Жанр: Электронное издание
Марина Дяченко Сергей Дяченко
Эмма и Сфинкс (сборник)
1. Эмма и Сфинкс.
2. Кон.
3. Волчья сыть.
4. Судья.
Эмма и Cфинкс
Марина Дяченко
Сергей Дяченко
Сборник "Эмма и Сфинкс" #1.
Актриса детского театра пытается разгадать загадку Сфинкса, который встретился
ей на пути. Девочки играют в мячик, верша судьбы мира. Дух сцены вступает в
странное противоборство с мятежным режиссером. Черные лошади бродят по
опустевшим улицам странного города, где парикмахерская, офис, цветочный магазин
скрывают неожиданную изнанку. Под тонкой пленкой повседневности таится хаос...
Возможно ли противостоять ему?
Марина и Сергей Дяченко.
Эмма и Cфинкс

Пролог

В лесополосе пахло осенью. До наступления вечности оставалось не более получаса.
Мальчик вытащил из кармана перочинный ножик, взял на изготовку длинную удобную
палку и принялся разворачивать траву и прелые листья в наиболее подозри­тельных
местах. Он любил искать грибы. Это было похоже на рыбалку, почти так же
интересно. Здесь водятся маслята и подоси­новики, а трухлявые сыроежки - ну их
на фиг...
Прошло полчаса, а может час, а может и все два; со­лнце висело еще высоко, у
мальчика заболела шея - все время смотреть вниз. Он выпрямился - и увидел
впере­ди, в нескольких шагах, поваленное дерево. Он не помнил, чтобы здесь росли
такие деревья. Не за­мечал раньше. Оно было старше лесополосы, старше до­роги,
старше, наверное, всего их поселка. Оно было огромное. И теперь лежало на боку,
наста­вив на мальчика круглый и светлый срез. Мальчик подошел. Пень был размером
со столик. Срез лежащего ствола доходил мальчику до пояса. Древесина оказалась
совсем сырой, дерево спилили недавно и очень аккуратно. Будто масло ножиком,
подумал мальчик. И на пне, и на срезанном стволе четко видны были го­дичные
кольца. Мальчику сразу же захотелось узнать, сколько их; он начал считать - и
сбился, начал снова - и сбился опять. Колец было не меньше ста, а может, и
больше.
Мальчик опустился на край огромного пня и подумал: целый год с каникулами,
зимними и весенними, с Дедом Морозом, с долгим летом помещается в одном кольце.
Отсчитать десять колец - и получится вся его жизнь. Странно. Он провел ладонью,
чуть касаясь пня. От середины, где кольца почти сливались, к краю. Дерево жило
сто лет, подумал мальчик. А теперь я вижу, как оно жило. Каждую его минуту. А
кто его срезал?
Солнце скрылось за облачком. Мальчику вдруг показалось, будто все вокруг
измени­лось. Сделалось очень тихо; секунду назад шелестели ветки и перекликались
птицы, а сейчас - как в пустом доме, как на контрольной. Он вовсе не был трусом.
Но страх пришел, воткнулся в кожу сотнями иголочек, приподнял коротко стриженые
волосы на макушке. Следовало оглянуться. Убедиться, что никто не смот­рит в
затылок. Что никто не прячется за поваленным стволом, Он знал, что надо
оглянуться, - и не мог. Не повора­чивалась шея. И чем дольше он сидел, обмерев,
на широ­ком пне, тем яснее ему становилось, что за спиной у него кто-то (чтото?)
есть. Почему, ведь он всегда верил, что все плохое в жизни случится не с
ним?! Почему же это случается? Уже почти случилось?
Никогда прежде на него не наваливалась такая мутная, такая непонятная паника.
Остатками разума он понимал, что причины нет, что в лесу он один... Наверное.
Все, что он успел сделать - заорать и сорваться, опро­кидывая корзинку, с места.
И кинуться сквозь лес с ис­тошным воплем "Мама!".
Часть первая.
Эмма
Второго ноября Эмме Петровне исполнилось тридцать пять лет.
Отмечали в театре. Эмма принесла большую сумку с бутербродами, купила в соседнем
магазине положенное количество вина, водки и одноразовых стаканчиков. После
дневного спек­такля ("Лесные приключения", сказка для дошкольни­ков) в большой
гримерке накрыли стол. Все было в высшей степени пристойно и даже очень мило.
Пока Эмма переодевалась, пока смывала заячий нос, губу и тонкие усики,
завтруппой уже успела разло­жить бутерброды и нарезать торт. Потом пришли гости
- все, кто был занят сегодня днем, а с ними старенькая костюмерша и помреж.
Говорили тосты, желали здоро­вья, называли человеком верным, добросовестным,
чест­ным, добрым и вообще хорошим. Подарили фарфоровую вазу. Принесли букет
ноябрьских - мелких, но очень ду­шистых - астр. Всё сказали, съели и выпили
примерно за час с четвертью, а потом девочки, соседки по гример­ке, помогли Эмме
собрать посуду и пустые бутылки об­ратно в сумку.
Быстро смеркалось. В пять часов за окном было почти совсем темно; те, кто был
занят в вечернем спектакле, еще не пришли, прочие разошлись по домам. Эмма
осталась в гримерке одна.
Это была давняя привычка. Она всегда уходила позже всех. В школе. В институте. В
театре. Медленно собираясь, повторяя роль, еще раз проигрывая про себя, верша
своеобразный ритуал, жертвуя Любимому Делу дополни­тельный час, или полтора
часа, или хоть тридцать минут. И сегодня она задержалась скорее по привычке,
неже­ли из надобности. Аккуратно сложила в стол коробку с гримом, пачку лигнина,
мыльницу, полотенце и крем. Застегнула пальто, повязала шарф, взяла сумку и
вышла в полутьму коридора. Попрощалась с дежурной на входе.
Воздух был холоднее, чем утром. С неба валились пос­ледние листья - самые
стойкие, самые желтые. Налипа­ли на мокрый асфальт. В черных лужах отражались
редкие яркие звезды и тус­клые ноябрьские фонари. Неподалеку от служебного входа
рос большой каштан. На одной из его голых веток сохранилось засохшее со­цветие -
майская "свечка". Почему-то этим цветам не дано было стать плодами, обрасти
колючими шариками каштанов и упасть в сен­тябре на асфальт. Для белой пирамидки
по сей день про­должался май; правда, цветы засохли и сморщились, од­нако даже
скелет соцветия выглядел вызывающе, остав­шись один на голой-голой ветке. Эмма
отвела взгляд от припозднившейся "свечки". Вы­грузила в урну пластиковый пакет с
мусором. Поправила шарф.
Сегодня ей исполнилось тридцать пять. И она в трид­цать пятый раз сыграла
Матушку-Зайчиху. Ей всегда казалось почетным, едва ли не священным делом
работать для детей. Она переиграла в полусотне разных спектаклей - белок и
лисиц, зайчих, зайчат, девочек, мальчиков, курочек, лягушек, деревянных
солда­тиков, стражников, шахматных фигурок, бабочек и даже коров. Ее всегда
ставили в пример, когда речь заходила о се­рьезном отношении к профессии. Она
жила, будто под развернутым крылом. Она знала - со школьных лет, - что ее
упорство и верность обя­зательно будут вознаграждены.
Нет, она старалась не ради награды, однако где-то внутри нее всегда жила вера в
чудо, которое скоро случится. Возвращаясь домой позже всех, усталая, углубленная
в себя, она несла мимо вечерних витрин свою тайну - тайну Золушки, которая
знает, чем кончится сказка. Ей доставляло удовольствие в мельчайших деталях
продумывать крохотную, ничего не значащую роль. Пусть даже в плохом спектакле.
Была в этом какая-то сладость; Эмма выдумывала биографию лисичке, которая
появлялась на пять минут в толпе других зверей. Или ежику, у которого за весь
спектакль было три слова. Но зато как она проживала зоны молчания! Приходила не
за сорок минут до начала - за полтора часа, гримировалась, волновалась, ждала. И
знала: насто­ящая любовь не бывает безответной. Все у нее будет - и роли, и
режиссеры, и признание... Разве у судьбы нет глаз?
Сегодня ей исполнилось тридцать пять. Сегодня она в который раз видела, как
пятидесятилет­няя Ирина Антоновна скачет по сцене, трясет двойным подбородком,
изображая хомячка. Детям, наверное, нра­вится? Что может быть благороднее, чем
играть для детей?
Сегодня Эмма в первый раз поняла, что спустя полтора десятка лет она будет на
этой же сцене играть того же хо­мячка. Или - в лучшем случае - чью-нибудь
бабушку. Дети в зале будут меняться, Эмма на сцене будет стареть. И когда-нибудь
в антракте ее хватит инфаркт, и ее увезут в больницу, не успев смыть со
старушечьих щек нарисо­ванные гримом заячьи усики...
Над мокрым асфальтом плыли черные силуэты прохо­жих. Сумка с дареной вазой
сделалась вдруг тяжелой, как цемент. Что чувствовала бы Золушка, доведись ей
соста­риться в доме мачехи, в окружении чужих детей и вну­ков?
Вокруг стоял ноябрь - прекрасное время для тех, кто любит себя жалеть.
В понедельник в театре был выходной. Эмма потратила короткий день на стирку,
веник и блуждания по продук­товым магазинам; темнота застала ее на кухне, в
одино­честве, за ранним ужином. Яичница таращила желтые подсоленные глаза.
Ма­ленький телевизор бесшумно перебирал кадры какой-то, по-видимому, мелодрамы,
и Эмма глядела на экран заво­роженно и безучастно, как смотрят в огонь камина. И
в это время грянул телефонный звонок.
- Алло?
- Эммочка, с днем рождения! Желаю всего-всего! И здоровья особенно! Как делишки,
как празднуем?
Иришка, старая Эммина приятельница еще по инсти­туту, всегда отличалась
великолепной небрежностью во всем. Она вечно опаздывала на репетиции, теряла
деньги, вещи и документы, забывала текст роли, путала не только чужие дни
рождения - даже свой однажды забыла и на поздравительную телеграмму от матери
долго глядела, выпучив глаза.
При всем при этом Иришка благополучно работала в академическом театре, получила
"заслужен­ную" в двадцать пять лет и скоро, через месяц-другой, должна была
сделаться "народной".
- Спасибо, Ирочка, - сказала Эмма, невольно улыба­ясь. - Вчера отпраздновала.
- А-а-ай! - длинно вскрикнула Иришка.
- Вот башка моя, вечно забуду, ты прости дуру, лучше ведь позже, чем никогда...
Слушай, тем лучше. Раз гостей у тебя сегодня нет, может, выберешься к нам? У нас
с Ванькой почти юбилей, пятнадцать лет и одиннадцать месяцев как же­наты...
Винишко есть хорошее, тортик там, спектакля нет в кои-то веки, давай, а?
- Нет, спасибо, - сказала Эмма почти испуганно. - Ване привет, конечно, но у
меня сегодня... Вот если бы заранее... Нет, нет, спасибо, но сегодня не получится
никак.
Иришка с мужем жили в получасе езды на маршрутке. В ответ на звонок за дверью
послышалось сперва утроб­ное "Гав! Гав!", потом решительное "Фу!" Ивана, потом
смех Иришки, потом лай удалился и стих так внезапно, будто пес провалился в
преисподнюю.
На мгновение по­темнел светлый глазок на двери; щелкнул замок, и Иришка,
высокая, полногрудая, в восточном шелковом халате до пят, раскрыла Эмме объятья.
- Поздравляю, - сказала Эмма, тыча ей в руки букет осенних астр. - Все-таки
пятнадцать лет и одиннадцать месяцев...
- Это мы тебя должны!.. - громко обрадовалась Иришка. - У нас и подарок!.. Боже,
ну ты так редко за­ходишь, я понимаю, жизнь эта долбаная, закрученная, но надо
же себе делать праздники, если сам себя не пораду­ешь, то кто?.. Давай-ка за
стол, за стол, мы тут с Ванькой уже бутылочку - это, а тортик ждет, не
надрезали, тебя ждали...
Иван, Иришкин муж, когда-то учился с Эммой на одном курсе, но в театре не
работал ни дня - у него об­наружились стихийные способности к
предприниматель­ству, и за несколько лет он успел пройти путь от челноч­ника с
клеенчатыми сумками до главы крупной и уважае­мой фирмы.
- Привет, Ваня, - Эмма улыбнулась.
Иван галантно ткнулся губами в ее руку; у него были жесткие щекотные усы.
- Сейчас Офелию выпущу, - сказала Иришка. - Эммочка, ты, главное, резких
движений не делай. Пусть она понюхает, освоится...
Офелия рождена была для роли Собаки Баскервилей. Эмма никогда не боялась ее -
может быть, потому, что не представляла до конца, на что собачка способна. А
супруги представляли - и потому первое явление Офе­лии гостям всегда
сопровождалось тысячей предосторож­ностей.
Эмма дала себя обнюхать. Потом Офелия, шумно сопя и топая, проследовала в
дальнюю комнату и там, судя по грохоту, улеглась.
Стол был накрыт прямо на кухне - благо кухня у суп­ругов была размером с
небольшой стадион. В центре стола помещался какой-то многоэтажный,
перспектив­ного вида тортик килограммов на пять.
- Какую ты хочешь музыку? - хлопотала Иришка.
- А... больше никого не будет? - растерянно спросила Эмма. Она знала, что
вечеринки в этой квартире устраи­вались обычно многолюдные.
- Да понимаешь ли, все экспромтом, под настро­ение... Мигаевы еще собирались, но у
них Санька заболе­ла, наверное, грипп. - Иришка перебирала диски под настенной
лампой, блики от маленьких круглых зеркал метались по потолку.
- Вот, это новенькое... Ставить?
- Давай, - согласилась Эмма. И сделалась музыка.
Иван резал торт. На широкий светлый нож налипали шоколадные кусочки крема.
Иришка говорила и говори­ла, речь ее сочеталась с музыкой, две звуковые дорож­ки
- инструменталка и болтовня - переплетались, не мешая друг другу.
- А как Игорешка? - спросила Эмма, когда в Иришкином монологе случилась
небольшая пауза.
- Отлично, - отозвался Иван. - Поступаем вот... Се­рьезно поступаем.
- В этом году? - изумилась Эмма. - Уже?
- Уже. - Иришка заняла свое место за столом. - А еще вчера, кажется, под ногами
крутился...
- Ну, давай за Эмкин день рождения.
И, прежде чем Эмма успела согласиться или возразить, бокалы сдвинулись, и тост
был реализован.
- Будь здорова, Эммочка! - провозгласила Иришка, облизывая напомаженные губы. -
Сама знаешь, как мы с Ванькой тебя любим... Ну, расскажи, чего нового?
- Ничего, - сказала Эмма. - Сказку вот на Новый год репетируем. Честно говоря,
фигня редкостная. Лучше бы "Двенадцать месяцев" взяли.
Иришка покивала:
- Да-да... Знаешь, Лопатова замуж вышла?
- Да ты что?!
Некоторое время они ели торт, обсуждая жизненные перипетии старых друзей и
врагов, и ближних и дальних знакомых, их детей, племянников и зятьев.
- Ерунда! - Иришка энергично подпрыгнула на стуле. - Игорешка и думать не думал,
какой там театраль­ный, ты что... Он же серьезный мужик у нас... Он фунда­ментальный
мужик, хорошо знает, чего хочет, уже сейчас программы пишет недетские...
Математику любит, - Иришка почему-то понизила голос:
- По математике у него - один очень интересный мужик. Берет он, конеч­но, бабок
немерено... Но - гарантирует. С гарантией ра­ботает. Причем поступают не то чтобы
пошло, по блату - нет. Все, за кого он брался, все по математике имеют пять,
куда ни ткнись... Вот и сейчас сидят, занима­ются. Три раза в неделю -
понедельник, среда, пятница...
- У меня по математике трояк был, - признался Иван. - Когда смотрю, какие
Игореха задачи берет - кайф испытываю, ей-богу.
- А наш Росс и в самом деле интересный мужик, - продолжала Иришка вполголоса. -
Ростислав Викторо­вич. Не от мира сего, знаешь, как в книжках. Сумасшед­ший
ученый, вроде того. Пишет книги какие-то, говорят, в них академики ни черта не
понимают, но если понима­ют - волосы рвут. От счастья. Вроде гениальный он.
Признают - Нобеля дадут...
- Нобеля математикам не дают, - сказала Эмма.
- Да? - Иришка удивилась. - Ну так другое что-ни­будь дадут... А если и не дадут -
у него и так бабок полно, на "болванчиках" зарабатывает. Так что интерес­ный
мужик, интересный... ну что, за что теперь пьем?
