Жанр: Электронное издание
ret_king
...ем Вудри начинал. Они не
продадут, не усомнятся. Прикажи - и пойдут, куда угодно. Будь их пару
тысяч, разговор с Лланом был бы коротким. А так - приходится таиться. Но
сегодня прятки закончились. Конница Вудри, никто больше, прищучила
сеньоров. И есть еще в запасе у Вудри козырь, который не бьется. Одна на
колоду бывает такая карта, да и не во всякой колоде попадется. Там, в
стороне от боя, в кибитке. Недешево далась, да ведь и стоит той цены.
Вудри осклабился и сплюнул. Там, на стенах, и там, на башне, и там, в
поле, под фиолетовым знаменем магистра, небось недоумевают: что ж это
медлит Степняк? А Степняк не медлит. Степняк ждет, чтобы вы, господа,
получше осознали, какова цена такому выигрышу, какой ждет вас сегодня.
- Слушай меня!
Повысив голос, чтобы перешуметь лязг битвы, Вудри оглядел
подравнивающиеся ряды грив и распаленных ураганной скачкой потных лиц.
- Тоббо!
Окатывая конские бока краями грязной лазоревой накидки, Тоббо
подлетел к верховному. В глазах застыла вера и готовность повиноваться.
- Я остаюсь здесь, с лазоревыми. Ты поведешь конницу!
И вытянул руку. Но не в направлении шевелящегося клубка дерущихся, а
в иную сторону, туда, где черными точками виднелись удаляющиеся спины
сбитого кадангского заслона.
- Командуй преследование, Тоббо!
В глазах бывшего пастуха недоумение. Коннице место здесь! Разве не
видишь, командир? - магистр двинул в бой последнюю хоругвь. Их мало, но
это братья-рыцари и у них свежие кони. А магистру нечего терять. Если они
сейчас ударят по пехоте, по нашей пехоте, то разорвут ее и выпустят на
волю застрявший, но еще огрызающийся клин. Не гнаться за трусами нужно,
командир! Сбить свежих и окольцевать усталых! Если это ясно мне, то что же
ты, Вудри?!
- Ты слышал приказ, Тоббо!
В прыгающих глазах Степняка мелькнуло нечто, похожее на страх.
Прыгнули зрачки, прищурились гаденько веки. И Тоббо внезапно понял, в чем
дело. Понял, но не посмел поверить догадке, и это погубило его, и не
только его, потому что вдруг полыхнуло иссиня-белым, темень упала на
сознание, и он, ловя воздух руками, завалился назад, замер, полулежа на
крупе коня, и рухнул в траву, чудом минуя ловушки стремени.
Вудри выпустил шестопер, и тот закачался на ремешке.
О Вечный... сохрани! Неужто даже среди лазоревых есть собаки,
грызущие хозяина? Уголки рта дергались. Черная ллановская дурь... кто еще?
Кто? Но всадники смотрели с тем же обожанием. Они не слышали разговора, а
гласное - они не видели, как метались зрачки командира. Зато они слышали,
что Тоббо пререкался.
С верховным! На поле боя!
Поделом!
Сцепив зубы, Вудри окликнул первого попавшегося лазоревого. Махнул
рукой - в степь, в степь! вдогон! - и пусть ни один не уйдет. Всадник
кивнул, перехватил брошенный в руку шестопер и помчался в степную даль,
уводя за собой: гикающие лавы мятежной конницы.
Кончено...
Вудри несколько раз глубоко, со свистом, вздохнул, скомандовал
лазоревым: "За мной!", мельком оглядел Тоббо, валяющегося на траве,
разметав руки, и повернул коня в сторону ставки Багряного. В руке его
болтался изготовленный к броску аркан...
11
- Ведут! Ведут! - понеслись голоса.
Люди, плотно прижатые друг к другу, толкались, вытягивали шеи,
привставали, пытаясь заглянуть поверх голов кольчужников, плотным рядом
отгородивших человеческое скопище от мостовой.
