Иосифа, его душевные силы напряглись.
- Охотно верю, императрица Луция, что вы приемлете и злое и доброе, -
ответил он живо и, не смущаясь, пристально посмотрел ей в глаза с тем же
дерзким восхищением, с каким смотрел тогда в глаза Поппее.
Луция рассмеялась своим щедрым, полнозвучным смехом.
- Скажите мне, пожалуйста, - откровенно спросила она, - почему,
собственно, вы захотели меня повидать? Ведь не для того же вы пришли,
чтобы нанести мне визит вежливости? Правда, вы сейчас на меня так смотрели
- ну просто бесстыдно, в вашем взгляде было что-то от бюста нечестивца
Иосифа, и можно было подумать, будто вы в самом деле явились только из
любопытства, чтобы посмотреть, похорошела я в изгнании или нет. Впрочем, я
недавно в храме Мира опять рассматривала ваш бюст, - замечательная вещь;
но все-таки это не портрет, ведь глаза отсутствуют. Когда Критий хотел их
вставить, не надо было возражать. А теперь скажите поскорее, как вы
находите мою новую прическу? Вот все крик поднимут!
Ее волосы были уложены рядами локонов, она отказалась от обычного
сооружения в виде башни, которое предписывала мода.
Подвижность и живость этой женщины влили бодрость в Иосифа. Да, она
стояла выше рока, ни доброе, ни злое не могло повлиять на нее, она пышет
жизнью, изгнание придало ей еще больше жизненных сил.
- Вы правы, императрица Луция, - сказал он. - Меня действительно
угнетает горе моих евреев, и я пришел просить для них вашего благоволения.
За последнее десятилетие нам со многим пришлось примириться; но мы считаем
милостью нашего бога, что он так нас испытывает. У нас есть мудрая и
поэтическая легенда о некоем человеке по имени Иов, которого бог наказует,
ибо хочет выделить среди прочих, навести на мысль, что живет в нем тайный
грех, которого сам человек иначе бы не познал, а среди остальных лишь
немногие сочли бы за грех.
- Какой же это грех? - спросила Луция.
- Высокомерие духа, - ответил Иосиф.
- Грех, гм, - задумчиво произнесла Луция. - Я тоже не раз подвергалась
испытаниям, но из-за этого не начинала размышлять о своих грехах. Есть ли
во мне высокомерие духа - не знаю. Говоря по правде, едва ли. Но
поменяться характером я бы ни с кем не хотела, я довольна тем, какой есть.
А вообще-то мне кажется, мои Иосиф, что вы гораздо высокомернее меня.
- Писатель Иосиф Флавий, - ответил Иосиф, - надеюсь, не слишком
высокомерен. Еврей Иосиф Бен Маттафий - да. Но одно дело - высокомерие
отдельного человека, а другое - духовная гордость целого народа. Это не
грех, если мы, евреи, гордимся своим Ягве и своей духовной жизнью. Я
полагаю, что мир не может без нас обойтись. Мы миру необходимы. Мы соль
земли.
Спокойная убежденность Иосифа развеселила Луцию.
- А какой народ не считает себя избранным? - возразила она, смеясь. -
Так считают греки, египтяне, евреи. Только мы, римляне, ничего о себе не
воображаем. Быть солью земли мы спокойно предоставляем другим, мы
довольствуемся тем, что захватываем эту соль и господствуем над другими.
Однако Иосиф не улыбнулся, как она ожидала, он стал серьезен.
- Если бы это было так! - горячо ответил он. - Если бы вы
удовольствовались этим! Дело обстоит иначе. Вы хотите большего, чем
господствовать над нами. Против вашей власти восстают только глупцы. Так
накажите их с какой хотите суровостью, мы жаловаться не будем. Но вы
посягаете на нашу душу. Ради этого я и пришел к вам, императрица Луция.
Попросите императора, чтобы он этого не делал! Оставьте нам нашу душу!
Оставьте нам нашего бога! Оставьте нам нашу Книгу, наше Учение! Каждому
народу Рим до сих пор оставлял его бога. Почему же он хочет отнять нашего?