Эмма ощущала легкую эйфорию. В такие минуты ей легко было думать о летящих и
танцующих людях, о крылатых, не касающихся земли, смеющихся, поющих, доб­рых...
- Давайте за Игорешку, - предложила она. - Чтобы он был здоров и поступил.
- За Игорешку! - в один голос согласились супруги.
Не успела Эмма поставить на скатерть наполовину опустевший бокал, как в коридоре
послышались голоса и в отдалении радостно взвизгнула Офелия. Секунду спус­тя в
кухню заглянул Игорь - лохматый губастый подрос­ток, очень похожий на мать.
- Здрасьте, тетя Эмма...
- Привет! А мы тут за тебя пьем! - обрадовалась Эмма, пожалуй, слишком шумно.
Иришка поднялась:
- Игореха, ты Ростика Викторовича не сильно уморил?
- Ну-ка...
Иван снова наполнил доверху Эммин бокал.
- Ростислав Викторович! - донесся Иришкин голос уже из прихожей. - Можно вас
пригласить на рюмочку чая? Ваня торт купил, очень вкусный. Может быть, кофе?
И что-то ответил мужской голос.
- На двадцать минут! - решительно продолжала Иришка. - Игорь подождет. Через
двадцать минут вый­дете вместе... Что? И Офелия подождет. На улице холод,
замерзнете, надо теплого перед дорогой...
Офелия разочарованно заскулила. В двери кухни возникла сперва Иришка, а за ней -
че­ловек лет сорока, темноволосый. Лицо у него было тре­угольное, узкое, с
острым подбородком. Глазам и бро­вям, казалось, было тесно на этом лице без щек,
поэтому брови топорщились, а глаза, светло-серые, смотрели от­решенно и странно.
- Добрый день, - сказал человек, останавливаясь в дверях.
В готических романах, которые Эмма любила подрост­ком, в таких случаях
сообщалось: "Его пронзило предчув­ствие". Прежде Эмма думала, что "пронзило" -
книжный оборот, а "предчувствие" - всего лишь смутная догадка; теперь ей
показалось, что ее не сильно, но вполне ощути­мо ткнули иголкой под ребро.
- Это Ростислав Викторович, - Иришка почему-то улыбнулась Эмме. - А это Эмма
Петровна, наша с Ваней близкая подруга еще со студенческих лет... Замечательный
человек, прекрасная актриса. Работает в детском те­атре. Да вы присаживайтесь,
Росс!
Репетитор уселся на предложенный стул. Внимательно посмотрел на новую знакомую;
прозрачные глаза его переменили выражение. Странные глаза, подумала Эмма. Как
будто обладатель их знает нечто важное, доступное только ему. И, разумеется,
никому не скажет ни за какие коврижки.
Будто в ответ на эту Эммину мысль - она как раз улы­балась репетитору немножко,
впрочем, натянуто - стран­ные глаза вдруг потеплели, и Эмме на секунду
показалось, что она давно знакома с этим человеком, что она знает его много лет.
Сидящий напротив отвел взгляд, будто смутившись.
- В кои-то веки удастся вот так посидеть! - Иришка снова запустила свою легкую
"звуковую дорожку".
- Мы - артисты, вечно варимся в своем соку... Знаете что? Давайте выпьем за
любимую работу! Вот Эммочка наша прямо-таки живет в театре, это не всякий
человек может понять, но мы - артисты, мы особенные люди... Росс, вы думаете, это
портвейн? Это чудо, а не портвейн, это коллекционное вино! Ваня, не спи, мы уже
пьем!
Эмма снова поймала на себе взгляд больших прозрач­ных глаз. На этот раз
репетитор смотрел будто издалека, будто сквозь бинокль; первой потупилась Эмма.
Тем вре­менем Иван подобрался с бутылкой к бокалу гостя. Эмма почему-то
подумала, что математик откажется от вина, тем самым соответствуя образу
"гениального ученого не от мира сего". Но репетитор взял бокал за тонкую
реб­ристую ножку, поднял, и Эмма подняла свой. Медовые блики портвейна
метнулись, маленькая волна лизнула хрустальные стенки, оставляя на них
оплывающий след; Эмма улыбнулась. Вкус вина поднялся в ноздри, заставив их
счастливо вздрогнуть.
Иришка пребывала в ударе. Ее таланту рассказчика по­завидовал бы любой эстрадный
монстр; бесконечные те­атральные истории сменяли одна другую, и почти всегда
оказывалось, что все это случилось либо с Иришкой, либо на Иришкиных глазах,
либо на глазах ее партнеров, которые врать не станут.
- ...А в финале ее выносили на сцену уже "мертвую", в мешке. Ну и, разумеется,
народную артистку просто так в мешок не засунешь, ну и совали в этот мешок
девочку-гримершу, и Павел наш, пока рыдал над телом в мешко­вине, успевал эту
девочку ласково так щипнуть. И погла­дить. Несколько раз. Она, помню,
жаловалась, но не очень. Все-таки Павел был о-го-го мужчина, да еще артистище
матерый, бабы за ним в очередь становились... А однажды на гастролях эта девочка
заболела. Что де­лать? Засунули в мешок парня-монтировщика, он щуплый был и
роста небольшого. Вот. А Паша не знал... Короче говоря, финал, героиню выносят в
мешке, все рыдают... Паша рыдает, в зале женщины в платочки всхлипывают, катарсис...
Вдруг труп вскакивает, да как матом заревет, таким матом! Пашино лицо... Ну, вы
представляете себе, да? Помреж три минуты занавес не мог дать - ржал за
кулисами... Ему, кстати, выговор потом объявили. А за что?
Математик хохотал, смахивая с глаз навернувшиеся слезы. Эмма подумала, что он
хороший зритель. Есть такие папы, которые, приведя детей в театр, смеются громче
всего зрительного зала... И работать для них куда приятнее, чем для тех, других,
благополучно засыпающих в первом ряду...
И Эмме тоже захотелось что-нибудь рас­сказать - благо историй и баек она знала
немало. Иришка великодушно поделилась с ней ролью рас­сказчицы. Случилась своего
рода дуэль на байках: пока одна рассказывала другая подпрыгивала на стуле от
не­терпения, дожидаясь своей очереди.
- ...что, мол, без полетов в гробу работать не будет. Вбухали в этот гроб половину
всего бюджета! Премьеру сыграли - резонанс. Зал полон. Шестой спектакль,
седь­мой, десятый... Аншлаги! А на одиннадцатом наши умельцы, монтировщики,
Восьмое марта отмечали. Это же надо было додуматься - поставить "Вий" на Восьмое
марта! Короче говоря, Ленка Дроздова, которая в первом составе Панночку играла,
взлетает в своем гробу...
Игорешка раз и другой заглянул на кухню. Потом Эмма слышала, как он вышел из
квартиры вместе с Офе­лией, - видно, понял, что репетитора не скоро дождется.
Иван вышел покурить на балкон. Хозяйка и гостья, будто не заметив этого, азартно
состязались за внимание Ростислава Викторовича.
- ...А вот это было совсем не смешно... На двенадцать фей чуть ли не весь женский
состав собрали. А тринадца­тую - ведьму - играл Александр Иванович Манько,
ха­рактерный такой, народный артист... Всю первую сцену король-отец сидел на
троне. А когда вошла ведьма - длинная пауза, все замерли, Александр Иванович
злове­ще так входит... Тут, согласно мизансцене, король встает с трона и идет
ведьме навстречу. Делает три шага... И сверху падает падуга! И на трон! И трон - в
щепки! Счастье, что никто в это время рядом не стоял... Короче, тишина такая - в
зале, на сцене, за кулисами... И в этой тишине Александр Иванович своим скрипучим
голосом говорит: "В другой раз, Ваше Величество, испугом не от­делаешься".
Король смотрит на трон, где только что сидел, и падает в обморок без единого
слова. И - зана­вес. Самый короткий спектакль за всю историю театра...
Иван вернулся, принеся с собой запах свежего ветра, ноябрьского вечера и хороших
сигарет. Иришка, не морочась, закурила прямо на кухне, и Эмма тоже закурила; она
бралась за сигарету только в крайних случаях. Теперь ей хотелось курить впервые
за несколько месяцев - на­верное, она была здорово возбуждена, да и вино ее
внутренне растормошило.
- ...В финале все замерли в патетических позах, кто с лопатой, кто с чертежом, в
строительных касках, смотрят в зал... Музыка такая соответствующая, это же
двадцать лет назад было... И пошла падуга вниз, а на ней должен быть задник - эта
самая плотина, которую они весь спектакль строили, под алыми стягами. А рабочий
падуги перепутал... Короче говоря, все замерли в позах, и опус­кается за их
спинами статуя Свободы с факелом в руке. Из спектакля о Чаплине...
Диск с музыкой давно закончился, Иван выудил из стопки первый попавшийся CD,
скормил музыкальному комбайну; грянула невообразимо низкая, душераздираю­щая
гитара. Репетитор вздрогнул. Иришка махнула рукой:
- Ванька! Выброси эти Игорешкины цацки, поставь то, что было, только сначала! А
вот еще, слушайте! - Эмма подняла руку, ловя взгляд репетитора. - Слушайте...
Расстреливают однаж­ды Овода. Солдаты стреляют - мимо, как водится... А в зале -
дети, родители, школьники с учителями... Кульминация! - Эмма перевела дыхание. -
Офицер на солдат орет, трибуналом грозится, сам выхватывает пистолет и... - Она
выдержала короткую наполненную паузу и развела руками, чуть не смахнув на пол
свой бокал. - Нет выстрела! У помрежа порох рассыпался. Нет выстре­ла! Солдаты
стоят, зритель сидит... Овод стоит... Надо сцену продолжать, а нет выстрела!
Представляете?
Эмма выдержала длинную паузу. Ей нравилось, как ре­петитор зачарованно на нее
смотрит.
- Ну, офицер, чтобы хоть как-то паузу заполнить, решил в дуло немножечко подуть...
Вот так, - Эмма изобразила указательным пальцем дуло пистолета. - А в этот
момент, как он только дуло к губам поднес... выстрел!
Репетитор смеялся. Эмма - неведомо как - знала, что ему доставляет удовольствие
слушать ее. Что он искренне заинтересован в рассказе. Какой странный, думала
Эмма, безусловно странный, но какой приятный человек!
В этот самый момент со стола упало снесенное чьим-то локтем блюдце. Звон
показался Эмме резким, преуве­личенно громким; Иван побежал за веником, Иришка,
нимало не печалясь, завела очередную историю о неудачном выстреле, а Эмма вдруг
поймала на себе взгляд репе­титора - в нем не было ни искры смеха.
Народный ар­тист позавидовал бы такому переходу: только что человек утирал
веселые слезы, и вдруг смотрит серьезно, чуть ли не печально, а прошло мгновение
- и он опять же ис­кренне смущен, оказывается, разбитое блюдце - его ра­бота...
Как ни разогрета вином, как ни весела была Эмма, но в этот момент у нее по спине
пробежали мурашки. Нюх - а нюх у нее всегда был отменный, куда там слю­нявой
Офелии, - подсказал ей, что в поведении сидяще­го напротив имеется ничтожная,
незаметная глазу непра­вильность. Впрочем, через секунду когда осколки блюдца
были аккуратно сметены в пластиковый совок, Эмма уже забы­ла о мгновенном своем
дискомфорте.
- ...и он должен был выйти на сцену - у него единст­венная реплика была: "Иван
Иванович застрелился". А с выстрелом - накладка... Ну, он решил проявить
находчивость, и спектакль-то заканчивать надо... Мы на сцене сидим, маемся, какието
слова выдумываем... Он выхо­дит и говорит: "Иван Иванович утопился в пруду!" В
это время бах - выстрел. Он растерялся и говорит: "...и застрелился".
Игорь с Офелией давно вернулись. Чайник остыл, его закипятили снова.
- А вот у нас было!...
- Да погоди, вот я еще расскажу...
Был уже одиннадцатый час, когда они вспомнили о времени. Ростислав Викторович
пошел провожать Эмму. Стоял туман, такой густой, что страшно было дышать. Горели
фонари - через один; радостное возбуждение покидало Эмму, таяло, как облачко
пара изо рта. Светлая кухня с журчащей музыкой, вино в бокале, смех и шоколадный
торт - все это отодвигалось с каждым шагом; зритель хорош, когда он сидит в зале
и ловит каждое слово. Спектакль закончен, всем надо отдохнуть, зритель идет
своей дорогой, артист - своей...
Перестав быть зрителем, репетитор сделался чужим для Эммы. Его присутствие
становилось все более и более ненужным, реплики, которыми они обменива­лись -
все более и более натянутыми.
- ...Нет, я не преподаю в школе. Так сложилось...
Эмма с удовольствием обошлась бы без провожатого. Но Иришка, как всегда,
устроила все по-своему. Проща­ясь, она десять раз повторила, что Ростислав
обязательно проводит Эмму, что время позднее, а с Россом Эмме не будет страшно.
И как-то по-особенному заглянула Эмме в глаза...
- ...Нет, я и в вузе не преподаю. Когда-то пытался... наверное, это не мое...
Нет ничего темнее ноябрьской ночи. Нет ничего длин­нее извилистого пути от
подъезда до автобусной останов­ки, лысого пути, кое-как прикрытого паричком
фальши­вого разговора.
- ...Да, я люблю работать для детей. Надо видеть их горящие глаза...
Проклятое вино. Иногда так хочется пожить другой жизнью, сделаться свободнее,
легче, ярче, нежели ты есть на самом деле... Вот и Эмма - попалась.
С одним и тем же текстом можно сыграть и суд, и брачную ночь, и свадьбу, и
похороны. Все дело в режис­сере... А действующие лица не всегда догадываются даже,
что происходит. Вот как она, Эмма, только сейчас, зад­ним числом, понимает
вдруг, что именно случилось и зачем. Но неужели все, кроме нее, все, включая
этого Рости­слава, знали, с какой целью Иришка устроила вечеринку-экспромт? Нет
горше врагов, чем лучшие друзья.
Вспоминая весе­лое застолье, Эмма все убеждалась: да. Она только что побывала в
гостях у свахи, устроившей непринужденные смотрины... Предварительный рассказ об
"интересном человеке". Интересно, а что Иришка рассказала Россу об Эмме? Кроме
"замечательный друг, прекрасная актриса"?
Эмма мельком посмотрела на Росса - и встретила от­ветный взгляд, прозрачный,
странный. Близорукий он, что ли? Нет, у близоруких другие глаза. У Эммы на курсе
была одна очень близорукая девочка, принципиально не носившая очки...
Интересно, и что же Росс о ней думает? Наверное, он уверен, что она тоже
посвящена во все подробности. Что она дала согласие на смотрины. Что сейчас она,
возмож­но, плавно переведет разговор на обстоятельства личной жизни... А может
быть, пригласит в гости. Не сегодня, разумеется. Потом. В перспективе.
Перспективный жених...
Вероятно, с Иришкиной точ­ки зрения, он именно тот, кто нужен Эмме. "Не от мира
сего".
Наша Эммочка сама немножко "не от мира"... Но глубокая, очень глубокая личность,
не хухры-мухры.
Ма­тематик оценит - кто, если не математик?!
Эмме сделалось грустно и смешно. Злость на Иришку исчезла без следа. Ну, вот
такая она щедрая, что своего счастья ей мало. Не довольствуется ролью
созерцателя. Не ждет милостей от мира, берет все, до чего может дотя­нуться, и
другим раздает. Эх, Иришка...
Ее спутник кашлянул, и Эмма обнаружила, что на целых три минуты совершенно о нем
забыла. Шла рядом, погруженная в размышления. А теперь они стояли на ос­тановке,
где, кроме них, никого не было, зато в недале­кой перспективе маячила фарами,
приближаясь, ма­ршрутка.
- Спасибо, Ростислав Викторович, - сказала Эмма, улыбаясь прямо в прозрачные
глаза на треугольном лице. - Рада была познакомиться. Всего хорошего.
Если он удивился, если он ждал от нее других слов, если рассчитывал проводить ее
до дверей квартиры - виду не подал ни на секунду.
- И я рад был познакомиться, Эмма Петровна, - ска­зал он, вежливо наклоняя
голову. - До свидания.
И, захлопнув за собой неудобную дверцу маршрутки и пережив толчок почти
космического ускорения, когда маршрутка резко тронулась с места, Эмма поняла,
что приключение окончилось, не начавшись.

