Жанр: Электронное издание
irving_1
... веку и хранится в "Хаэардовском собрании
исторических документов" ". Первоначальное название, как подтверждают все
голландские рукописи и карты, было Helle gat, а в одном старинном
манускрипте, написанном по-французски, при перечислении различных изменении,
которые претерпели названия окрестностей этого города, указывается: "De
Helle gat, trou d'Enfer. ils ont fait _Helle gate_, Porte d'Enfer. [Из Helle
gat [Адская дыра] они сделали Helle gate [Адские ворота]].- Типографский
ученик.}, которые по внушаемому ими ужасу и грозным опасностям могут
заткнуть за пояс древние Сциллу и Харибду. Во время этого плавания они
встретили столько же листригонов, циклопов, сирен и несчастных Дидон {10},
сколько и благочестивый Эней, когда он совершал свое путешествие для
основания колонии.
Наконец, после того, как они побывали тут и там, их внимание привлек
своим бесподобным очарованием обширный остров; наподобие великолепной броши
он разделял прекрасную грудь бухты, и многочисленные большие острова, среди
которых они скитались, служили для него дополнительным украшением. Туда они
направили свой путь, и старый Нептун, словно стремясь принять участие в
выборе места для города, которому предстояло стать его твердыней в западном
мире, послал полдюжины могущественных валов, выбросивших лодки наших
путешественников на берег острова, в том самом месте, где теперь стоит
прелестный город Нью-Йорк.
Первоначальное название этого прекрасного острова вызывает некоторые
споры и уже подверглось искажению, что служит доказательством печального
непостоянства в подлунном мире и усердной склонности современных грамотеев к
извращениям. Названием, наиболее распространенным среди черни (например,
членов Законодательного собрания и управляющих банками), является Манхаттан,
происшедшее, как говорят, от обычая, принятого среди сквау в древнем
поселении, носить мужские войлочные шляпы, что и теперь еще наблюдается у
многих племен. "Отсюда, - говорит нам старинный губернатор, небезызвестный
шутник, припеваючи живший почти столетием позже и навестивший
филадельфийских остряков, - отсюда произошло название Ман-хет-он {12},
первоначально данное индейцам, а затем - острову". Глупая шутка, но для
губернатора и такая хороша!
К числу более давних свидетельств, заслуживающих самого серьезного
внимания, относится то, которое содержится в весьма ценной истории
американских владений, написанной господином Ричардом Бломом {13} в 1687
году, где остров назван Манхадес или Манаханент; не следует забывать и о
прекрасной маленькой книжке такого правдивого историка, как Джон Джосселин,
джентльмена, называющего наш остров без всяких колебаний Манадес.
Но свидетельством еще более древним и особенно достоверным, ибо оно
подкреплено одобрением наших уважаемых голландских предков, следует признать
некоторые сохранившиеся до нашего времени письма первых губернаторов к
властям соседних провинций; в этих письмах наш остров называют по-разному:
Монхатез, Мунхатоз и Манхатез - несущественные видоизменения, объясняющиеся
тем, что ученые того времени относились с великим презрением к
орфографическим справочникам и филологическим изысканиям, в наши дни
представляющим единственное занятие и цель жизни стольких ученых мужчин и
женщин. Говорят, что это название произошло от великого индейского духа
Маниту, избравшего, как предполагают, этот остров своим любимым
местопребыванием вследствие его необычайных прелестей. Но самое бесспорное и
достойное уважения из всех существующих свидетельств, на которое я вполне
полагаюсь, ибо оно дает название одновременно мелодичное, поэтическое и
выразительное, это свидетельство штурмана Джуэта, приведенное в упомянутом
выше судовом журнале плавания великого Гудзона; Джуэт ясно и точно называет
остров Манна-хата, то есть остров Манна, или другими словами, "страна,
изобилующая млеком и медом!".