Брови Луции над широко расставленными глазами удивленно поднялись.
- Кто хочет отнять у вас вашего бога и ваше учение? - спросила она
недоверчиво.
- Очень многие хотят, - ответил Иосиф. - И прежде всего ваша кузина,
принцесса Юлия, Наш университет в Ямнии, которому Веспасиан даровал
привилегии, хотят закрыть. Это маленькая богословская школа, религиозный
центр, и больше ничего. Помогите нам, Луция! - закончил он настойчиво,
сердечно, не называя ее титула. - Мы, право же, не ищем ничего другого,
кроме свободы в духе, свободы, которая Риму ничего не стоит и не
направлена против Римского государства. Но как раз ее-то некоторые люди и
не желают нам оставить. Из ненависти. Они мешают нам проникнуть к
императору, ибо опасаются, что мы императора убедим. Вот уже несколько
месяцев, как императора удерживают от встречи с нашим верховным жрецом.
- Ах, это тот верховный жрец, о котором так много говорят, - заметила
Луция с легким презрением.
- Мы все предпочли бы, чтобы о нем говорили поменьше, - отозвался
Иосиф.
- И, значит, вам очень важно, чтобы император его принял? - спросила
Луция.
- Если бы вам удалось этого добиться, - ответил Иосиф, - вы бы оказали
моему народу огромную услугу, и он сохранил бы ее в своей памяти с горячей
благодарностью, как и любое оказанное ему благодеяние.
- Выразили вы все это элегантно и учтиво, мой Иосиф, - рассмеялась
Луция, - но на меня такие доводы не действуют. Мне в высшей степени
наплевать, какого мнения будут обо мне после моей смерти. Я не очень-то
верю в жизнь под землей, в Аиде или еще там где-нибудь. Боюсь, что, когда
меня сожгут, я уже едва ли буду ощущать вашу благодарность. - Она
задумалась. - Впрочем, не знаю, смогу ли я вам помочь, даже если бы и
захотела. Император сейчас несговорчив, - призналась она, - и не очень ко
мне благоволит. Мы часто ссоримся. Я стою ему много денег. - И с дружеской
откровенностью принялась рассказывать: - Знаете ли вы, что я становлюсь
все жаднее до денег? По-моему, жизнь - великолепная вещь, но именно из-за
этого, чем ближе подходит старость, тем больше мне хочется иметь. Мне
нужны картины, статуи, все новые и новые драгоценности, толпы рабов, я
желаю наслаждаться зрелищами, празднествами, не считаясь с расходами. За
последнее время я адски много трачу. Впрочем, в деньгах вы, евреи, знаете
толк, этого у вас не отнимешь. Например, Регин (он, правда, только
наполовину ваш) или этот мебельщик, Гай Барцаарон, или еще один, с которым
мне иногда приходится иметь дело, Иоанн Гисхальский, занятный, хитрый и
отчаянный человек, - все они делают деньги, много денег и притом - без
труда. Иоанну даже удалось сбить цены, которые я установила. Вот видите, я
способна отдавать должное вашим заслугам, вы мне во многом симпатичны. -
Лицо ее стало серьезным. - Значит, вы говорите, Юлия хочет закрыть ваш
университет?
- Да, Юлия, - подтвердил Иосиф; он назвал Юлию, ибо считал это
полезным.
- Она в последнее время в большой чести у Фузана, - задумчиво сказала
Луция. - Меня он будто вовсе не замечает. Что за человек ваш верховный
жрец? - осведомилась она. - Он святой или он правитель?
- И то и другое, - ответил Иосиф.
- Гм, тогда он человек выдающийся, - отозвалась Луция. - Но как мне
уломать Фузана?
- Может быть, вам самой захочется повидать нашего верховного богослова?
- решился подсказать Иосиф. - Тогда его сначала должен был бы принять
император. Ведь не может же верховный богослов засвидетельствовать свое
почтение вам, императрица Луция, если до того не выразит свое глубокое
уважение богу Домициану.
- Вам следовало бы, в самом деле, быть при дворе, - улыбнулась Луция. -
И вы считаете действительно важным, чтобы я открыла вашему верховному
богослову доступ на Палатин?