- Ведуууут!
Площадь, переполненная людьми, гудела. В середине ее, напротив
Священного Холма, возвышался деревянный помост, сочащийся каплями светлой
искристой смолы. Вокруг помоста тянулись такие же белые, тщательно
обструганные столбы, соединенные перекладинами, и веревочные петли,
привязанные к крюкам, слегка покручивались, словно разминаясь перед
работой.
Над городом, заглушая ропот и причитания напирающих друг на друга
людей, катился колокольный звон. Несмотря на ранний час, дома были убраны
цветными полотнищами: хозяева, подчиняясь приказу градоначальника,
трудились всю ночь не покладая рук. Солнечные лучи играли на кольчугах,
прыгали по лезвиям копий наемников, выстроившихся вдоль улиц от тюрьмы до
самого помоста.
- Ведут!
Но никто не показывался. Солнце поднялось выше. Женщины, отталкивая
бесстыдно прижимающихся, утирали лица платками. Мужчины, кто сумел,
распахнули куртки. Только каффары, согласно обычаю, потели в плотных
темных пелеринах. Да еще рядом с помостом, на почетных скамьях,
вознесенных на высокие столбы, имперская знать не шевелилась, сохраняя
достоинство, - а это, свидетель Вечный, было не так уж легко в шитых
золотой нитью тяжелых одеяниях.
Наконец вдали послышался рев, перекрывший на миг гудение колоколов;
люди вновь зашевелились, толпа дрогнула, напирая на оцепление и сдавливая
стоящих в гуще; несколько всадников, гикая, проскакали по улице к
спешились у края лестницы, ведущей на помост.
Осужденные показались неожиданно; стиснутые со всех сторон стражей,
они медленно продвигались вперед. Звон цепей звучал в такт колокольному
перезвону. Охрана первого и второго была столь многочисленной, что
разглядеть их было бы можно лишь с большим трудом, подпрыгнув и заглянув
за железный круг шлемов. Затем вели рядовых мятежников; здесь цепочка
охраны была не так плотна, смертников можно было разглядеть - но кого
интересовали эти?
Стража двигалась медленно. И первого из ведомых, исполина,
закованного в багряные доспехи, крепко связанного, с лицом, скрытым глухим
шлемом под короной с колосьями, встречало и провожало почтительное,
испуганное молчание. Все знали, кто это. В мерной медленной походке
ощущалось какое-то нечеловеческое спокойное величие. Из уст в уста бежала
молва: ЕГО не пытали; ЕГО не развязывали; с НЕГО даже не посмели снять
доспехи. Особо осведомленные добавляли: палач бросил на стол бляху и
отказался принимать участие в ЕГО казни. Ооо, мастера можно понять; его
оштрафовали, но места не лишили. Он сделает полработы. А вместе с ним на
помост выйдет убийца, спасающийся от колеса. Да-да, убийца! - тот самый,
что поднял руку на доброго Арбиха дан-Лалла. Как, сударь, его изловили?
Да, да, да...
Но исполин проходил, связанный цепью, опутанный сетью, и исчезая за
поворотом улицы, и все чувства толпы выплескивались на следующего -
худого, шатающегося, с кровавыми колтунами волос, из-под которых слегка
пробивалась седина.
- Глядите, Ллан!
- О Вечный, какие глаза!..
- Сдохни, изверг!
- Отец, прощай!!!
- Кто это сказал? Держите его!
- Аааааааааааааа...
Ллан, звеня цепями, продолжал идти вслед за мерно качающейся багряной
фигурой. Ничто не привлекало его внимания, он почти не чувствовал боли в
истерзанном ночными пытками теле. Слуг Вечного не пытают прилюдно; сеньоры
сорвали злость втихомолку, во мраке. Глупые палачи выбились из сил, но не
услышали стона: они не ведали, что Ллан давно научился отгонять боль.
Глаза его, сияющие более, чем обычно, были устремлены в прошлое, ибо в
будущее он уже не верил, а в настоящем ему не оставалось ничего, кроме
короткого пути до свежесрубленного дощатого помоста.