*
ГЛАВА IV
В которой приведены различные очень здравые доводы, почему не следует
писать второпях; а также рассказ об основании Нового Амстердама и о
достопамятном споре по этому поводу между мингерами Десятиштанным и
Крепкоштанником
Мой прадедушка с материнской стороны, Германус Ван-Клаттеркоп, когда он
нанялся построить большую каменную церковь в Роттердаме, которая стоит
примерно в трехстах ярдах влево от вас, если вы отвернетесь от Бомкейса, и
которая устроена так удобно, что все ревностные христиане Роттердама
предпочитают спать во время проповеди именно там, а не в какой-либо другой
церкви этого города, мой прадедушка, говорю я, когда он нанялся построить
эту знаменитую церковь, первым делом послал в Делфт за ящиком длинных
трубок; затем, купив новую плевательницу и сотню фунтов лучшего виргинского
табаку, уселся и в течение трех месяцев ничего не делал, только очень
прилежно курил. Затем он еще три месяца провел в странствованиях то пешком,
то на трешкоуте, из Роттердама в Амстердам, в Делфт, в Гарлем, в Лейден, в
Гаагу, стукаясь головой и выбивая свою трубку о каждую церковь, попадавшуюся
ему на пути. Затем он стал постепенно приближаться к Роттердаму, пока его
взору не предстало то место, где следовало построить церковь. Следующие три
месяца он занимался тем, что ходил вокруг да около этого места, разглядывая
его сперва с одной стороны, потом с другой; то он проезжал мимо него по
каналу на лодке, то рассматривал его в подзорную трубу с другого берега
Мааса, то бросал на него взгляд с птичьего полета, взобравшись на верхушку
одной из тех гигантских ветряных мельниц, что охраняют ворота города. Добрые
граждане Роттердама сгорали от нетерпения, но, несмотря на все труды моего
прадедушки, никаких признаков церкви все еще не было видно; они даже начали
опасаться, что церковь вовсе не появится на свет божий, а ее великий
созидатель сляжет и умрет, так и не разрешившись грандиозным планом, который
он замыслил. Наконец, потратив добрых двенадцать месяцев на пускание клубов
дыма и на греблю, на разговоры и на ходьбу, пространствовав по всей
Голландии и даже заглянув во Францию и Германию, выкурив пятьсот девяносто
девять трубок и триста фунтов лучшего виргинского табаку, мой прадедушка
собрал всех знающих и трудолюбивых граждан, которые предпочитают заниматься
чужими делами вместо своих собственных, и, сняв с себя куртку и пять пар
штанов, решительно выступил вперед и в присутствии многочисленной толпы
заложил краеугольный камень церкви - как раз к началу тринадцатого месяца.
Таким же образом, имея перед глазами пример моего почтенного предка,
приступил и я к писанию этой правдивейшей истории. Честные роттердамцы
несомненно думали, что мой прадедушка, затеяв такую суматоху, прежде чем
начать постройку церкви, ничуть не способствовал выполнению поставленной им
перед собой задачи; и многие остроумные жители нашего прекрасного города
(чей ум стал соображать неизмеримо лучше и быстрее под действием
первосортного веселящего газа, как ум Хризиппа {1} под действием чемерицы)
наверняка решат, что все вступительные главы, в которых рассказывается об
открытии Америки, о ее обитателях и, наконец, о создании первого поселения,
совершенно не относятся к делу и излишни, и что основная цель, история
Нью-Йорка, не приблизилась ни на йоту, словно я и не брал пера в руки.
Никогда умным людям не случалось заблуждаться столь сильно; и так как к
работе приступили не спеша и осторожно, церковь, построенная моим дедушкой,
оказалась одним из самых замечательных, красивых и пышных сооружений на
свете, если не считать того, что, подобно нашему великолепному Капитолию в
Вашингтоне, она была начата в слишком крупном масштабе, и у добрых граждан
хватило денег лишь на одно крыло.
Точно так же я предсказываю, что эта история, если только мне удастся
ее закончить (в чем, по правде сказать, я часто сомневаюсь), перейдет к
потомству, как самый полный, достоверный и добросовестно созданный труд,
какой приходилось когда-либо читать - услада для ученых, украшение библиотек
и образец для всех будущих историков. Ничто не способствует такому полету
мысли, как сознание того, что ты пишешь для потомства. И если бы Овидий,
Геродот, Полибий или Тацит могли бы, как Моисей с вершины горы Фасга {2},
увидеть безграничные просторы, по которым предстояло странствовать их
творениям, они по примеру доброго старого израильтянина легли бы и умерли
удовлетворенные.