Новогоднюю сказку срепетировали за полтора месяца, причем автор - молодой, до
крайности амбициозный драматург - не пропустил ни одной репетиции, и это было
ужасно. Драматург помнил свой текст наизусть, для подстраховки всюду таскал с
собой распечатанный эк­земпляр пьесы и любые, даже микроскопические измене­ния
бессмертного текста встречал в штыки. Его прозвали за кулисами "наш маленький
Чехов".
Постановщик сказки, пятикурсник института, не умел с "Чеховым" справиться - тем
более что тот был в пре­красных отношениях с главрежем, и все прекрасно
пони­мали, чем закончится для пятикурсника попытка бунта.
- Почему вот вы, Кащей, говорите "Вот попляшу на твоих косточках", когда тут
ясно написано "Вот по­танцую на твоих косточках"? Вы что, не понимаете разницы?
Кащей понимал. Над "Чеховым" смеялись почти в открытую, но он не замечал
насмешек. Эмма поначалу пыталась в чем-то его убедить, но в конце концов
смирилась, рассчитывая на то, что уж спектакли-то инспектировать - трижды в день
- автор никак не сможет и канцелярский текст сказки можно будет приблизить к
понятной детям речи.
Она была права. Уже на третий день - к девятому спектаклю - от авторского текста
не осталось и следа. Дети шли потоком. Учителя едва успевали вывести предыдущих,
а в фойе уже собирались следующие; три спектакля - в десять, в час и в четыре. И
еще один вечерний, для старшеклассников, в семь. И так - двенад­цать дней без
передышки.
Эмма приходила за час. Переодевалась стражником (обшитый парчой шлем и такая же
кираса) и встречала зрителей в фойе. Водила массовку - танцы вокруг елки,
конкурсы и так далее. За четверть часа до спектакля от­крывали зал, дети
начинали рассаживаться, а Эмма спе­шила в гримерку, одевалась Черепашкой,
гримировалась и шла на сцену. Ее героиня была занята почти без перерывов все
пер­вое действие - сорок пять минут. Во втором действии у нее были еще и танцы -
три штуки.
Перед вторым спектаклем, в час дня, массовки водила Снегурочка, а Эмма обедала
бутербродами и чаем из тер­моса. Поролоновый панцирь Черепашки скоро пропах
потом, его приходилось сбрызгивать духами. Девочки-со­седки по гримерке звали
Эмму не иначе как Ниндзя. Перед третьим спектаклем она опять надевала кирасу и
шлем: "Здравствуйте, дети! Вы хотите пройти в сказочное королевство? Я -
стражник у ворот!" Отыграв в третий раз, она долго лежала на диване, не
переодеваясь, а только отстегнув панцирь. Иногда - через два дня на третий - у
нее бывал и ве­черний спектакль. Правда, в нем она была занята совсем мало. В
спектакле для старших школьников "Шли солдаты" она играла девушку, которую убили
в самом начале войны, в начале первого действия. Тем не менее - со­гласно
изощренной задумке постановщика - все убитые по ходу действия герои не уходили
со сцены, а помеща­лись на первом плане, на "скамейке мертвых", и там си­дели,
глядя в зал, воплощая таким образом некую режис­серскую идею.
Эмма сидела. Час, потом антракт, когда можно выпить чаю и согреть ноги, а потом
второе действие - сорок минут. Никогда прежде - а она играла эту маленькую роль
уже два года - время на "скамейке мертвых" не было для нее тягостным или
потерянным. Она слушала "живых" партнеров, проживала свою - убитой девушки -
судьбу, печально смотрела поверх голов, не замечая ни сквозняков, ни боли в
спине, ни "дырок" в спектакле. Теперь - может быть, виновата усталость? - минуты
безропотного сидения лицом к залу превратились в часы. Эмма не могла думать о
роли. Не могла сосредоточиться. В ушах звенела "Плясовая" из дневной сказки;
тесная гимнастерка мокла под руками, а ноги в больших кирзачах мерзли, и ледяной
сквозняк, завсегдатай сцены, ли­зал разгоряченную спину, обещая в будущем боль и
бо­лезнь.
- Зачем я здесь, - думала Эмма.
Ее товарищи по несчастью, партнеры, убитые позже, думали примерно то же самое.
Впрочем, они, в отличие от Эммы, бунтовали против "некроромантической"
режиссерской находки с самого начала репетиций.
Чтобы отвлечься, Эмма принималась вспоминать сти­хи - серьезные, патетические,
чтобы сохранить нужное выражение на лице. Вместо этого вспоминались теат­ральные
байки, и не раз и не два улыбка, глупая и смешная, пыталась развести ее губы к
ушам, и чем сильнее Эмма напрягала мышцы, пытаясь сдержать ее, тем нахальнее из
груди лезло хихиканье, и даже "мертвые" партнеры косились на нее с удивлением.
Тогда она начинала думать о другом... о печальном, чтобы прогнать улыбку. Думала о
своей маленькой квартирке, об одиночестве. О том, что ей тридцать пять, она
играет мертвецов и черепашек и больше ничего никогда не сыграет...
Тогда ее лицо делалось серьезным и печальным, сообразно моменту. Вместо
веселости приходила тоска, от которой хотелось все бросить, дождаться затемнения
и уползти за кулисы...
Однажды в антракте "Солдат" Эмма не выдержала и подошла к помрежу:
- Не могу сидеть второе действие. Простыла. Умираю. Можно домой пойду?
Помреж знал Эмму десять лет. Глаза его слегка округ­лились:
- То есть? В первом действии сидела убитая Анна, во втором - смоталась?
- У меня елка, - сказала Эмма. - Я в одном составе, потому что Катька на
гастролях. Если я возьму больнич­ный, кто будет играть?
- Как - больничный? - растерянно спросил помреж. - Какой-такой больничный? Кто
будет елки иг­рать? Ну, Эмма, не ожидал от тебя такой подляны...
Глядя в его возмущенные глаза, Эмма поняла, что сле­дует почувствовать себя
малодушной предательницей. Но, наверное от усталости, не почувствовала ничего.
Новый год прошел как не бывало. Эмма едва досидела перед телевизором до
двенадцати, глотнула шампанского и тут же упала спать на диване; будильник
заведен был на восемь утра - назавтра, как обычно, был назначен деся­тичасовой
спектакль...
На Рождество позвонила Иришка. Эмма обрадовалась. В разговоре, время от времени
всплывало воспомина­ние о "классном вечере"; о Ростиславе Викторовиче Иришка
тактично молчала. Такая тактичность была не в Иришкиных правилах, и Эмма ждала
подвоха. Дождалась.
- Кстати, - сказала Иришка небрежно, когда разговор о том, как прошли зимние
праздники, исчерпал себя. - Ростислав Викторович просил передать тебе - со всеми
прошедшими и наступающими... Кстати, триста тринадцать ноль три ноль пять, можешь
позвонить и в ответ поздравить.
Эмма не нашлась что сказать, кроме вялого "Спасибо".
Мальчика она заметила дня за три до окончания елок. Мальчик ходил на каждый
спектакль - в десять, в час и в четыре; когда отыграли последнюю, "зеленую"
сказку, полную экспромтов, взаимных розыгрышей и подначек (бедный драматург!
Какое счастье, что он этого не видел!), когда выпили положенное количество водки
и Эмма, едва держась на ногах, вышла на вечернюю улицу, синюю от снега, неба и
фонарей - мальчик обнаружился возле главного входа, одинокий, понурый,
катающийся взад-вперед по одной замерзшей длинной луже, туда-сюда, как маятник.
- Ты кого-то ждешь? - спросила Эмма.
- Бабушку, - сказал мальчик. - Она в этом театре гардеробщица.
- А я в этом театре актриса, - зачем-то сказала Эмма.
Мальчик посмотрел на нее внимательнее, но не узнал. Десять раз смотрел спектакль
- и не узнал Эмму без пан­циря, без кирасы, без грима Черепашки!
- А я тебя видела, - сказала Эмма, чтобы сгладить неловкость. - Ты несколько раз
на спектакль ходил. Что, так понравилось?
Мальчик мрачно покачал головой:
- Нет...
- А зачем же ты смотрел так часто? - удивилась Эмма.
- Я все думал, что Кащей победит, - нехотя признал­ся мальчик. - Что они его
побеждают-побеждают... А потом он возьмет и победит. Хоть один раз.
- Зачем? - спросила Эмма после долгой паузы.
Мальчик посмотрел исподлобья:
- А он мне нравится.
Елки кончились. Эмма получила премию и отгулы. Первый день отдыха был сладок,
второй - скучен; на третий день Эмма поняла, что неотвратимо сползает в
депрессию. Так бывает, когда, напрягая все силы, стремишься к цели. Мечтаешь об
отдыхе, но когда цель исчезает, когда на ее место приходит пустота, тогда только
ты понимаешь, как счастлив осел с грузом на спине и охапкой сена перед носом.
Борясь с депрессией, Эмма убирала в квартирке. Гуля­ла в парке, делала
гимнастику, звонила приятелям; не­сколько раз подолгу болтала с Иришкой. О
Ростиславе Викторовиче не было сказано ни слова.
Снова наступили будни. Снег то выпадал, то таял, ос­тавляя на улицах глубокую
грязь. На свалках, возле му­сорных баков, валялись трупы елок. Эмма ждала весны.