- Я был уверен, что вы поможете нам, моя Луция, - ответил Иосиф.
За те дни, что Домициан не виделся с Луцией, он вновь и вновь повторял
себе все, в чем ее можно было обвинить. Она унижала его, издевалась над
ним. И отнюдь не исключено, что она опять спит с кем-нибудь другим. Он не
раз лелеял мысль о том, чтобы, согласно только что введенному им более
строгому закону о прелюбодеяниях, вторично осудить ее или даже просто без
суда и следствия сослать либо казнить. Но потом перед ним опять возникало
ее смелое, гордое лицо, с чистым детским лбом и крупным носом, он слышал
ее смех. Ах, Луцию не запугать, как сенаторов! Убить ее можно, запугать -
нет. И если он отдаст приказ ее убить, то больнее накажет себя, чем ее;
ведь она потом уже не будет страдать, а он будет.
Домициан был рад, что хоть Юлия, после некоторого сопротивления, снова
допустила его к себе. Видимо, он все же оказался неправ, она любила его, и
плод, который она перед тем носила под сердцем, был его ребенком. Но его
злило, что, несмотря на обвинения, собранные Норбаном и Мессалиной против
мужа Юлии Сабина, этого, по мнению обоих, все еще было недостаточно, чтобы
убрать Сабина; могли возникнуть нежелательные для императора кривотолки. А
может быть, он и примирился бы с такими толками. Юлия этого стоит. Он,
бесспорно, недооценивал ее. Она вовсе не глупа; например, недавно по
поводу напыщенной и скучной поэмы придворного стихотворца Стация она
сделала весьма милое и насмешливое замечание, - лучше и сам Домициан не
смог бы сказать. И наружность ее нравилась ему все больше - теперь, когда
она была не так полна. Пусть Василий вылепит ее, в третий раз. Юлия
красивая женщина, настоящая римлянка, из рода Флавиев, она заслуживает
любви. Она может заменить ему Луцию.
Никогда она не заменит ему Луции. Он понял это в ту же минуту, когда
Луция к нему вошла. Весь его гнев против Луции как рукой сняло. Его
поразило, какая она рослая и статная, несмотря на простую, невысокую
прическу. А Юлия вдруг показалась ему нелепой. Неужели ему могло прийти в
голову ради нее устранить Сабина, пренебречь своими обязанностями
властителя и своей популярностью! Неужели он мог так долго выносить
близость Юлии, ее по-детски надутые губы, ее чувствительность к малейшей
мнимой обиде, ее вялое безразличие, ее нытье! А вот его Луция, отважная,
гордая, все понимающая, - вот это римлянка, эта женщина ему под стать.
Луция же с обычной беззаботностью прежде всего заявила, что лысина у
него увеличилась чуть-чуть, а живот совсем не вырос. Потом сразу
устремилась к цели.
- Я пришла, - заявила она, - чтобы дать вам один совет. Здесь с
некоторых пор находится главный жрец евреев, верховный богослов Гамалиил,
утвержденный вами в этом звании. Вы держитесь с этим человеком не так, как
следовало бы. Если вы хотите закрыть его университет, то я считаю, что вы,
император Домициан Германик, должны набраться мужества и сказать об этом
ему в глаза. Но вы и не допускаете его к себе, и не отсылаете из Рима, не
говорите ни "да", ни "нет" и действуете методами, напоминающими времена,
когда вас еще называли "Малыш" и "Фрукт". Я думала, что эти времена
прошли. Я думала, что вы стали мужчиной, с тех пор как умер Тит и вы
сделались императором. И я жалею об этом рецидиве.
Домициан усмехнулся.
- Вы что - не выспались, Луция? - спросил он. - Или огорчены невыгодной
сделкой? Может быть, просчитались при поставках кирпича?
- Скажите, вы повидаетесь с верховным богословом? - продолжала
настаивать Луция.
- Вас что-то очень интересует этот человек, - заметил Домициан, и его
усмешка стала злой и угрюмой.