Я слышу, как некоторые из моих придирчивых читателей высказывают
сомнение в правильности моей системы изложения, но мне уже надоели эти
постоянные вмешательства; никогда историку не досаждала своими недоуменными
вопросами такая куча назойливых болтунов! Если они будут надоедать мне
по-прежнему, я никогда не закончу моей работы. Призываю в свидетели Аполлона
и весь его сераль муз, что я следую самому общепризнанному и модному плану
современных историков; и если читатели недовольны сутью моего труда и
манерой ее изложения, то пусть они, бога ради, оставят в покое мое
сочинение, возьмут перо и напишут историю по собственному вкусу. Что
касается меня, я устал от их непрерывных вмешательств и раз навсегда прошу,
чтобы больше их не было.
После того, как остров Манна-хата, Манхатез или, как его обычно
называют, Манхаттан был открыт, о чем нами рассказано в предыдущей главе, и
после того, как те, кто его открыл, единодушно признали его прекраснейшим в
мире местом для постройки города, который должен превзойти все торговые
города Европы, они немедленно возвратились в Коммунипоу с этими приятными
известиями. Тотчас же была снаряжена экспедиция; после получасового
благополучного плавания она прибыла на Манна-хату. Так как эта земля была
еще раньше куплена у индейцев (случай, почти не имеющий себе равного в
анналах открытий и колонизации), посланцы обосновались на юго-западной
оконечности острова и сильно укрепились, воздвигнув земляную батарею,
названную ими Форт-Амстердам. Вскоре по соседству появилось множество хижин,
для защиты которых был устроен палисад из крепких кольев. Первоначальными
границами поселения был ручей, бравший начало в Ист-ривер и протекавший там,
где теперь находится улица, называемая Уайт-холл, и небольшой проток, идущий
от реки Гудзон до лужайки для игры в шары. Сама природа, казалось, заботливо
приготовила колыбель, где должен был приютиться зародыш этого славного
города. Леса по обоим берегам ручья были тщательно вырублены, так же, как и
на том пространстве, ^которое теперь отведено под лужайку для игры в шары.
Эти предосторожности были приняты для защиты форта и от прямых атак, и от
коварных нападений диких соседей, бродивших ордами в лесах и болотах,
которые простирались в тех местах, что ныне называются Бродвей, Уолл-стрит,
Уильям-стрит и Перл-стрит.
Едва лишь колония была основана, она, как полная жизненных сил лоза,
пустила корни и стала изумительно быстро расти; можно было подумать, что
этот благословеннейший остров подобен щедрой навозной куче, где все находит
нужное для себя пропитание, быстро тянется вверх и достигает величия.
Цветущее состояние поселка и удивительно быстрый его рост постепенно
пробудили главарей от глубокой спячки, в которую они впали, после того как
построили земляной форт. Они подумали, что давно пора составить план, по
которому должен быть построен растущий город; итак, сунув трубку в рот и
собравшись посовещаться в узком кругу, они немедленно впали в глубокое
размышление по этому поводу.