- Алло!
- Да?
- Это Ростислав Викторович?
- Да, это я.
- Здравствуйте. Меня зовут Саша. Мне ваш телефон дал один мальчик из сто первой
школы: ...Я вот по какому вопросу... можно?
- Да, я слушаю.
- Я хочу, в общем, я... Я хотел бы... Короче говоря, ну... Я знаю, что вы даете уроки
математики. Мне надо математику... подтянуть. У меня сейчас нет денег, но я
заработаю. Скоро. Можно я вам буду иногда звонить и спрашивать... ну... если с
ответом не сходится?
- Погоди... Сколько тебе лет?
- Двенадцать. В шестом классе.
- А сколько у тебя по математике?
- Ну, когда как. Когда три, когда четыре... Я математику люблю. Только мне надо
подтянуться.
- Гм, понимаешь, Саша... Я вообще-то с ребятами постарше занимаюсь. Перед
поступлением в институт. Вот если бы ты был в одиннадцатом классе или хотя бы в
десятом...
Молчание. Сопение в трубке.
- Саша?
- Значит... мне нельзя?
- Погоди-погоди... Расскажи о себе вообще-то. Вот ты сказал, что денег
заработаешь...
- Да. Я машины мою.
- А как твоя мама на это смотрит?
- А она не работает. У нее инвалидность.
- Понятно... А отец?
- Нету.
- Так... А зачем ты хочешь заниматься математикой? Почему не чем-нибудь другим?
- Ну... Мне нравится. И, говорят, в политехнический надо математику сдавать, а я
технику люблю. И там конкурс маленький.
- А ты хочешь обязательно в институт?
- Ну, на вечерний. Нельзя, что ли?
- Можно... Хорошо. Так. Давай по порядку. Чем ты хочешь - конкретно, - чтобы тебе
помог?
- Объяснить... У нас математичка непонятно объясняет.
- Да? Гм... Может быть, это ты не очень внимательно слушаешь?
- Нет. У нас на уроках почти никто не понимает. Уже потом - кто как. Вот у моего
соседа есть отец, который в математике сечет, так он объясняет... И я у него
списы­ваю... Иногда...
Молчание.
- Ну, Саша, ладно... Давай попробуем. Только я ведь не всегда свободен, ты уж
извини, у меня не так много времени...
- Да, я знаю. Я не буду приставать. И я заработаю, честное слово. Я же не
попрошайка, чтобы мне дотации делать.
- Что-что делать?
- Дотации...
- Гм... Ну ладно. Когда в следующий раз чего-то не поймешь - звони...
- Спасибо, Ростислав Викторович! За мной не заржавеет!
- Ладно, пока...
- До свидания!
Короткие гудки. Мягкие, далекие, будто вспыхиваю­щий и гаснущий огонь.

В воскресенье после дневного спектакля Эмма отпра­вилась на книжный развал и
среди цыганского беспоряд­ка собирающих свой товар лоточников успела-таки
ра­зыскать потрепанный учебник по математике для шесто­го класса. И потратила на
него большую часть своего выходного - понедельника. С желтых страниц на нее
пахнуло детской скукой, пер­выми утренними уроками, когда сонная голова клонится
к парте, а белый свет "дневных" ламп режет глаза. Тем не менее она поборола
минутное отвращение, и взялась чи­тать, и даже решать задачи; некоторые дались
легко. Не­которые обескуражили. На другой день она взяла учебник с собой на
работу. Читала в метро; стоявший за спиной мужчина чуть под­толкнул ее:
- Пацан! Ты бы с дороги ушел, если не выходишь?
Эмма обернулась. Мужчина был лет пятидесяти, коренастый и плотный, с пышными
рыжеватыми усами:
- Э-э-э...
Эмма видела, как округляются глаза. Как усы вроде бы обвисают, а рот
приоткрывается:
- Это... а...
И как, наконец, мужик берет себя в руки:
- Гм... Извините.
Эмма шагнула в сторону, пропуская его к двери.
В пятницу Эмма отправилась на выездной спектакль в детском санатории.
Санаторий был ничего себе, из приличных; вокруг пус­тых спортивных площадок
стоял заснеженный лес, кое-где пронизанный лыжнями. В административном корпу­се
были ковры и вазы, икебаны и картины на стенах, в спальных корпусах, проходя по
двору, Эмма подняла го­лову - виднелись несиротские занавески на окнах; коро­че
говоря, это был богатый, "козырный" санаторий, за каждую путевку в который
родители либо насмерть бьют­ся с профсоюзом, либо выкладывают недоступную
мно­гим сумму денег. Отвоевывают или покупают своим де­тям месяц казенной тоски...
Полтора часа потратили на то, чтобы освоить сцену са­наторного клуба, выставить
свет, подготовить костюмы и загримироваться. Потом воспитатели завели в зал
тихих, каких-то квелых детей. Играли "Сережкину перемену", "школьную" драму, в
которой Эмма играла собственно Сережку, эдакого не­формального лидера, защитника
слабых. По ходу дела ее герою приходилось спасать щенка, сражаться с хулигана­ми
(великовозрастных играли Саша и Витя, вчерашние студенты, угодившие в театр на
рабских условиях "дого­вора" и считающие себя счастливцами), попадать в дет­скую
комнату милиции (в "стационарных" спектаклях стервозную даму-капитана играла
народная артистка Стальникова, однако на выезде запугивать Эмму-Сереж­ку тюрьмой
приходилось совсем молодой Светочке, Эмминой соседке по грим-уборной).
Дети всегда восприни­мали "Перемену" хорошо, а здесь, в санатории, и подав­но
сидели как мыши.
Спектакль заканчивался. Вместо того чтобы отправить Сережку с колонию для
несовершеннолетних, его награ­дили медалью за помощь милиции. Эмма стояла на
аван­сцене (освещение плохое, полно темных дыр, как в сыре, и луч прожектора
приходилось буквально ловить лицом), прижимая к груди только что подаренный
Майором ко­жаный мяч, за спиной у нее выстроились прочие участ­ники спектакля.
Майор (заслуженный артист Раковский) мягким мужественным голосом выводил
спектакль к фи­налу:
- ...Ты в первый раз встретил несправедливость - и ты победил ее, но будет время,
и ты снова столкнешься с ней, и поймешь, что до конца ее одолеть невозможно, но
пусть это не пугает тебя. Помни - не надо бояться тем­ноты, не надо бояться
своего страха...
Эмма знала монолог Майора наизусть. Дальше шли слова: "Но бойся собственной
трусости, она..."
- Но тру... - сказал Раковский и замолчал.
На мгновение сделалось тихо. Но трусся бой... - снова начал Майор и замолчал
снова.
Эмма-Сережка ткнулась лицом в подаренный мяч, будто готовясь зарыдать.
- Бойственной собости, - неуверенно закончил Майор.
- Она...
Друзья и враги за ее спиной крепко обнялись, пытаясь спрятать лица.
К счастью, дети ничего не заметили. Или почти ничего.
Аплодировали долго. В глазах у некоторых девочек Эмма успела разглядеть
несомненный влажный блеск. Заслуженный артист Раковский матерился в мужской
гримерке так, что слышно было даже в дальнем конце коридора.
Эмма сняла мальчуковую школьную форму. Натянула плотные зимние джинсы, ботинки,
свитер. Стерла сал­феткой грим. Хлебнула чая из термоса.
- Дай мне тоже, - попросила Светочка, ловко набрасывая на "плечики" серый
капитанский мундир.
- А у меня рогалики есть.
Ирина Антоновна, игравшая Сережину бабушку, раз­вернула кулек с бутербродами...
Перекусили; из соседней гримерки доносился возму­щенный голос Раковского и
дружный смех "хулиганов" Саши и Вити. Помреж (костюмерши на выезде не было)
отнесла кос­тюмы в автобус. Смеркалось. За окнами зажглись фонари.
- Прогуляться бы, - сказала Эмма.
- Холодно, - Светочка пожала плечами.
- Пойди прогуляйся, пока они грузятся, - посоветовала Ирина Антоновна.
И Эмма вышла во двор. Оба монтировщика, осветитель, водитель и радист сто­яли
кружком, курили - красные огоньки светились в полутьме - и болтали о футболе.
- Когда едем? - спросила Эмма.
- Вот докурим - и поедем, - степенно отвечал води­тель.
Эмма отошла подальше. Курить в лесу для нее было то же самое, что приходить в
оперный театр со включенным плейером. Снег чуть поскрипывал под подошвами. Снег
был оран­жевый и синий - по цвету фонарей. От каждого ствола падала оранжевая и
синяя тень, а чуть подальше, за забо­ром, лес стоял темный, привлекательный и
зловещий, и Эмма подумала, что, будь она по воле злой судьбы ребен­ком в этом
санатории, единственным удовольствием для нее было бы стоять вечером у забора и
смотреть на лес, бояться его - и воображать себя там, в темноте...
Ее тронули за рукав. Она обернулась.
- Сережка?
Рядом с ней стоял мальчик лет восьми. В серой курточ­ке со светоотражателями (на
рукавах и груди его вспыхи­вали и гасли, преломляя свет фонарей, молнии,
квадраты и латинские буквы). В спортивной шапке, надвинутой до бровей.
- Сережка? - снова спросил мальчик, на этот раз уве­реннее и радостней. - А меня
Данилой зовут...
- Привет, Данил, - сказала Эмма, потому что надо было что-то сказать.
Мальчик переступил с ноги на ногу:
- А я уже в третьем классе.
- Молодец, - сказал Эмма.
Мальчик смущенно улыбнулся:
- Как ты их... Здорово.
- Тебе понравилось? - спросила Эмма.
- Да, - сказал Данил. - Мне очень... У нас тоже есть такие дураки, как те. И
ничего им не сделаешь...
- Сделаешь, - неуверенно сказала Эмма. - Если с друзьями...
- Только у нас в классе никто ни с кем не дружит, - сказал Данил.
- Это бывает в санаториях, - возразила Эмма. - Не успели еще познакомиться...
Данил махнул рукой:
- У нас в том, старом классе тоже никто ни с кем не дружит... Только девчонки. И
еще подножки подставляют, говорят всякое... Слушай, а ты правда в футбол хоро­шо
играешь? А в хоккей? У нас тут есть каток... И я тебе могу дать свою клюшку. У
меня хорошая клюшка. И еще настоящая шайба. Хочешь, покажу?
Эмма почувствовала, что надо удирать, пока не поздно. Парень смотрел на нее, как
раньше - за несколько лет до Эмминого рождения - люди смотрели на космонавта
Гагарина.
- А еще у меня есть трансформеры. Хочешь, дам? Хоть навсегда? Подарю?
- Мне?!
- Ну да... И еще у меня дома есть компьютер. Ты мо­жешь прийти ко мне домой и
поиграть во что хочешь, хоть до ночи.
- Да? Спасибо...
- И у меня есть настольный футбол. И железная дорога. Немецкая.
- Очень хорошо...
- А у моего соседа по парте в той, старой школе, у него тоже есть клюшка, и
щитки, и коньки с ботинками, и маска для вратаря... И еще у него есть старший
брат. И у него своя кодла. И как они однажды набили этого Зербицкого! Слушай, а
ты...
За Эмминой спиной коротко просигналил автобус.
- Мне пора, - сказала Эмма с облегчением. - Ну, пока.
- Ты еще приедешь? - тихо спросил Данил.
- Я... - Эмма открыла рот. - Мне надо идти.
- А можно я скажу пацанам, что ты еще приедешь в хоккей погулять? А...
- Знаешь что, - сказала Эмма быстро: - Приходи с родителями в детский театр. Там
и увидимся.
Видимо, Данил ждал чего-то другого. Глаза его, прежде глядевшие на Эмму страстно
и требовательно, теперь за­моргали беспомощно и жалко:
- А можно... я скажу пацанам, что если они меня еще тронут, то ты их набьешь?
Автобус просигналил снова. Эмма сделала шаг назад; свет упал на ее лицо. Данил
шагнул за ней, всматриваясь.
- Пока, - быстро сказала Эмма. - До встречи.
Взгляд Данила вдруг изменился. Распахнулись ресни­цы, сам собой разинулся рот.
Секунда - и пацан нахму­рился, плотно сжал губы, будто не веря своим глазам.
- Я... пошел, - зачем-то сказала Эмма.
- Так ты, что ли... тетя? - едва слышно спросил Данил.
Эмма махнула ему рукой и побежала к автобусу. И, уже упав на сиденье рядом со
Светочкой, обернулась.
Данил стоял под фонарем, очень маленький и очень одинокий. У ног его лежали две
тени - оранжевая и синяя.