Лишь обрывки выкриков доносились до слуха и опадали, бесплодные и
бессильные.
- ...в ад, кровопийца!
- ...за маму мою... за маму!
- ...скотский поп!
- ...прощай, отец!!!
- ...ааааааааааааа!
Ллан шел вперед, словно кричали не ему. Меж ног стражников, обутых в
добротные сапоги, едва виднелись грязные обожженные ступни. Он заметно
припадал на левую ногу.
Позади осужденного, вне кольца стражи, брели бритоголовые служители
Вечного. Они распевали проклятия и окуривали воздух тлеющими метелками
священных трав, дабы очистить и обезопасить улицу, по которой прошел
богоотступник. А Ллан не слышал их протяжных песнопений. Он смотрел в
недавнее.
...Вот тот страшный день, корда все кончилось. Клонится высокое знамя
с колосом, и на холме исчезает багряная фигура; падает с коня, рушится,
словно подсеченная. Там что-то происходит, суетятся люди, сверкают
крохотные искорки мечей над лазоревой суматохой. Никто из дерущихся не
может понять, что творится там, далеко за спинами, в глубоком тылу. Но уже
вырывается на волю рыцарский клин; в гуще боя рождается и крепнет стонущий
вопль, леденя руки, заставляя выронить оружие: "Убит! Братья, Багряный
убит!". И, бросив копье, уже почти вошедшее в кольчужника, поворачивается
и бежит, обхватив голову, первый из вилланов. А за ним - еще, и еще, и
десяток, и сотня. А фиолетовые всадники, темные и безмолвные, как духи
ночи, мчатся и рубят бегущих, рубят вдогон, по спинам. И шепот: "Отец
Ллан, одень это..."; и чужое рванье на плечах...
О Светлые, почему столько злобы вокруг? Ведь большинство стоящих
одеты в серую домотканину. Не ради них ли?.. Так что же они? Хотя бы один
ласковый, сожалеющий взгляд.
Ллан вдруг увидел толпу - всю сразу, злобно скалящуюся, и копья
стражи, и смолистые слезы досок. Блуждающими глазами обводил он вопящих
людей, поднимаясь на помост по скрипучей прогибающейся лестнице. Ступеньки
лишь чуть-чуть, совсем негромко скрипели под его нетяжелым телом, но это
тонкое покряхтывание подобно погребальному гимну вплеталось в звон цепей и
ликующую перекличку колоколов.
"Ну что, Ллан, - выпевают ступеньки, - вот и конец твоей дороги...
Где же равенство, и где Царство Солнца, что посулил ты несчастным? Стоять
тебе ныне перед Вечным и держать ответ за все: за доброе и за злое. А
много ли доброго сделал ты? Взгляни, кто плюет тебе в лицо. Взгляни на
тех, кто верил: сейчас твоих беззаветных станут вешать... Где же твоя
Истина, Ллан?"
Смертник вздрогнул. Впервые ему стало страшно. Где же Истина? Мысль
снова поставила перед взором то, что прошло. Вот он в Восточной Столице.
Город пуст, словно вымер. Сеньоры не стали разрушать дома, но выкуп
оказался чудовищным. Все вольности и привилегии, все древние хартии с
печатями и алыми заглавными буквицами, выданные еще Старыми Королями и
подтвержденные в недавние времена, сгорели в пламени; магистрат распущен
навечно и город поделен на кварталы, принадлежащие окрестным сеньорам. С
купцов и мастеров сорваны ленты - и черные, и белые; отныне и навсегда все
они - вилланы, отпущенные на оброк, вилланы-торговцы и
вилланы-рукодельники. Но они живы. А вдоль улиц, на бревнах, торчащих из
узких окошек, висят удавленные "худые", те, что держали город из последних
сил, пока однажды ночью ворота не распахнулись во приказу ратуши. Они
висят близко-близко, вешать просторнее не хватило бы бревен, а внизу, у
окоченевших ног казненных, сидят с протянутыми руками их дети. Но в городе
голод, лишнего нет ни у кого, не до милосердия; сиротам не подают, и они
ложатся прямо на плиты, ложатся и умирают, не имея сил даже смежить
синеватые веки...