Едва они приступили к делу, как возникло неожиданное расхождение во
мнениях; я упоминаю об этом с прискорбием, как о первой известной нам
внутренней распре среди новоселов. Мингер Тен Брук предложил остроумный план
прорезать и пересечь всю местность каналами по образцу знаменитейших городов
Голландии. Но против этого решительно восстал мингер Харденбрук; взамен он
предложил расширить доки и пристани с помощью вбитых в дно реки свай, на
которых и будет построен город. Таким способом, торжествующе сказал он, мы
отвоюем от этих огромных рек значительную площадь и построим город, который
будет соперничать с Амстердамом, Венецией и любым другим земноводным городом
Европы. На это предложение Тен Брук (или Десятиштанный) ответил, изобразив
на лице такое презрение, на какое только был способен. Он в крайне резких
выражениях осудил план своего противника, как нелепый и противоречащий самой
природе вещей, что может подтвердить всякий истинный голландец. "Ибо, -
сказал он, - что такое город без каналов? Он все равно что тело без вен и
артерий и должен погибнуть из-за отсутствия свободной циркуляции животворной
жидкости". Крепкоштанник в свою очередь саркастически возразил своему
противнику, отличавшемуся довольно сухощавым и костлявым телосложением. Он
заметил, что мингер Десятиштанный был живым противоречием своему
собственному утверждению о необходимости циркуляции крови для поддержания
жизни, ибо все знают, что в течение добрых десяти лет ни одна капля крови не
совершила круговорота в его иссушенном ветрами теле, и все же во всей
колонии не было более ревностного хлопотуна. Колкости редко помогают убедить
кого-либо в споре, и мне никогда не доводилось видеть человека, который
признался бы в своей ошибке, потому что его уличили в уродливости. По
крайней мере, в данном случае так дело не обстояло. Десятиштанный был в
своем ответе очень язвителен, а Крепкоштанник, отважный маленький человечек,
всегда оставлявший за собой последнее слово, возражал со все усиливавшейся
горячностью. Десятиштанный обладал преимуществом большой говорливости, но у
Крепкоштанника была та бесценная для спора кольчуга, которая называется
упрямством. Итак, Десятиштанный отличался крайней пылкостью, а Крепкоштанник
был чрезвычайно устойчив, так что, хотя Десятиштанный глушил его своей
болтовней, громил и засыпал бранью и здравыми доводами, Крепкоштанник все же
твердо сопротивлялся до конца. Они разошлись, как это обычно бывает при всех
спорах, когда обе стороны правы, не придя ни к какому решению. Но с тех пор
они навсегда от всей души возненавидели друг друга, и между семьями
Десятиштанного и Крепкоштанника образовалась почти такая же пропасть, как
между домами Капулетти и Монтекки.
Я не стал бы утомлять читателя этими скучными событиями, но долг
правдивого историка требует от меня вдаваться во все подробности, и поистине
никто не может упрекнуть меня в излишней мелочности при описании их
первопричин, так как я рассказываю сейчас о той переломной эпохе, когда наш
город, подобно молодой ветке, впервые приобретал свои извилистые очертания,
в дальнейшем придавшие ему современный живописный беспорядок, которым он
славится.
После только что упомянутого злосчастного спора, насколько мне
известно, ничего достойного быть отмеченным по этому поводу не было сказано.
Совет, состоявший из самых большеголовых и престарелых членов общины,
исправно собирался раз в неделю, чтобы поразмыслить о столь важном деле. Но
либо словесная война, свидетелями которой они были, отбила у них всякую
охоту думать, либо они от природы питали отвращение к работе языком и,
следовательно, к работе мозгами, - бесспорно то, что на этих совещаниях
хранилось самое глубокое молчание; вопрос оставался все время на повестке
дня, члены совета, мирно куря трубки, издали всего несколько законов, но ни
одного из них не заставили выполнять, а тем временем жизнь поселка шла - по
воле божьей.
Так как большая часть членов совета была не слишком искушена в тайнах
сочетания каракуль, они весьма справедливо решили не затруднять ни себя, ни
потомство обширными отчетами. Впрочем, о каждом собрании секретарь вел
довольно точные записи в большом фолианте из веленевой бумаги, скрепленном
массивными бронзовыми застежками. Мои высокочтимые друзья Гулеты, во
владении которых находится эта бесценная реликвия, любезно показали ее мне.
Однако, прочтя этот фолиант, я обнаружил в нем весьма мало сведений. Запись
о каждом заседании состояла всего из двух строчек, гласивших по-голландски,
что "совет заседал сегодня и выкурил двенадцать трубок по делам колонии".
Отсюда явствует, что первые поселенцы определяли ход времени не часами, а
трубками, как и в настоящее время измеряют расстояние в Голландии;
поразительно точный способ измерения, ибо трубка во рту истинного голландца
никогда не подвергается тем случайностям и непредвиденным воздействиям, от
которых постоянно портятся наши часы.