- Алло! Ростислав Викторович?
- Саша! Привет... Я уже думал, что ты не позвонишь.
- Здравствуйте.
- Я очень рад, что ты объявился. Честно.
- Да?
- Правда-правда. Ну, рассказывай, как дела? Как успехи?
- Ну, в общем... А у вас как дела? Как здоровье?
- Да ничего вроде, здоров... Работаю вот. Книгу пишу.
- Книгу? А про кого?
- Про жизнь, Саш. Про мир, про математику... Во всяком случае, мне так кажется.
- Я не знал, что вы писатель.
- Да я не писатель. Я просто пишу книгу. Это мое любимое дело такое, хобби.
- А когда закончите?
- Не знаю... Я вообще не хотел бы ее заканчивать. Это книга без конца, чтобы
каждый, кто захочет, мог допи­сать что-то свое. Вот ты, например, когда
хорошенько выучишь математику...
Осторожный смешок:
- Да я пишу-то с ошибками... У меня по русскому три.
- Это жаль... Это тебе читать надо больше. Чтобы глаза к правильному написанию
привыкали.
- А... я и читаю.
- А какая книжка у тебя самая любимая?
- У меня много любимых... Я ужастики читаю... А ваша книжка толстая?
- Не очень.
- А кто ее будет читать? Ее напечатают потом?
- Гм... Скорее всего, нет.
- Как?! Зачем вы ее пишете тогда?
- Для удовольствия, Саша. Для удовольствия. То, что происходит в голове у
человека, когда он понимает связь между фрагментом и целым... Когда он
прослеживает закономерности... когда он понимает что-то такое в миро­устройстве, о
чем почти все догадываются, но никто не может сформулировать... Дух захватывает,
как на амери­канских горках. Это лучше, чем конфеты, уж поверь.
Молчание.
- Что молчишь, Саша?
- Ничего... Я бы...
- Ладно. Давай, что там у тебя.
- У меня... да мне теперь неудобно. К вам со своей задачей приставать...
- Не стесняйся. Зачем-то ты мне позвонил...
Вздох.
- Ну, в общем, так. Из пункта А вышел поезд со скоростью вэ-один, а через три
часа ему вдогонку вышел второй поезд со скоростью вэ-два, когда второй поезд
догонит первый, если известно, что...

Асфальт подернулся ледяной корочкой. Светофор не работал. Эмма потопталась на
краю тротуара, покрутила головой, то и дело упираясь носом в опушку мехового
капюшона, и рысцой двинулась через дорогу.
"БМВ" вылетел из-за припаркованного грузовика. Вернее, не очень-то вылетел -
просто явился Эмминому боковому зрению, и что-либо менять было уже поздно.
Водитель ударил по тормозам - большая черная машина заскользила, пошла "юзом",
толкнула Эмму в бок. Эмма шлепнулась на очень холодный и очень твердый асфальт,
а машина продолжала двигаться. У Эммы перед глазами имелся кусочек мостовой с
примерзшим к ней сухим бе­резовым листочком. Эмма успела мрачно подумать: ну,
все.
Машина остановилась. Эмма прекрасно понимала, что колени ободраны и что
колготки, надетые сейчас под джинсами, придется вы­бросить. И снова подумала,
еще более мрачно: ну, все. Ее схватили под мышки. Кто-то что-то бормотал,
при­читал и даже как бы жалобно подвывал; обернутая лицом к небу, она увидела
над собой большого и очень огорчен­ного человека. Человек был в пиджаке и при
галстуке, причем галстук - ярко переливающийся в свете фона­рей - выбился наружу
и мотался на ветру, почти касаясь Эмминой щеки.
- Как ты? Что ты?!
Эмма скосила глаза. Нижняя ее половина пребывала под машиной - зрелище не для
слабонервных. Человек со свободным галстуком перехватил Эмму по­удобнее - и
выдернул из-под машины. Эмма впервые почувствовала боль - вытаскивая, он
прищемил ей нежную кожу под мышкой.
- Отпустите, - сказала она и встала на ноги.
Ноги тряслись, подгибались, но держали. Он уставился на нее, как... За всю Эммину
жизнь еще не было случая, чтобы на нее так смотрели. Это была адская смесь
ужаса, мольбы, раскаяния и надежды. И еще - в этих глазах было что-то,
напомнившее Эмме са­наторного мальчика Данила. "Так ты... тетя?!"
- Скорость нечего превышать, - сказала Эмма сердито.
- Я не превышаль, - тихо возразил человек со свободным галстуком.
Он был высокий - Эммины глаза были на уровне его нагрудного кармашка.
- Да все со мной в порядке, - сказала Эмма уже не так сердито.
Высвободилась из его рук (в облачке хорошего одеко­лона) и, хромая, побрела к
тротуару. У обочины собрались зеваки. На мостовой за "БМВ" выстроились машины -
сигналили, требуя дать дорогу. Тот, кто сбил Эмму, потрусил к своей машине.
Вско­чил за руль, дал газ; вот мерзавец, подумала она отстра­ненно. "Я не
превышаль..."
Теперь, спустя несколько минут после инцидента, пришел страх. Потемнело в
глазах; Эмма стояла, вцепив­шись в ствол чахлой липы, пережидая головокружение.
Ничего... Сейчас темнота разойдется, и она пойдет домой... Ничего... Куртка с меховым
капюшоном смягчи­ла удар головой... А колени - ерунда, заживут...
Ее крепко взяли под локоть. У стоящего рядом были широко распахнутые, наив­ные,
очень голубые глаза. Сквозь темноту, сгустившуюся вокруг, Эмма ничего, кроме
глаз, не видела, оттого ей ка­залось, что незнакомец напялил маску Зорро.
Его звали Михель, и он был сотрудник австрийского посольства, не очень
высокопоставленный, хотя и не из последних. Он был так потрясен и убит
случившимся, что в конце концов Эмме пришлось его утешать. Когда она в третий
раз повторила, что не собирается жаловаться в посольство, обращаться в милицию,
вообще давать делу ход - он воззрился на нее удивленно и оби­женно:
- Я... не о том вольнуюсь. Я мог человека убить! Я тебя пораниль...
Эмма замолчала, озадаченная, а Михель добавил тихо:
- Я бы с ума сошель.
- Ну ничего, - сказала Эмма, лихорадочно пытаясь подобрать простые и в то же
время не очень глупые слова.
- Ничего же не случилось... страшного.
- Ты так летела, - сказал Михель с суеверным ужа­сом.
- Я же легкая, - возразила Эмма. - Я летела не пото­му, что ты меня сильно
ударил.
В машине у Михеля работала печка. Полчаса они сиде­ли, успокаивая друг друга, а
Михель пытался унять трясу­щиеся руки; наконец, машина двинулась - со скоростью
раненой черепахи. Михель отвез Эмму домой. В квартиру она его не пустила.
Застеснялась. Михель записал ее телефон и дал ей свою визитку. Ми­хель попытался
было дать ей денег "на лечение" - но она сделала вид, что не поняла, и он,
сконфузившись, в свою очередь сделал вид, что просто протирает купюрой
вспо­тевший лоб. Она совершенно простила его. Уж очень он был забав­ный.

- Представь себе стеклянную банку в виде цилинд­ра... Представил?
- Ага.
- Теперь представь, что в этом цилиндре помещен шар... тоже стеклянный.
Представил?
- Ага.
- А еще в этот цилиндр вписан конус... Что такое конус, знаешь?
- Да. Вроде колпака.
- Так вот - объемы этих красивых фигур соотносятся как три к двум к одному.
Понял?
- М-м-м... Да.
- А теперь представь, как обрадовался человек, впервые совершивший это открытие.
Как впервые радуется всякий, кто это постигает... Это гармония. Мир гармони­чен,
он гармонично устроен. Возможно, мир сотворен математиком, а может быть, мир
сотворен с помощью песни... Понимаешь? Математика так прочно связана с музыкой,
что даже песню "В лесу родилась елочка" можно описать с помощью формулы...
Понимаешь?
- А вы верите в Бога?
- А ты?
- А я - не знаю...
Молчание.
- Кстати, Саша... Твои коленки уже зажили? Как ты себя чувствуешь?
- Коленки? Ну да, уже корочкой покрылись и не болят... Ой.
- Что?
- А... откуда вы знаете про мои коленки?
Новое молчание. Мгновенное.
- Ты же мне говорил, что упал, когда был гололед.
- Точно говорил?
- А откуда тогда я знаю?
Пауза.
- Я не знаю, откуда вы знаете. Потому что я вам все-таки не говорил.
Смешок в трубке:
- Ну ладно... Будем считать, что мне это приснилось.

На другой день позвонил Михель. Эмма почти не со­мневалась, что он позвонит, и
даже обрадовалась, услы­шав в трубке его чуть подернутое акцентом приветствие.
Она снова успокоила его - все в порядке, она себя чувствует хорошо, никакого
сотрясения у нее нет и не было, ссадины заживают. Он помолчал - и предложил ей
пойти в субботу в рес­торан "Кортес".
Она отказалась автоматически. Она почти испугалась, потому что вежливость
вежливостью, и человеческое внимание делает Михелю честь, но вот ресторан
"Кор­тес" в рамки сочувствия никак не вписывается. А потом ей стало обидно, что
ей тридцать пять, а в рес­торане "Кортес" она не была и, наверное, уже никогда
не будет... К счастью, Михель повторил свое приглашение снова.

- ...Вот вы говорите "красота, гармония"... А польза какая-то от этого есть?
- Конечно. Или тебе интересно, какая от красоты в этом мире польза?
- Нет... Вот, например... Вы говорите, что математика чуть ли не все на свете может...
А вот что-нибудь такое, что всем людям полезно... Например, будущее предсказывать?
- А ты думаешь, что это всем людям полезно?
- Не знаю... Но математика может или нет?
- А что бы ты хотел узнать? Из будущего?
- Например, с каким счетом завтра наши с Германией сыграют.
- Продуют наши. Четыре-один.
- Да вы что! Не может быть!
- Ничего не поделаешь. Немцы сильнее. Чудес не бывает.
- Но с таким счетом - не может быть!
- Ну что ж, не может - так не может...

- Ростислав Викторович!
- Привет, Саша.
- Признайтесь - вы просто угадали счет?
- Ну конечно. Просто угадал.
- А... как?
- Повезло мне, вот и угадал.
Молчание.
- Ростислав Викторович, а может, вы меня сейчас обманываете?
- Господи, да в чем же?
- Может, вы не угадали вовсе, а математически пред­сказали?
- Может, и предсказал.
- Нет, я так не играю... Так угадали или предсказали?
- Много будешь знать...
- Ростислав Викторович! А в лотерею можете? Числа угадать?
- В лотерею не буду. Азартные игры... Знаешь, сколько народу погорело, лотерейные
билеты по науке заполняя?
- Я ничего не буду заполнять! Тут розыгрыш будет через полчаса, я уже ничего не
успею... Ради научного эксперимента - скажите, какие числа выпадут, а?