- Тогда я повидаюсь с ним сама, - решительно заявила Луция, подчеркнув
слово "сама". - Конечно, если я приму его, это всем бросится в глаза. Да и
верховный богослов, вероятно, найдет неподобающим явиться ко мне до того,
как он будет принят вами.
- Это дело гофмаршала Криспина, - отозвался Домициан.
- Берегитесь, Фузан, - сказала Луция. - Не виляйте! И не делайте
попыток покончить с этим неприятным делом так, как вы покончили с
некоторыми другими! Не отправляйте этого человека из Рима, пока вы не
выслушаете его! Не избегайте встречи с ним. То, что вы меня сослали, не
пошло мне во вред. Но если вы будете вести себя с верховным богословом
недостойно - смотрите, как бы я сама себя не сослала.
Когда Луция ушла, император сказал себе, что ведь она со всеми своими
грубостями ломилась в открытую дверь. Если он и хотел немножко проучить
этот строптивый еврейский сброд, продержав его в страхе и неизвестности,
то все же он, призванный быть защитником богов всех подвластных народов,
на самом деле никогда серьезно не помышлял о том, чтобы лишить верховного
богослова и его соплеменников религиозного центра. Однако и сейчас, после
посещения Луции, Домициан никак не мог заставить себя принять Гамалиила и
успокоить евреев, он продолжал хранить молчание, вынуждая их ждать, ничего
не предпринимал.
Единственный, на ком сказались последствия этого вмешательства Луции,
был гофмаршал Криспин. Когда он на другое утро после посещения Луции, как
всегда надушенный и расфранченный, явился на Палатин, император спросил
его:
- Скажи-ка, любезный, кого ты, собственно, разумеешь под словом
"варвары"?
- Варвары? - переспросил, опешив, Криспин, и нерешительно закончил: -
Ну, это люди, которым чужда римская и греческая цивилизация.
- Гм... - пробурчал Домициан, - а разве евреи в моем городе Риме не
говорят по-гречески? А разве евреи в Александрии не говорят по-гречески?
Как же так? - вдруг взорвался он, побагровев. - Значит, евреи больше
варвары, чем, скажем, твои египтяне? И почему этот верховный богослов
должен ждать аудиенции дольше, чем твой жрец Изиды Манефон? И ты
воображаешь, негодяй этакий, что если ты тратишь пять талантов в год на
духи, так ты цивилизованнее моего историографа Иосифа?
Криспин отпрянул; его стройное тело под белой парадной одеждой
затряслось в ознобе, смазливое, наглое, порочное лицо, бронзовое от
притираний, позеленело.
- Итак, я должен назначить верховному богослову время для аудиенции?
- Ничего ты не должен, - заорал на него Домициан срывающимся голосом. -
Ты должен убраться отсюда! Подумать должен!
Ошарашенный гофмаршал поспешно удалился, не зная, чем объяснить
внезапный гнев императора, не зная, что же ему делать.
А верховный богослов все ждал, а Домициан все медлил, и положение
оставалось прежним.
И вот на восьмой день после того, как Луция потребовала у императора
объяснений, на Палатин прибыл курьер с пером, возвещающим несчастье; он
привез депеши с дакийского театра военных действий.
Запершись в своем кабинете, Домициан изучал полученные сообщения. Его
маршал Фуск потерпел жестокое поражение. Он дал дакийскому царю Диурпану
заманить себя в глубь дакийской территории и там с подавляющей частью
своей армии погиб. Двадцать первый легион, "Рапакс", был почти весь
уничтожен.
Домициан машинально взял футляр, в который была вложена депеша,
извещавшая о несчастии, поднял его, снова положил перед собой. Часть
доставленных в нем бумаг была разбросана по столу, часть разлетелась по
полу. Домициан с отсутствующим видом сгреб некоторые из них, скомкал,
потом снова расправил и аккуратно положил на место. За этого Фуска,
который дал себя разбить, ответственность несет только он, Домициан. Ведь
это он доверил ему верховное командование, вопреки советам Фронтина и
Анния Басса, предупреждавших его, что Фуск безрассудный смельчак и
сорвиголова. Но он, Домициан, настоял на своем. Он считал, что отвага
Фуска стоит осмотрительности Басса и Фронтина. Поражение в Дакии - это
его, Домициана, вина.