Так, глубокомысленный совет _Нового Амстердама_ неделю за неделей,
месяц за месяцем и год за годом курил и дремал, и размышлял о том, как
должно быть построено их новорожденное поселение, а тем временем город сам
заботился о себе и, как крепкий мальчонка, растущий без присмотра, не
стесненный подгузниками, свивальниками и прочей мерзостью, которыми наши
многоопытные няньки и бабки калечат и уродуют детей, так быстро набирался
сил и увеличивался в размерах, что прежде чем наши честные бургомистры
приняли какое-то решение о плане постройки города, приводить его в
исполнение было уже слишком поздно, а потому они мудро отказались от
дальнейшего обсуждения этого вопроса.
*
В которой автор весьма безрассудно сокрушается из-за пустяков. - С
добавлением различных рассказов о процветании Нового Амстердама и о мудрости
его кителей, - И о внезапном появлении Великого Человека
Печальна и весьма достойна сожаления обязанность историка, наделенного
глубокими чувствами и пишущего историю своей родной страны. Если на его долю
выпадет роль унылого летописца бедствий или, преступлений, скорбная страница
бывает полита его слезами; но даже вспоминая об эпохах наибольшего
процветания и блаженства, он не может удержаться от меланхолического вздоха
при мысли о том, что они навеки миновали! Не знаю, обусловлено ли это
чрезмерной любовью к простоте прежних времен или некоторым мягкосердечием,
естественным для чувствительного историка, но я откровенно признаюсь, что не
могу без глубокого сокрушения оглядываться назад на безмятежные дни города,
которые я сейчас описываю. Дрожащей рукой я отодвигаю завесу забвения,
скрывающую скромные заслуги наших почтенных голландских предков, и,
обращаясь мысленным взором к их достойным всяческого уважения образам,
склоняюсь ниц перед величественными тенями.
Такие же чувства охватывают меня, когда я вновь посещаю родовое
поместье Никербокеров и в одиночестве провожу несколько часов в мезонине,
где висят портреты моих предков, покрытые пылью, в которую превратились и
те, кого они изображают. С благоговением всматриваюсь я в лица этих
знаменитых бюргеров, моих предшественников в непрерывном ходе жизни, чья
спокойная холодная кровь струится теперь в моих жилах, двигаясь все
медленней и медленней в хрупких каналах, пока вскоре ее замирающий ток не
остановится навеки!
Эти портреты, говорю я сам себе, лишь слабое напоминание о могучих
людях, процветавших в дни патриархов, но, увы, уже давно превратившихся в
прах в той могиле, к которой я сам незаметно и неотвратимо спешу! Когда я
расхаживаю по темной комнате и предаюсь меланхолическим раздумьям,
окружающие меня бестелесные образы как будто вновь возвращаются украдкой к
жизни, их лица на мгновение оживают; мне начинает казаться, что их глаза
следят за каждым моим движением. В порыве фантазии я как бы вижу себя,
окруженным тенями усопших, и веду тихий разговор с героями древности!
Несчастный Дитрих! Ты родился в век упадка, брошен на произвол безжалостной
судьбы, чужеземец и усталый странник в родной стране; ты не был благословен
ни плачущей по тебе женой, ни семьей беспомощных детей, а обречен скитаться,
никому не нужный, по этим многолюдным улицам, где тебя толкают пришлые
выскочки, поселившиеся в тех прекрасных жилищах, в которых некогда твои
предки были полноправными властителями. Увы! увы! Неужели голландский дух
навеки исчез? Неужели навеки ушли времена патриархов? Вернитесь, вернитесь,
прекрасные дни простоты и непринужденности, снова взойдите над милым
островом Манна-хатой! Будьте снисходительны ко мне, мои уважаемые читатели,
будьте снисходительны к слабости моей природы; или лучше сядемте рядом,
предадимся излияниям сыновнего благоговения и поплачем, вспоминая наших
прапрадедов.
Итак, отдав дань этим чувствам, непроизвольно пробудившимся под
влиянием счастливых картин, описываемых мною, я с более спокойным сердцем
возвращаюсь к своей истории.