На другой день она позвонила Иришке. Та, как обыч­но, бурно обрадовалась, хотя
поводов для веселья было не очень-то много: Игорешка лежал с тяжелым гриппом, а
Офелию буквально позавчера дернул черт выяснять от­ношения с двумя ротвейлерами,
в результате чего обе стороны изрядно пострадали.
- Послушай, - сказала Эмма, когда подробно обсуж­дены были и методы лечения
Игорешки, и цены у разных ветеринаров, и наглость не в меру расплодившихся
рот­вейлеров. - А ваш репетитор... Игорек еще с ним зани­мается?
- Ну да, - сказала Иришка. - Только пропустили уже три занятия. Негоже занятого
человека гриппом травить.
- Да, - сказала Эмма, внутренне решаясь. - А... как он вообще?
- Да все по-прежнему, - отозвалась удивленная Иришка. - А что?
- Ты никогда... - Эмма замялась, - не замечала за ним... ну, чего-нибудь такого?
Она хотела спросить: "Ты не замечала, что он будущее предсказывает?", но в
последний момент придержала язык.
- Да он весь... такой. - Иришка, наверное, пожала плечами, потому что трубка,
которую она удерживала обычно без помощи рук (была у нее такая привычка - мыть
посуду, стирать или перекладывать вещи во время разговора по телефону) вырвалась
и упала, так что Эмма услышала грохот, вскрик, ругательство и отдаленный голос
Ивана.
- Хорошо хоть не в тазик, - сказала Иришка секундой спустя. - Так что я
говорила?
- Игорешкин репетитор...
- А? Да, он такой, сумасшедший ученый, я же тебе... Что? Ой, Эммочка, извини, тут
надо чего-то Игорешке, он лежит...
Распрощались. Эмма долго сидела перед немым телевизором, смотре­ла на экран, как
смотрят в огонь камина, а рядом на столе лежал клочок бумаги - оторванный угол
старой га­зеты, на котором в строчку записаны были шесть цифр, и каждое обведено
красным фломастером.
Эмма не верила в невероятное. То есть она четко разграничивала "ту" и "эту"
сторону воображаемого экрана. "По ту" сторону невероятное су­ществует легально и
потому приносит радость; если в не­вероятное "за дверью" Эмма верила, и с
воодушевлением, то гадалки, штатные астрологи и экстрасенсы вызы­вали у нее
раздражение и даже гадливость. Теперь - Ростислав. Росс. Предсказать результат
матча - пусть даже скандаль­ный, никем не ожидаемый результат - можно. Но сразу
вслед за этим угадать шесть цифр лотереи?!
Эмма четырежды бралась за телефонную трубку - и четырежды клала ее обратно.
Сквозь прозрачные голые деревья виднелась улица. Текли навстречу друг другу два
потока - белых фар и красных огней. Из приоткрытой форточки пахло мокрой землей.
По городу бродил призрак весны.
Тем временем в театре бушевали бури, проносились смерчи над лысинами и париками,
и если Эмма не при­нимала в "революциях" участия, это еще не значило, что
"революционеры" о ней забудут. В пятницу Эмму вызвал главреж. Это было тем более
удивительно, что последнее десятилетие они общались очень скупо: "Здравствуйте",
"До свидания", "Здесь вы выходите, Эмма Петровна, оцениваете партнера,
всплес­киваете руками и уходите в правую кулису".
Главреж предложил ей кофе и сигарету. Кофе Эмма взяла, от сигареты отказалась.
Ей не хотелось курить.
- Эмма Петровна, - сказал главреж, затягиваясь. - Сколько вам нужно времени,
чтобы ввестись в "Матушку"?
Эмма некоторое время хмурилась, пытаясь сообразить. Главреж комплексовал, что
театр его существует "для горшечников", и лез из кожи вон, чтобы к титулу
"дет­ский" добавить еще и "юношеский". Искал ходы, готовил спектакли не то чтобы
подростковые - совершенно взрос­лые; "Матушка" была его любимым проектом,
шумным, перспективным, дорогостоящим. Репетиции длились уже полгода; через месяц
была назначена премьера. Главную роль репетировала народная артистка
Стальникова. Эмма не была занята в "Матушке". Кто-то ведь должен был тянуть на
себе ежедневный детский репертуар - всех этих ежиков и белочек.
- На какую роль? - спросила Эмма после паузы.
- На главную, - сказал главреж и затянулся снова.
- Не понял, - сказала Эмма.
- А нечего понимать. - Главреж почесал сигаретой дно бронзовой пепельницы. -
Стальникова уходит, она нашла себе работу поинтереснее, - и он страшно, желч­но
усмехнулся. - Она решила, что без нее спектакль не состоится... Тем не менее он
состоится, Эмма Петровна. Понимаете?
- Нет, - сказала Эмма. - Это... это не моя роль.
- Это ваша роль, - мягко сказал главный. - Чего греха таить... Вы не до конца
реализованы как артистка, да что там, совсем не реализованы... А между тем я
прекрасно знаю ваш потенциал. Глубину вашей личности. Ваш темперамент... Вашу, в
конце концов, дьявольскую работоспособность и абсолютную преданность театру.
Собственно, именно поэтому я обратился к вам... потому что до спектакля месяц, и
нужен не просто талант - нужна рабская работа, полная самоотдача... Кто, кроме
вас? Кто еще есть из артисток среднего поколения - ва­шего плана? Еще
Березовская, она одаренный человек, но это вечные больничные по уходу за
ребенком, вы же понимаете... Короче говоря, Эмма Петровна, вы согласны?
Эмма молчала. Что чувствовала бы Золушка, если фея вломилась бы к ней, ногой
распахнула двери, схватила за локоть и куда-то поволокла? А может быть, на
театре феи только так и появляются?
- Подумайте, эта роль изменит вашу судьбу, - сказал главреж. - Это ваш шанс... Он
приходит ко всем, но только избранные оказываются готовыми! Вы - готовы, Эмма
Петровна?
- А если я откажусь? - тихо спросила Эмма.
Главный пожал плечами:
- Но вы же в штате. Вы штатный работник. Вы можете отказаться, но в этом случае
администрация вправе решить, что вы не справляетесь. Может понизить тарифную
ставку, например... Заметьте, я ничего не говорю об увольнении...
- Дайте, пожалуйста, сигарету, - попросила Эмма.

- Саша? Привет. Что-то ты давно не звонил, я уже тревожиться начал...
- Ничего, Ростислав Викторович... Просто много дел.
- А каких, если не секрет?
- Да так... Машины вот мою.
- Будь осторожней.
- Ага... Ростислав Викторович, а вы не можете сказать, будет мне удача в моем деле
или не будет?
Короткая пауза.
- Не могу сказать... Но некоторые лестницы всегда ведут вниз, как ни старайся по
ним подняться. И если видишь далекий огонь - это не обязательно маяк. Может быть
и одноглазая собака Баскервилей...
- Ха-ха...
- Вот тебе и ха-ха. Звони, хорошо?
- Ага...
- Что-то у тебя голос хриплый.
- Это я устал... Ну, спокойной ночи, Ростислав Викторович.
- Спокойной ночи.

Она работала ночью, днем, по дороге в театр, возвра­щаясь домой, жуя бутерброды,
наспех стирая белье. За ее спиной шептались. На репетиции ходили целыми
делегациями - сравнивали со Стальниковой, считали промахи, хмыкали,
перемигивались, встретив Эмму в коридоре, льстиво улыбались:
- Замечательно, Эммочка, очень интересно, очень...
Весь колоссальный текст она знала через два дня - полностью и без запинки.
Танцы, песни, уже утвержден­ные мизансцены - все это она выучила, зазубрила,
"про­шла пешком", потом снова прошла, но дело было не в них; Эмме предстояло
прожить чужую жизнь, прожить за человека сильного, упрямого и свободного, за
женщину, сражающуюся со Смертью и постепенно теряющую в этом сражении всех, кого
она любит.
Эмма перестала быть Эммой. Режиссер страшно орал на репетициях - хотел, чтобы
плод в ее утробе созрел не за девять месяцев, а за не­сколько дней, сегодня,
сейчас. В перерывах она запиралась в пустой репетиционной и проигрывала - сама с
собой - ту часть Матушкиной жизни, которая не попала в пьесу. Танцевала на своей
свадьбе. Рожала. Хоронила мужа. Привычная одежда болталась на ней мешком. Она
просто не могла есть - переполненная чужой жизнью, распиравшей ее изнутри.
Вечером, добравшись до дома, она падала на диван и часами лежала, глядя в
потолок, наслаждаясь безмыслием.
В один из таких вечеров позвонила Иришка:
- Эммочка? Ты что, Матушку репетируешь?
- А ты откуда знаешь? - вяло удивилась Эмма.
- Да тут такая буря... - Иришка как-то странно, многозначительно замолчала. - Была
тут у нас ваша Стальникова...
- Она сама ушла, - сказала Эмма.
- Я бы на месте вашего красавца просто так со Стальниковой не цапалась, -
хмыкнула Иришка.
- Мне-то что, - пробормотала Эмма. - Я ее не трогала. Пусть между собой решают...
И вообще мне было ска­зано, что либо я репетирую, либо до свидания.
- Ох, - сказала Иришка. - Ну ладно... Удачи там тебе.
До премьеры оставалось десять дней. Маленькое зер­нышко, брошенное в Эмму,
проросло и стало человеком. Это и в самом деле походило на беременность. Сквозь
каторгу репетиций проступала, как золото из-под мокрой глины, радость. Наконец,
устроили прогон. Эмма плакала в финале - в кульминационной, самой трагичной
сцене. Рыдала - пребывая почти в нирване. В абсолютном спокойном счастье
человека, хорошо сде­лавшего тяжелую и сложную работу. Слезы текли с подбородка
на тонкую блузку, блузка намокала и прилипала к груди, Эмма знала, что это
эффектно, знала, что хоро­ша сейчас, что точна, что наполнена, что правдива, что
вызывает высокое сопереживание, а не пошлую жа­лость... И одновременно знала, что
дети ее погибли один за другим, и она виновата в их смерти. Это двойственное
знание было как наркотик.
Опустошенная, слепая и слабая, она побрела в гримерку. Перед ней расступались. У
служебного входа ее ждал "БМВ".
- Михель... - она даже смогла чуть-чуть обрадоваться. - Добрый вечер.
- Здравствуй, Эмма... Что с тобой? Ты заболела?
- Нет. Я просто устала.
- Можно я подвезу тебя?
- Спасибо, Михель, очень кстати...
И она погрузилась в богатый мягкий полумрак и успела заметить - в зеркале - лица
куривших у дверей слу­жебного входа коллег.
- Я совершенно счастлива, Михель, - сказала она, глядя, как уносятся назад
столбы, стволы, дома и пере­крестки.
- Я рад, - лаконично заметил Михель. - А я сегодня улетаю в командировку.
Эмма спросила себя: это грустно? И сама себе ответи­ла: не очень.
- Надолго? - спросила она из вежливости.
- Месяца на два. Или больше.
- Удачи, - искренне посоветовала Эмма.
Он остановил машину перед светофором. Шумно, как кузнечный мех, вздохнул;
повернулся к ней, уставился круглыми, наивными, очень голубыми глазами. Эмма
ду­мала, что он что-то скажет, но он только вздохнул снова, сморщил подбородок,
дотянувшись нижней губой почти до носа, и пробормотал еле слышно:
- Спасибо...
На другой день Эмма пришла в театр, как обычно, за час до начала репетиции.
Ключи от ее гримерки все еще висели внизу на вахте. Эмма привычно протянула
руку:
- Антонина Васильевна, тридцать вторую, пожалуйста...
Дежурная посмотрела на нее мельком и странно.
- Антонина Васильевна... - Эмма даже удивиться не успела.
- Есть распоряжение вам сегодня ключи не давать, - сказала дежурная, за
грубостью пряча неловкость.
- То есть?
- У вас сегодня нет репетиции, - сказала дежурная, отводя глаза.
- У меня есть репетиция, - терпеливо возразила Эмма.
- Обратитесь к завтруппой, - сказала дежурная, отворачиваясь к маленькому
телевизору.
Эмма постояла, переминаясь с ноги на ногу, потом поднялась на второй этаж и
постучала в кабинет завтруппой. Кабинет был заперт и пуст. Эмма нервно
посмотрела на часы. В этот момент вни­зу, на лестнице, послышались шаги;
навстречу Эмме поднимался главреж, рядом с ним шагала народная ар­тистка
Стальникова. Будто не замечая Эммы, они прошли мимо по коридору, главреж отпер
свой кабинет, пропустил Стальникову внутрь и только тогда кивнул небрежно:
- На сегодня репетиции отменяются... И зайдите днем к завтруппой, а лучше
позвоните.
И дверь кабинета, в котором Эмму шестнадцать дней назад угощали кофе и
сигаретой, закрылась.
Телефон помолчал немного и заныл опять. Эмма поду­мала, что это Иришка, что надо
взять трубку и поговорить, что растущее желание оборвать телефонный шнур есть
проявление малодушия и преддверие истерики и что впадать в истерику унизительно.
Она поднялась с дивана. Протянула руку. Подняла трубку. Сказала неожиданно
низким и хриплым голосом, голосом Матушки:
- Алло!
- Добрый день, - сказали на той стороне провода, и Эмма вздрогнула. - Можно
Сашу?
У него автоопределитель, подумала Эмма. Всего лишь автоопределитель. Машина.
Робот. Всего лишь.
- Сашу?
Как некстати. В любое другое время она продолжила бы игру - но не сегодня.
- Его нет, - сказала она.
- А когда он будет? - после паузы спросил Ростислав.
Эмма молчала.
- Простите, пожалуйста... Я не вовремя?
- Он уехал, - сказала Эмма. - Его уже не будет.
- Никогда?
Прошло несколько минут, прежде чем до нее дошел смысл вопроса.
- Я хотел спросить - Саши больше никогда не будет?
Она молчала. Но трубку не вешала.
- Надеюсь, он не умер, - после длинной паузы сказал Ростислав. - Думаю, он
просто уехал на поезде... Из пункта А в пункт Б.
Эмма молчала. Будто кукольник за упавшей ширмой, будто Дед Мороз, у которого
отклеился ус. Стыдно ли Деду Морозу? Стоит ли делать вид, что ничего не
произошло?
Эмма оторвала трубку от уха. Наушник испещрен был черными дырочками, будто
внимательными глазами. Какое замечательное изобретение - телефон.
Ростислав заговорил снова. Эмма испуганно прижала трубку к щеке.
- ...Некоторое время назад я сказал ему: некоторые лестницы всегда ведут вниз, как
ни старайся по ним подняться... Легко быть взрослым, поучающим малыша. Но я не мог
ему вот так прямо сказать: впереди предательство. Я не прав?
Не выпуская из рук трубки, Эмма опустилась на диван. Прислонилась затылком к
холодной твердой стене. Никто не может знать наперед. Правда?
В трубке чуть потрескивало. Эмма снова поднялась - и снова села. Ладонь,
сжимающая трубку, согрелась и на­мокла.
- Кто вы такой?
- Можем мы встретиться прямо сейчас?
Эмма посмотрела на часы. Половина одиннадцатого... или двенадцатого?
- Да.
Часть вторая.
Сфинкс
В половине десятого утра за окнами было сумрачно и серо. Эмма пила чай из
тонкого стакана в подстаканнике. В купе поезда их было трое - Эмма, Рости­слав и
усатый дядька, спящий на верхней полке.
Впервые в жизни Эмма уехала из дома, не сплани­ровав поездку заранее, не
прихватив с собой почти ниче­го из вещей, впрыгнув в уходящий поезд буквально на
ходу. Вчерашний день из "вчера" превратился в "сто лет назад". Эмма жевала
бутерброды с колбасой. Чай был сладкий, какой-то особенно густой, Эмма пила,
закрывая от удовольствия глаза, горячая ложечка тыкалась ей в щеку.
Спустя полчаса они с Ростиславом вышли - вернее, выпрыгнули, потому что дело
было не на станции, а на полустанке, где поезд стоял две минуты, причем минуту и
сорок секунд проводница потратила на то, чтобы от­переть дверь вагона.
Оказалось, что перрона нет и не предвидится, и что нижняя ступенька висит в
метре над заснеженной землей - Эмма давно уже не видела такого высокого снега,
особенно в марте. Ростислав выбросил из вагона свой рюкзак, выпрыгнул сам, и тут
поезд тронулся. Эмма испугалась, оттолкнулась от подножки - и приземлилась, как
кошка, на все четыре. Поезд шел мимо, набирая ход, уносил спящих и дрем­лющих
людей, стаканы в подстаканниках и копченых куриц в полиэтиленовых сумках. Эмма
зажмурилась от сырого ветра. Поезд ушел.
Эмма огляделась и увидела, что на полустанке нет ни­чего, кроме полузанесенного
снегом кирпичного сорти­ра. Рядом - руку протяни - стояли сосны, белые хлопья
срывались с их крон и падали, оставляя на снежной глади следы, будто от
прикосновения одинокой лапы.
- Пойдем, - сказал Росс.
И они пошли.
Дорога была - занесенная снегом, но все-таки дорога, твердая тропа. Шли сначала
вдоль насыпи, а потом свер­нули в лес. Елки высились справа и слева, патетичные,
будто гранитные памятники - торжественные, чудовищ­ных размеров елки; время от
времени снег с них валился каскадом, и тогда обязательно оказывалось, что на
ветке сидит ворона, а то и белка. И те и другие были молчаливы - только шорох
снега выдавал их присутствие. Впереди покачивался оранжевый рюкзак Росса, и
ви­лось, как вымпел, облачко его дыхания. Они шли полча­са, час; Эмма начала
уставать. Снова пошел снег - рюк­зак Росса украсился легкой белой шапкой.
Наконец, Росс остановился и обернулся. Без улыбки отступил в сторону, давая Эмме
возможность разглядеть что-то впереди; Эмма подошла к нему вплотную и увиде­ла
колоссальное белое небо, уходящее за зеленую гору напротив, увидела долину внизу
и селение в долине - две линии дымных столбов по обе стороны бесконечной узкой
реки.
- О господи! - сказала Эмма.
Росс вытащил из кармана пару наушников и напялил Эмме на голову вместо упавшей
на снег шапочки. И после секундной паузы Эмма услышала, как, понимая все на
свете, все понимая и тем не менее не отчаиваясь, грянул симфонический оркестр.
В домике давно никто не жил, его пришлось долго протапливать и проветривать. Под
боком у печки было жарко, в двух шагах - не таял лед на оконном стекле. Хозяин -
"ленд-лорд", как называл его Росс, - при­нес обед, горячую уху и перловую кашу.
Эмма ела жадно. Говорили мало - только по необходимости. Пообедав, вышли во
двор; все дома на единственной улице обращены были фасадами к реке. Кое-где с
берега на берег перекинуты были доски без перил, а кое-где со­седям приходилось
переправляться по выступающим над водой камням. У берегов намерз лед - будто
вылитый в воду парафин. В стремнинах вода не желала замерзать: бежала,
перекатываясь через камни, и смотреть на нее было холодно:
- Речка - это очень хорошая вещь, - почему-то ска­зал Росс. - Помогает многое
понять. Мне, во всяком случае.
Эмма промолчала, потому что не хотела показаться глупой. Через речку, будто
танцуя по камням, переправлялась кошка - небольшое черно-белое животное с
плоскими боками и сосредоточенной мордой дикого зверя, добыт­чика, несущего
ответственность за себя и потомство.
Они шли в тишине. Сосны тянулись к небу. Елки хозяйничали на земле. Проехал,
нарезая снег чудовищными колесами, исполин­ский вонючий грузовик. Эмма и Росс
уступили ему доро­гу и, сделав шаг с обочины, провалились выше колена. Потом
дорога свернула, а Эмма и Росс пошли прямо - по тропке. Там, где тропка
встретилась с рекой, был об­леденевший мостик и маленький водопад. Эмма села на
поваленный ствол. Росс развязал охапку заранее собранных дров и развел костер на
снегу. Дрова шипели. Эмма шипела тоже, потому что чай в алюминиевой крышке
термоса обжигал пальцы. Водопад шелестел. Рев и грохот падающей воды, все то,
что в исполнении настоящих водопадов навевает восторженный ужас - оборачивается
уютным бульканьем, если в тебе всего полметра высоты...
Эмма сгорбилась. Ребенок, выросший в ней за несколько недель, проснулся и поднял
голову. И толкнулся наружу - но нет, ему не суждено родиться, он этого еще не
понимает, он будет рваться сквозь решетку ребер, и тогда Эмма станет запираться
в ванной и читать монологи Матушки, глядя в забрызганное пастой зеркало. Все
реже и реже; пройдет время, ребенок умрет, и Эмма станет носить его в себе -
мертвого. Долго? Очень долго. Может быть, всю жизнь... И косые взгляды, и
случайные встречи в коридоре, и усмешки, и сочувствие, и заявление на столе
главрежа - все это не так уж важно в сравнении с ним. С другим че­ловеком,
который возник у нее внутри - но ему не дадут родиться...
Через неделю - ровно через неделю! - премьера.
Эмма поняла, что ей холодно. Втянула ладони поглубже в рукава.
- Эмма?
Росс смотрел на нее. У него были очень странные - Эмма заметила еще в в поезде -
глаза. Впрочем, нет, она обратила внимание и раньше, в их первую встречу; он
смотрел будто издалека, будто складывая и умножая в уме шестизначные числа.
Будто мир оставался неподвижным, а глаза - те, что смотрели сейчас на Эмму -
менялись. Взгляд его тек, будто вода.
Она снова опустила голову. Уронила.
- Ты можешь представить себе... ну хоть электрон? - спросил Росс.
Она не отвечала, придавленная вернувшейся тоской.
- Отвлекись, - сказал Росс. - Электрон - это что такое?
Эмма высвободила правую кисть, стянула варежку и показала ему крохотное
пространство между большим и указательным пальцем. Так показывают, когда
говорят: вот такой маленький, меньше горошины.
- В том-то и дело, - сказал Росс. - Он не просто маленький... И не просто вертится
вокруг ядра, как Земля вокруг Солнца. Он будто размазан по своей орбите - он как
бы есть везде, и одновременно его нет... Вероятность, что он находится в любой
точке, примерно одинакова... Понимаешь?
- Ну и что? - спросила Эмма.
- Хорошее занятие, - сказал Росс. - Вообразить себя чем-то, что есть - и чего
нет. Что движется - и что не­подвижно. Что бесконечно - и одновременно конечно...
Вот этот ручей. Ты можешь представить, что ты - это он? Что тело этого ручья -
твое тело? Каждая капелька, от истока и до устья... А там, в устье, очень
интересное ощущение: ты заканчиваешься, но не сразу. Ты постепенно переходишь в
другой поток, в реку... Это еще ты - но уже она. Ты одновременно - там, в устье,
мягко умираешь, и здесь, у водопада, живешь, и там, у истока, только рождаешься...
Одновременно. Ты - весь ручей. Вот если бы ты была лодочка - ты плыла бы
постепенно, ручей разворачивался бы перед тобой поворот за поворотом, а потом
закончился бы, началось бы что-то другое...
Эмма хлопнула ресницами. Веки отяжелели: неужели на ресницах - иней?
- Эта роль была важна для тебя? - без перехода спросил Росс.
Эмма молчала.
- До того разговора, что случился почти месяц назад, эта роль для тебя не
существовала. Ты и думать не мечтала о ней. И была по этому поводу совершенно
спокойна...
- Откуда ты знаешь, когда это было? - перебила Эмма. - Тебе Иришка сказала? Ну и
ну, может быть, ты знаешь, в котором часу?
- Не имеет значения, - Росс усмехнулся. - Я хочу только сказать, что...
И вдруг запнулся. Свел брови, будто пытаясь сформу­лировать тождество. Глаза его
сделались совсем уж стран­ными - будто обернутыми внутрь, будто там, внутри
Росса, разворачивалось действо куда более интересное чем снаружи.
- Прости, я, кажется, тебя сбила, - тихо сказала Эмма.
- Нет, - сказал Росс. - Нет... Знаешь что? Расскажи мне этот спектакль. Прямо
здесь. Прямо сейчас.
Эмма лежала на печи. Никогда в жизни - кроме разве что вчерашней ночи - ей не
приходилось спать на таком экзотическом месте, как горячая печка. Было душно.
Маленькая комната освещалась только красной щелью заслонки, отблески огня
ложились на затянутые узорами окна. Это март, напомнила себе Эмма. Это март...
Внизу, на лавке, лежал, завернувшись в стеганое одеяло, полузнакомый человек с
узким лицом и странными глазами. Что Эмма знает о нем? Что успела узнать за два
десятка телефонных разговоров выдуманного мальчика Саши с учителем математики?
Что он пишет книгу о сущности мира? Что он, может быть, знает будущее? Что он
увозит женщин на край земли, укладывает их спать на теплой печке, а сам засыпает
на лавке, не выка­зав ни грамма сверх обычной заботы учителя об ученице, брата о
сестре?
Эмме не везло с мужчинами. Никогда. Наверное, она сама виновата. Росс не может
быть ее любовником... Росс - нечто большее, чем любовник. Росс - единственный
зритель ee спектакля, ее премьеры...
Пустота внутри. Опустошение - хорошо, покойника вынесли, живем дальше... Она
опустила голову на подушку, вздрогнула - уколола ухо. В полутьме выдернула из
подушки перо - рябое, крупное, носительницу его давно съели, а перо - вот оно...
Провела пером по щеке. Еще раз.
- Росс... ты спишь?
Тишина. Потрескивают, прогорая, дрова.