...Скрипят, все скрипят дощатые ступени под босыми ногами.
Прогнулась, наконец, и освобожденно вздохнула последняя. Вот он, помост.
Подальше, почти у края - столб. Цепями прикручен к нему Багряный,
прикручен и обложен просмоленным хворостом. А чтобы не занялись доски, под
хворост уложены плоские железные щиты, закрывающие половину помоста.
Пылает факел в руке у палача, - не главного мастера, а другого, с закрытым
лицом. И нагреваются в плоской треногой жаровне длинные стальные иглы.
Но это не для тебя, Ллан. Прямо перед тобой, в двух шагах -
неструганая колода с торчащим, наискось врубленным в дерево топором. Он
любовно вычищен, лишь на обушке - несколько темных вмятин-оспинок. Что еще
ты должен вспомнить, пока не упал этот топор?
Да, конечно...
...Однажды на главной площади закричал глашатай. Голос его был
радостен, и на веселые крики сошлись все, кто мог еще в задавленном
страхом городе. Впервые за последние недели глашатай возвещал не казнь, а
прощение. Милость и прощение, коих удостоился виллан Вудри, известный
многим под разбойным прозвищем Степняка; он, образумившись,
споспешествовал властям в захвате богопротивного вожака бунтарей, и тем
обелил себя, уберег от кары и удостоился дворянского звания. Но, - ликующе
возвысил голос глашатай, - оный Вудри, проявив истинное благородство,
свершил и большее. Неисповедимыми путями он уберег, и спас, и сохранил, и
представил ко двору императора дщерь дан-Баэлей, единственный росток
достойного рода. И посему, как верный и высоконравный, заносится помянутый
Вудри со всеми потомками своими в матрикулы сеньоров по Шелковой Книге
Баэля, получая землю и герб! И да будет сие назиданием каждому и памятью о
том, что воздается смертному по делам его! Но последние слова глашатая
заглушил крик седовласого простолюдина. Он потрясал кулаками и выкрикивал
бессильные проклятия. Вокруг него опустело, люди расступились, и внезапно
кто-то сдавленно ахнул: "Глядите, Ллан", и сразу же сквозь покорную толпу,
раскидывая людей, как валежник, бросились стражники...
Потом его везли - как зверя, закованным, запертым в крытой повозке.
Вместе с ветром в щели несло трупным смрадом; даже не видя, можно было
понять по вони и хриплому карканью, что вдоль дороги стоят виселицы и что
виселиц этих много. Совсем одного увозили его из Восточной Столицы: всех
остальных, видать, уже перебили, а кого не убили еще - выловили.
И впрямь, здесь, в Новой Столице, в каменных мешках гнили сотни
пленных, прибереженных специально для этого дня. А Ллана не убили на
месте, чтобы не портить сочную приправу к празднику сеньоров: зрелище
гибели отца мятежей, ненавистного едва ли не больше, нежели сам Багряный.
Ведь тот - непостижим. Ллан же понятен. И ненависть к нему тоже понятна и
проста; тем сладостнее станет его казнь...
Уже погладил рукоять топора палач.
Уже поставили вод перекладины первые десятки мятежников, накинув на
шеи приспущенные петли, и за концы веревок ухватились кольчужники.
Резко оборвавшись, затих колокольный стон.
Ллан спокойно подошел к плахе, снова обвел глазами затихшую и жадно
подобравшуюся толпу и вздрогнул: прямо против него, на высокой скамье,
близ императора, восседал Вудри в золоченой накидке с гербом - драконом на
лазоревом поле. Сидел и небрежно обнимал левой рукой худенькую
светловолосую девушку, вернее, еще девочку - подростка. Глаза их
встретились, и Вудри, скривив губу, пожал плечами - слегка, почти
незаметно; пожал плечами и улыбнулся, отвечая на пристальный взгляд
осужденного.