И все-таки его расчет был правильным. Постоянным выжиданием тоже не
достигнешь цели. Легионы были испытанные, хорошо вооруженные, риск мог бы
привести к победе. Это низость со стороны судьбы, допустившей, чтобы война
закончилась так неудачно.
Виноват ли тут случай? Или это злая каверза, подстроенная именно ему?
Вдруг лицо Домициана словно окаменело, стало почти глупым. Нет, неудача
там, на Востоке, - не случайность, это акт мести, это месть бога, месть
Ягве. Нельзя было заставлять верховного жреца этого бога ждать так долго.
На Востоке он могуществен, бог Ягве, и он, назло римскому императору,
подсказал Диурпану его подлую и хитрую стратегию.
Сейчас остается одно: отступление, поспешное отступление. Он, Домициан,
не так глуп, чтобы продолжать борьбу с богом Ягве. И спор с этим богом,
который он затеял без всякой охоты, нужно как можно скорее и решительнее
раз и навсегда прекратить! Он примет верховного богослова. Он скажет ему:
пусть берет себе свой дурацкий университет в Ямнии и радуется!
Когда на другое утро явился Криспин, император спросил его с коварной
любезностью:
- Ну что ж, вызвал ты ко мне верховного богослова и его приближенных?
- Я же не знал... - растерянно проговорил Криспин, - я не хотел... ваше
решение...
- Как это ты не знал? Не хотел? - резко прервал его император. - Хочу
я, этого тебе недостаточно? Клянусь Геркулесом, ну и болвана же я взял
себе в министры!
- Итак, я вызову верховного богослова на завтра, - осторожно предложил
Криспин.
- На завтра?! - воскликнул император в бешенстве. - Разве я успею
придумать до завтра, как мне загладить ту обиду, которую ты из-за своей
глупости нанес верховному жрецу и его богу? Вызывай верховного богослова
на пятый день, - грубо приказал он гофмаршалу. - И в Альбан!
- В Альбан? - удивленно переспросил Криспин.
Официальные приемы иностранных послов происходили обычно на Палатине;
то, что император приглашает еврейских господ в Альбанское поместье,
противоречило всем обычаям.
- В Альбан? - еще раз осведомился Криспин, думая, что ослышался.
- Да, в Альбан, - подтвердил император. - Куда же еще?
Сам он выехал в Альбанское поместье на другой же день. Как унизительно,
что он все-таки вынужден принять верховного богослова и его евреев, и они,
конечно, усмотрят в этом признание его поражения! Он должен найти способ
сбить с них спесь и отравить им радость по случаю спасения университета.
Но действовать надо осторожно: ведь выяснилось, что этот их непонятный
незримый бог Ягве адски мстителен.
Со своими министрами Домициан, к сожалению, на этот счет не может
посоветоваться. Для немудрящего солдата Анния Басса, для пустозвона
Криспина, для Норбана, привыкшего переть напролом, дело это слишком тонкое
и сложное. Марулл и Регин скорее бы поняли, о чем речь, но они на стороне
евреев. Нет, советоваться он может только с самим собой.
Деревянным шагом спускается он в альбанские сады. Долго стоит перед
клеткой пантеры, красавец зверь, сощурившись, смотрит на него желтыми,
сонными, коварными глазами. Однако воображение императора остается
бесплодным. Его презренье к людям, порой подсказывающее ему в подобных
случаях отличные идеи, на этот раз бессильно. Он не находит ничего, чем
мог бы ранить евреев, не подвергая при этом себя заслуженному мщению их
бога.
И тогда Домициан вызвал в Альбан Мессалина. Вместе с ним прогуливался
по обширному, искусно распланированному парку. Он притворялся, будто
крайне озабочен, как бы слепец не оступился, но наблюдал не без
удовольствия, как тот порой спотыкается и как старательно это скрывает.
Карлик Силен, шест
...Закладка в соц.сетях