Снег валил, соединяя землю и небо. Они стояли на вершине горы, и Эмма заранее
прикидывала, как придет­ся спускаться, и не сломает ли кто-нибудь шею, и не
yтонет ли в снегу. Ветра не было. Снег падал вертикально, и чем дольше они
стояли и смотрели, тем тише становилась Эммина тревога.
Шло время, отсчитывалось падением снежинок. Эмма не замерзла, но успокоилась. Не
равнодушие, спокойствие; снег валил, и ничего красивее Эмма не видела в жизни.
Росс молчал. Водил веточкой по снежной целине, вы­страивая не то узоры, не то
графики. Беззвучно шевелил губами. Сперва Эмме нравилось смотреть, как он
рисует, но потом захотелось вернуть его внимание к собственно Эмминой персоне.
- Они похожи на отпечатки пальцев, - медленно ска­зал Росс, отвечая не то на
собственные мысли, не то на некое Эммино побуждение. - На белые отпечатки... Нет,
вода лучше. Или ветер. Или... Знаешь, есть предание. Мальчики уходят в лес - и в
некоторых из них вселяются души упавших деревьев.
- Да? - спросила Эмма после паузы.
Вопрос получился какой-то скептический.
- Ну да, - сказал Росс. - Дерево - то, что движется и то, что неподвижно...
- И что происходит с этими мальчиками?
- Ничего особенного... Представь, что ты дерево. А все вокруг движется... и остается
неизменным... капля дождя становится событием. А впереди сто лет...
- Так что же происходит с этими мальчиками?
- Да не бывает таких мальчиков, это всего лишь легенда. Если понимаешь, что
такое мгновение... И таких мгновений - бесконечное множество... Может быть, это
скучно.
Снежинки летели гроздьями. Семьями.
- Расскажи о своей книге, - попросила Эмма.
Росс внимательно на нее посмотрел. Перевел взгляд на каракули на снегу; они
бледнели на глазах, исчезали, будто и не было
- Слишком холодно, - сказал наконец. - Надо ид­ти... Как-нибудь потом...