Вудрин дан-Баэль, граф и сеньор Баальский - по праву императорской
милости и через брачное таинство, провожал мятежника без ненависти; имей
он в душе больше веры - попросил бы Вечного о милости к дураку.
Ллан преклонил колени и, щекой к шершавому дереву, положил голову на
плаху.
Мыслей нет - все ушло. Лишь одно, подобно раскаленным щипцам палача,
жгло, болью сводило скулы:
- Почему?! Где же Истина?..
Тень от топора мелькнула над склоненной головой: солнечный зайчик
подпрыгнул и заиграл перед глазами.
И Ллан понял.
А поняв, застонал от мучительного желания повернуть голову и в
последний раз взглянуть на высоко поднявшееся солнце, которое пригревало
его спину и обнаженную шею. Какое оно, солнце? Ведь он, звавший людей к
Солнечному Царству, в последние годы ни разу не вскинул голову, чтобы
посмотреть на ясное предвечное светило...
...А потом палач прислонил топор к колоде, и поклонился императору, и
помахал квадратной ладонью толпе, и пошел вниз по ступеням с видом
человека, хорошо и полезно поработавшего, а тот, второй, в колпаке, отошел
от жаровни к столбу - и толпа затихла, будто уже и не помнила о только что
спрыгнувшей в корзину голове. Люди замерли, почти все развернулись к
почетной трибуне; кому же не интересно поглядеть, как радуется император?
Только немногие не сделали этого, и в их числе - я: мне плевать хотелось
на императора и на его радости, но главное, я боялся встретиться взглядом
с девочкой в голубом, с юной супругой свежеизготовленного графа Вудрина; я
боялся, что, увидев, она спрыгнет со своей скамьи и побежит ко мне,
боялся, хотя отлично понимал: меня не разглядеть в море голов, я очень
далеко от трибуны, и, в конце концов, она навряд ли может хоть что-то
видеть сейчас.
Олла, сестренка... Таолла-Фэй Шианна дан-Баэль. Имя твое оказалось
гораздо больше тебя самой, девочка, если уравновесило великий мятеж. Ты
сидишь, и смотришь пустыми глазами, и ждешь меня, а я... я продал тебя.
Продал, и хуже того - струсил; назвал улицу, дом, и за тобой пошли, но без
меня: я боялся смотреть тебе в глаза...
Но я не мог поступить иначе! Они назвали мне твое имя, и потребовали
тебя, это была окончательная цена... Они знали, что ты жива, и искали, а
мне нужно было купить кого-то в стане Багряного, чтобы бунт закончился
так, как всегда кончаются бунты... И я прав, потому что машину нужно было
остановить любой ценой!
И даже у сожженного дома Арбиха дан-Лаллы я не пожалел ни о чем. Я не
говорил с Нуфкой об этом, но ясно было, что и его судьба тоже входит в
цену, хотя и довеском; надеюсь, что он, верный слову, отдал тебя не просто
так и дорого продал свою жизнь; его убили из-за меня, но уцелеть он не
мог, потому что солидные люди, делая свои дела, обходятся без ненужных
свидетелей, а Нуффир - солидный человек...
Но я не мог поступить иначе! Спасти Арбиха было невозможно, ибо он
дал клятву беречь тебя, сестричка, и ничто не заставило бы его эту клятву
нарушить... А ты уже была продана, продана очень дорого - и что значила
для тех, кто тебя купил, еще одна старая жизнь... Но я нрав даже в этом,
потому что здесь уже не до чистоты рук, если машину нужно было остановить
любой ценой!
Что подумал обо мне Нуфка? Это его дело, я не сказал каффару о своем
интересе впрямую; надо думать, они решили, что я - из людей императора, а
вся одиссея моя - лишь преамбула к торговле и предложению столь
безусловной гарантии, как дочь почти напрочь выбитых дан-Баэлей...