Город Новый Амстердам, будучи, как я уже говорил, предоставлен самому
себе и отеческому попечению божьего промысла, приобретал все большее
значение с такой быстротой, словно он был нагружен дюжиной корзин, полных
теми мудрыми законами, которые обычно взгромождают на спины юных городов,
чтобы они лучше росли. Единственным достижением, упомянутым в отчетах о
деятельности почтенного совета, была постройка внутри форта часовни,
посвященной великому и доброму святому Николаю, который немедленно взял
младенческий город Новый Амстердам под свое особое покровительство и был с
тех пор и, я от всего сердца надеюсь, всегда будет святым хранителем этого
превосходного города. Больше того, мне говорили, будто где-то существует
небольшой сборник преданий, написанный на нижнеголландском языке, где
рассказывается, что статуя этого прославленного святого, некогда украшавшая
бушприт "Гуде вроу", была установлена перед часовней; в предании далее
сообщается о различных чудесах, совершенных огромной трубкой, которую святой
держал в зубах и клубы дыма из которой был наилучшим лекарством от
несварения желудка, а следовательно, имел большое значение для нашей колонии
славных едоков. Но так как, несмотря на самые усердные поиски, мне не
удалось обнаружить этой книжки, я отношусь к упомянутым сведениям с большим
сомнением.
Бесспорно лишь то, что со времени постройки часовни благоденствие
города возрастало в десять раз быстрее, и вскоре он превратился в столицу
многочисленных поселений и обширной колонии. Провинция простиралась к северу
до форта Аурания, или Орендж, известного теперь под названием Олбани и
расположенного примерно в ста шестидесяти милях вверх по течению Мохегана
или Гудзона. В сущности, граница провинции доходила до самой реки Святого
Лаврентия: но в то время на этом не очень настаивали, так как страна за
фортом Аурания была совершенно дикой, населенной, по слухам, каннибалами и
называлась Terra Incognita. О жителях этих неизвестных районов сообщались
самые различные сведения; по описаниям некоторых они принадлежали к племени
ацефалов, каким его описывает Геродот: у них не было головы, а глаза
находились на животе. Другие утверждают, будто жители Terra Incognita
принадлежат к племени, о котором отец Шарлевуа упоминает, как об одноногом,
вполне серьезно добавляя, что они бегали чрезвычайно быстро. Но самое
обстоятельное описание дает преподобный Иоганнес Мегаполенсис, миссионер,
живший в этих местах; в сохранившемся до наших дней письме он утверждает,
что это были мохаги или мохоки, народ, по его описанию, очень распущенный в
своих нравах и вдобавок весьма склонный к проказам. "Ибо, - говорит он, -
если им удается поспать с женой другого, они считают это остроумной шуткой"
{* Let. of I. Megapel. Hag. S. P. [Письмо Иоганнеса Мегаполенсиса. "Гаагское
собрание исторических документов"].}. Превосходный старый джентльмен
сообщает далее другие весьма важные сведения об этой стране уродов, отмечая:
"Здесь, на побережье, и внутри страны у них много черепах длиной от
двух-трех до четырех футов; некоторые, с двумя головами, очень злы и любят
кусаться {* Огилви в своем превосходном труде об Америке, говоря об этих
краях, упоминает о львах, в изобилии водившихся на высокой горе, а также
пишет: "На границах Канады иногда встречается животное, которое имеет
некоторое сходство с лошадью; у него раздвоенное копыто, косматая грива,
один рог посреди лба, хвост как у дикого кабана к шея оленя". Далее он дает
рисунок этого странного животного, весьма похожего на единорога.
Натуралистам приходится сильно пожалеть, что этот удивительный вид животных,
подобно рогатым лягушкам, полностью вымер.}.
К югу провинция достигала форта Нассау на реке Саут-ривер, впоследствии
названной Делавэр, а к востоку она простиралась до реки Варсхе (или фреш),
позднее названной Коннектикут. На этой границе тоже были построены
могущественный форт и фактория, примерно в том месте, где теперь расположен
славный город Хартфорд; этому укреплению дали название форт Гуд-Хоп, то есть
форт Доброй Надежды, и оно было предназначено и для торговли, и для обороны.
Впрочем, об этой крепости, о ее доблестном гарнизоне и стойком коменданте я
еще вскоре буду говорить, так как им предстоит сыграть немалую роль в этом
богатом событиями и правдивом повествовании.
Так счастливо росла провинция Новые Нидерланды, и ранняя история ее
главного города являет на
...Закладка в соц.сетях