Но я не мог поступить иначе! Арбих... О нем я буду помнить до конца
дней своих... но он, в конце концов, был стар, ему уже недолго
оставалось... да и не знал же я наверняка, что люди Нуфки займутся им! А
Олла, что ж... она родилась графиней и останется ею, ей жить здесь... И я,
в сущности, ничего не изменил, я вошел в ее жизнь и исчез из нее, это было
неизбежно... А я очутился здесь лишь потому только, что машину нужно было
остановить любой ценой!
Я уговаривал себя, я делал это истово - и почти преуспел, так что
даже сумел не сорваться, когда увидел ее, а рядом с ней - Вудри, который
ее купил. Я ненавидел его, его мясистые губы, его довольную ухмылку - но
понимал в то же время, что не имею права на ненависть, что ненависть эта
есть лишь потому, что он ее купил... но он-то всего лишь купил, а продал
я!
Но черт с ним! - зато взбесившийся кибер уже не начнет строить на
людских костях свое холодное царство логической справедливости... кости
все равно лягут, но так уж повелось, что крестьянские бунты кончаются
колесами и кольями, тут я ничего не могу поделать...
А что я вообще могу? Я могу вернуться, и получить снова удостоверение
штатного сотрудника, и отпуск; Серега хлопнет меня по плечу, а я смогу
выставить ему ящик "Наполеона"; а еще я могу съездить на Фрязино-IV и
поцеловать Аришку, а потом рвануть чуть дальше и дать по морде кому
следует... все это я могу, но это мои дела, земные дела...
И пока я уговаривал себя, отводя глаза, палач ушел с помоста, а
помощник его вынул из жаровни длинные иглы и подошел к киберу, и воткнул в
щели забрала рдеющие стальные острия... И все мои доводы стали шпиком,
потому что в небо над площадью ввинтился жуткий, невероятный, выматывающий
душу _Ч_е_л_о_в_е_ч_е_с_к_и_й_ вопль. Визг! Крик!! Вой!!!
Кричал кибер.
Господи, как же он кричал! - дергаясь и вырываясь из цепей, из
просмоленных канатов, а из-под забрала двумя струйками сочилась кровь.
Человеческая кровь, едва заметная, но все-таки более темная, чем багряные
латы, он выл и бился у столба, а пламя уже подбиралось к нему, и лизнуло,
и охватило полностью... доспехи вздулись, багряный суперпласт почернел и
растекся бесформенной массой, из которой внезапно пополз, мешаясь с
тяжелым вонючим дымом, душистый аромат жарящегося мяса. А кибер кричал,
кричал, и наконец умолк. Обвис на цепях, бесформенный, вкусно пахнущий и
безмолвный.
...Когда я очнулся, небо посерело и сквозь пока еще светлые облака
проглядывали легким намеком рога полумесяца. Площадь опустела, трибуна
знати была оголена, ковры и ленты сняты, зеваки разбрелись и только
несколько десятков слабонервных, вроде меня, лежали то там, то здесь...
Иногда кто-то, пришедший в себя, приподнимался, дико осматривался по
сторонам и торопливо исчезал под добродушную ругань стражников, оцепивших
помост. Мне и остальным повезло: толпа расходилась довольная, отчего и не
стала топтать лежащих; через нас, видимо, просто переступали. Лишь
несколько человек были странно плоски и взлохмачены, словно бы размазаны
по плитам. Но около них уже копошились уборщики, скидывая мусор в ящики
железными скребками. Я показал стражнику монету, и кряжистый дядька с
торчащими рыжими усами перестал угрожать древком алебарды; после второго
золотого он стал почти любезен, а получив на себя и напарника еще три,
позволил мне подняться на помост.
Там тоже успели прибрать. Только кровь не стали вытирать с плахи и
крупные сине-зеленые мухи ползали по красному, начинающему уже
подергиваться по краям ржавчиной; их крылышки слегка вибрировали, усики
шевелились, лапки вязли в липком, и они с заметным трудом взлетали,
басовито гудя, описывали один-два круга и вновь пикировали на
загустевающие пятна. Меня передернуло, мягко подломились ноги; я заставил
себя не смотреть и прошел к краю помоста, к расцвеченным окалиной щитам и
столбу, с которого свисало черно-бесформенное. Не хотелось этого делать,
но нужно было убедиться, увидеть вблизи, иначе я не выдержал бы и заставил
себя поверить, что все виденное и слышанное было бредом, что горела
машина, а все остальное - лишь фантасмагория, порожденная перенакаленными
нервами.
Я подошел к самому столбу, вплотную, и увидел черный огрызок горелого
суперпласта, стекшийся в громадную грушу, а сверху, в узкой ее части, где
огонь выплавил дыру, скалились в бугристой гари белые-пребелые зубы. И
меня вывернуло прямо на помост, что обошлось еще в три золотых.
Этого хватило вполне. В тот же вечер я покинул Новую Столицу, пристав
к каравану, уходящему на Восток. Повозки были набиты битком: беженцы
возвращались домой, они торопились отстраивать пепелища и это был неплохой
барыш! - купцы охотно принимались за извоз. Они были веселы и необычайно
щедры, радовались спокойствию на дорогах, благословляли магистра, славили
императора и на каждом привале пели во здравие графа Вудрина, который
"...даром, что разбойник, а, вишь ты, как свою выгоду понимает..." и с
которым "...любой честный человек теперь не откажется иметь дело". Я
отнекивался от угощений, меня поначалу беззлобно стыдили, потом
уговаривали, потом кое-кто из беженцев начал поглядывать искоса и шептать
о "проклятом мужиколюбе". Но отстали, когда я безвозмездно излечил
геморрой и два остеохондроза и объявил, что обдумываю трактат, отчего и
дал обет воздержания.
А возле дороги убивали, и я видел все это. Бунтовщиков вели на казнь
в родные места, под стражей; они умирали достойно, по-человечески, без
пижонства, но и без постыдного визга - не все, конечно, но большинство;
они подходили под петлю и не просили ни о чем, словно и не рождались
скотиной, обреченной на пожизненное пресмыкание. Это сердило господ,
сеньоры зверели, судьи изощрялись в выдумках, так что даже палачи седели
на рабочих местах, но что с того?
Мужики принимали смерть, как награду, крича в последний миг, что
Багряный живи еще вернется. Откуда возник нелепый слух? - не знаю, но он
креп с каждым днем, его повторяли, понизив голое и округлив глаза.
И я понял вдруг то, чего не понимал раньше: отчего так страшны
сеньорские расправы. Да оттого, что человек, единожды осознавший себя
таковым, уже не ляжет по-свински в грязь; виллан, видевший кровь
господина, не стерпит плетки наследника. Выходит, не в устрашение живым
столько крови после бунтов, нет, все гораздо проще: высшим нужно
уничтожить всех, кто очнулся от рабства.
...Я ехал в тряской повозке и думал об Олле, и об Арбихе, и о кибере,
которого уже не найти, а, значит, и не списать, и о том, что это пустяки,
потому что остатки его раскиданы надежно, и снова об Олле - она не
поверит, что я бросил ее, и будет ждать меня, брата, будет ждать долго, до
последнего дня своего; пока что - в своей светелке, а когда подрастет - в
постели, рядом с грубой губастой скотиной; и опять об Арбихе, который
дрался один против десятка ножей, и снова, снова, снова - о парне,
решившемся поднять багряное забрало того, кого проклял Вечный...
Как он смог одолеть самого себя, свой страх? И снять латы? И стать
высшим существом, оставаясь человеком? Как?!
Ну а я, я - сумел бы? Разумеется. Я же не верю ни во что, кроме себя,
и своих друзей, и наших знаний, и могущества Земли. А он? Он вер
Поділитися у соцмережах