Когда они скатились с горы, когда, пошатываясь и по­смеиваясь, поднялись на
ноги, когда Росс взялся сбивать с Эмминой куртки налипший снег, когда она
ощутила его тяжелую руку на своем боку, когда он стал сдувать снежинки с ее
волос - она вдруг подумала с обидой, что, может быть, он просто не видит в ней
женщину? Может быть, она навсегда останется для него Сашей, тощим пареньком с
короткой стрижкой, учеником, ре­бенком?
- Боюсь, у меня не получится вообразить себя ни деревом, ни ручьем, - сказала
она, отстраняясь.
Прошла секунда, прежде чем он оторвал ее от земли. Приподнял. Привлек к себе:
- Ты не ручей. Ты река...
Снег перестал. Когда они уже подходили к крайнему дому единствен­ной сельской
улицы, тучи - вернее, одна большая, на вce небо, туча - стянулась к востоку,
будто навстречу ог­ромному пылесосу, а западный край ее загорелся и пропустил
солнце.
Эмма распечатывала пачку чая. Сперва осторожно ра­зорвала прозрачную пленку, и
пленка зашуршала, обна­жая картонную коробочку с поверхностью и тисненой, и
гладкой, похожей на старинный переплет. Эмма надорвала блестящий клапан, и
коробка открылась, а внутри, как сокровище в сундуке, лежала еще одна упаковка -
из зе­леновато-желтой фольги, и когда Эмма разрушила ее целостность, ей в лицо
пахнуло чаем, солнцем и еще чем-то из детства, хотя в Эммином детстве упаковки
чая были совсем другие...
Росс снял с печки кипящий чайник и по очереди наполнил две большие алюминиевые
кружки. В кипятке вертелись, распрямляясь, черные листья чая. Они сидели перед
печкой, почти соприкасаясь голова­ми. Над кружками поднимался пар; потом Эмма
открыла чугунную дверцу и осторожно, кончиками пальцев бе­рясь за каждое
поленышко, добавила топлива в малень­кий деревенский ад. Несколько хвоинок
попало в огонь по ошибке. И каж­дая тут же свернулась красным кольцом. Эмма
оторвала взгляд от огня и покосилась на сидяще­го рядом. Росс выводил цепочку
знаков на обрывке бума­ги; заметив Эммино внимание, отвлекся и поднял голову. То
ли потому, что в глазах у нее отпечаталось пламя, то ли потому, что в комнате
было почти темно, но Росс смотрел так не по-человечески и так глубоко, что у
Эммы закружилась голова, будто от высоты, и она быстро поту­пилась.
- Что случилось? - спросил Росс.
- Ой, - сказала Эмма. - Извини.
- Тебя что-то напугало?
- Нет, - сказала Эмма. - Просто закружилась голова.
Она избегала смотреть на него.
- Надо бы нам сходить к роднику, - сказал Росс после паузы. - Завтра уже не
пройдем, тропинку развезет.
- Откуда ты знаешь? - почти выкрикнула Эмма.
- Что - откуда?
- Откуда ты знаешь, что тропинку развезет?
- Чего тут знать, - сказал Росс, глядя на исписанный листок. - Завтра по
прогнозу плюс пять.
Эмма молчала. Ей сделалось неловко. И, чтобы загладить эту неловкость, она
сказала:
- Тогда пойдем к источнику.
Росс шел впереди, светил фонариком; справа и слева от тропинки громоздились
сугробы, но снег не скрипел уже - мялся беззвучно, и в воздухе был запах не
мороза, а воды. А какое сегодня число, вдруг подумала Эмма. Какой день недели? В
этот момент тучи на небе разошлись, освобождая луну, и Росс выключил фонарик. И
Эмма заново увидела все вокруг - темное небо в светлых перьях облаков, да­лекие
огни, острые, как иголочки, черно-белые горы в снегу и в хвое, тропинку и
человека, идущего впереди. И забыла, о чем только что волновалась.
Источник был просто ямой в земле и в снегу, и, когда Росс посветил вниз
фонариком, Эмма увидела, что вода в нем будто закипает. Лопались на черной
поверхности пу­зырьки; Росс спустил в источник кружку на веревочке, и,
коснувшись воды губами, Эмма убедилась, что пузырьки колючие.
Странно - вода вовсе не была ледяной. Она казалась чуть ли не теплой.
- Какое сегодня число? - вспомнила Эмма, передавая Кружку Россу.
Росс странно на нее посмотрел. Заминка была секунд­ная; Эмма не знала, как ее
объяснить. Добро бы он просто вспоминал число - но нет, взгляд его снова
обратил­ся куда-то внутрь, как будто Эмма спросила про важное и болезненное. Как
будто Эмма была роботом-андроидом и не знала об этом, и вот спросила Росса, где
ее родители...
- Я не помню, - сказал Росс. - Надо посмотреть календарик.
И они пошли обратно, но теперь Эмме было почему-то тревожно. Она принялась
отсчитывать день за днем - в обратном порядке - и скоро поняла, что они больше
не­дели живут в домике с печкой, и что именно сегодня день премьеры, и что
сейчас, в эти самые минуты, начинается второе действие, и народная артистка
Стальникова появ­ляется в глубине сцены, впряженная в тележку. Эмма поняла, что
это ни капельки ее не волнует. Открытие так удивило ее, что она остановилась.
Десять дней назад... Кажется, что прошло десять лет. Что такое десять лет для
дерева, которое стоит на берегу ручья? Осенью мимо проплывут листья, по числу
дней в году. Триста шестьдесят пять фигурных оттисков проплывут один за другим,
все похожие - и ни пары одина­ковых... Эмме показалось, что внутри у нее растет
лес. Трогает верхушками небо.

В городе не было снега. Слякоть уже подсыхала. В квартире пахло непроветренным
жильем. Открыв повсюду форточки, Эмма влезла под душ и провела полчаса в
блаженной истоме. Уже вылезая, уже завернувшись в большое розовое полотенце,
обратила внимание на календарик, наклеенный на дверь ванной изнутри; календарь
был прошлогодний, с логотипом ка­кого-то женского журнала. Эмма, нимало не
задумыва­ясь, взялась отдирать его. Наклейка поддавалась плохо - сходила,
оставляя пос­ле себя уродливое пятно старого клея, а слой краски рас­трескался,
осыпался и остался у Эммы на ладонях. Кро­хотные числа прилипли к ее пальцам -
черные и крас­ные, выходные и будничные, маленькие дни ушедшего года, и она
смотрела на них завороженно, и вдруг - на секунду - ощутила всей своей мокрой
теплой шкурой все то, о чем говорил у водопада Росс.

Она явилась в театр, и вахтерша уставилась на нее, как на привидение. Девочки в
гримерке щебетали неестественно громко, суетились, рылись в тумбочках, пряча
глаза; весть о появ­лении Эммы распространилась, вероятно, как пожар степи,
потому что уже через пять минут в дверь заглянула завтруппой:
- Добрый день, Эмма Петровна, можно вас на минутку?
И уже в кабинете, тесном, пропахшем бумажной пылью:
- Вы знаете, что вам вынесен выговор? Вы были выписаны на два дневных спектакля,
и вы не явились!
- У меня не планировалось спектаклей на прошлой неделе, - сказала Эмма. - Должна
была работать Березовская.
- Это сначала не планировалось! А потом вы были выписаны на "Чудо в лесу" и на
"Веселых зайцев"!
- Очень жаль, - сказала Эмма. - Это все?
Завтруппой смотрела на нее, как школьник на чучело мамонта.
- Тогда я пойду, - сказала Эмма. - Кажется, у меня репетиция через пятнадцать
минут.
Весеннее солнце заливало лестницы и коридоры. Эмма шла и улыбалась, еле слышно
напевала, и одна недопетая мелодия сменяла другую. Иногда она останавливалась,
подняв глаза к белому потолку, вспоминая что-то, потом снова улыбалась и шла
дальше. У самых дверей гримерной ей встретилась народная артистка Стальникова;
возможно, она просто шла мимо.
- Э-эммочка! Здравствуй, родная!
Эмма улыбнулась:
- Привет, Дашенция...
Сосны стояли, касаясь неба, не шевелясь, не суетясь, как стояли уже сто лет, а
может и больше. В глазах народной артистки что-то промелькнуло. Эмма не стала
догадываться, что это было, а просто от­крыла дверь своей гримерки и, попрежнему
чуть улыба­ясь, закрыла ее за собой.

Вечером позвонила Иришка.
- Эмма! Слава Богу! Мы так волновались! Господи, ты пропала, как провалилась... Мы
так нервничали!
- Ну зачем же вы волновались, - сказала Эмма, чувствуя себя виноватой. -
Подумаешь, человек уехал на недельку.
- Да мне же сказали... - начала Иришка и запнулась. - Да я же предупреждала...
насчет этого всего!
Эмма пожала свободным от трубки плечом:
- Ты думала, я брошусь с моста из-за того, что Стальникова будет играть
премьеру? Я что, похожа на психо­патку?
Иришка молчала, не зная, что сказать.
- А как прошла премьера? - спросила Эмма.
- Да так, - сказала Иришка. - Прошла и прошла. Кому-то, говорят, понравилось...
- Понятно, - сказала Эмма.
- Ну, - сказала Иришка тише, - позвонить-то перед отъездом ты могла? И где ты
была, вообще-то?
Эмма смутилась:
- Ты прости... Я поехала отдохнуть в... Короче, мы с Россом прекрасно провели время.
В горах.
Иришка на том конце трубки издала звук крайнего изумления.
- С Россом?!
- Ира, - Эмма улыбнулась. - Все так быстро случилось... Росс буквально, ну... Мы
сорвались, как, короче говоря, некогда было и позвонить. Ты прости.
- Вот это да, - сказала Иришка после короткого мол­чания. - Нет, ну ты подумай...
Я знала, что Росс... Но почему ты... Росс ведь заранее предупредил нас, что три
занятия с Игорехой выпадут из-за его командировки. Он нас за две недели
предупредил, между прочим, он всегда так делает, он аккуратный...
- Как это он предупредил? - тихо спросила Эмма.

- Росс?
- Привет. Прости, пожалуйста, у меня сейчас ученики. Да. Извини...
Гудки в трубке. Эмма села на диване по-турецки, поло­жа подбородок на сплетенные
пальцы и задумалась. Экран телевизора темнел под слоем пыли. После живого огня
его немые движущиеся картинки уже не пред­ставляли для Эммы интереса.
У него ученики. Не век же ему заниматься одной толь­ко Эммой. Не ей же посвящать
каждую минуту своей жизни, как это было там...
Она ревновала. Она скучала. Она отвыкла быть одна. Она подумала, что сейчас
оденется и поедет к Россу, - и тут вспомнила, что не знает даже, где он живет.
Ей стало грустно. Мог ли Росс планировать свой отпуск загодя, а по­том - в
последнюю минуту - пристегнуть к нему разо­чарованную в жизни Эмму? Ерунда. Росс
заранее знал, что Эмму припечатают физиономией об стол - вернее, об алтарь так
называемого искус­ства. Еще когда говорил с ней, как с мальчиком Сашей.
И Эмма вспомнила: когда они прибежали на вокзал, у Росса уже были билеты в
кармане. И рюкзак был собран спокойно, без спешки. А чего еще можно ждать от
человека с такими глазами? Господи, когда он закончит со своими учениками? Когда
ему можно будет позвонить? Она поднялась с дивана, со вздохом выдвинула ящик
стола и выудила оттуда потрепанную книжку - учебник математики для шестого
класса.

Главреж возненавидел ее. Сама она ничего не замети­ла - ей донесли девочкисоседки
по гримерной; Эмма кивала и улыбалась в ответ. Девочки переглядывались
не­доуменно.
- Он ждал, что ты уволишься!
- Да?
- Все думали, что ты уволишься!
- Да-да, очень интересно...
Эмме действительно устроили выговор и вычли из зар­платы; это приключение
развлекло ее не меньше и не больше, чем прогноз погоды на позавчера. Народная
артистка Стальникова зачем-то распустила слух, что Эмма беременна. Прошедшая
премьера имела прессу, но какую-то вя­лую и снисходительную; кто-то из крупных
критиков на­мекнул в одной из крупных газет, что детский театр на­прасно
обратился к столь "взрослому" репертуару - нет на то творческих оснований.
Главреж запил; кое-кто зло­радствовал, Эмма - нет. Народная артистка Стальникова
распустила слух, что Эмма посещает какого-то экзотического знахаря.
- Эммочка, - в ужасе спрашивала Иришка, - это правда? Насчет этих тайских
таблеток?
Эмма дивилась своей популярности.
В апреле выпустили новую сказку - "Собакин дом", Эмма играла младшего щенка и
получала от своей роли истинное удовольствие. Детям тоже нравилось. Они
буквально визжали от смеха; Эмме казалось, что никогда прежде - во всяком
случае, уже много лет - в этот театр не являлась столь благодарная, столь легкая
и восприимчивая публика. Михель прислал уже третью открытку - очень краси­вую, с
изображением собора Святого Стефана. Народная артистка распустила еще какой-то
слух, но Эмма уже не стала вникать в подробности.
Шло десятое представление "Собакиного дома". Ка­кой-то мальчик вытащил своего
папу прямо из зала (младшего щенка в тот день играла Березовская) и тут же, в
фойе, устроил истерику. "Это другой щенок! - кричал мальчик. - Я не хочу этого!
Я хочу того, что был тогда! Когда мы ходили с классом!" Эмма не присутствовала
при этом. Ей донесли на сле­дующий день. И в тот же день - вот что значат
слухи! - об этом косвенном подтверждении Эмминого триумфа уже знала Иришка. Эмма
посмеивалась. Иришка считала себя (не без оснований) главным ор­ганизатором
Эмминого счастья; Иришка то и дело заго­варивала с ней о детях, спрашивала с
округлившимися глазами (круглых глаз телефонная трубка видеть не по­зволяла,
зато Эммина фантазия дорисовывала их очень выразительно): "Слушай, а какой у
тебя срок? Что? Вра­нье? Ну, мне уже могла бы признаться... А? Ну ладно, как
хочешь. Слушай, а Росс - он как? Ну, как мужик? Он темпераментный, да? По-моему,
он должен быть чертов­ски темпераментный..." Эмма не раздражалась. Любопытство в
сочетании с очаровательной бестактностью были неотъемлемым Иришкиным атрибутом.
Тактичная Иришка - все равно что Фемида без весов и повязки. Другое дело, что ни
единая подробность их с Россом отношений так никогда и не достигла Иришкиных
ушей.

Каждое утро, просыпаясь, она видела край занавески и приоткрытую форточку.
Занавеска была экраном, на ко­торый вместе с квадратом раннего солнца
проецировался наступающий день. Если день был дождливый, Эмма просыпалась тише и
мягче, утро было ленивое и плюшевое. Каждое утро, проснувшись, Эмма улыбалась. И
внутри у нее, где-то в районе диафрагмы, будто стартовала вверх, к горлу,
крошечная космическая ракета - как на том плакате, который вывешивали когда-то в
школе на День космонавтики. Тревога о будущем, ощущение "завтра" как серой
пеле­ны, за которой обязательно таятся неприятности, - страх неопределенности,
мучивший ее последние годы, ушел, как пепси-кола в песок.
Она прекрасно понимала, кому обязана своим новым мироощущением. Много раз
назначала себе дату реши­тельного разговора; выдумывала себе монологи и молча
произносила их, путешествуя в метро, и случившиеся рядом пассажиры пугались
отчаянного и решительного выражения ее глаз; тем не менее всякий раз назначенная
дата проходила, как и все предыдущие даты, и Эмма го­ворила себе, что от добра
добра не ищут - пусть их отно­шения с Россом напоминают затянувшуюся игру в
прят­ки, но, возможно, это и есть то самое счастье, за которым всю жизнь принято
гоняться, об утрате которого следует сожалеть, о непостоянстве которого так
сладко сетовать? Вагон метро покачивался, за окном неслись черные и коричневые
полосы, а Эмма беззвучно бормотала, глядя В глаза собственному отражению в
стекле: "Росс! Мне впервые в жизни хочется ребенка. Своего, а не чужого, в зале.
Я не слишком прямолинейна, а, Росс?"
За ее плечом имелся старичок. Он щурился и хмурил­ся, будто пытаясь прочесть
слова с ее движущихся губ, и брови его ползли все выше, выше, на лысину... Да,
Эмма тренировалась, как олимпиец - но смуща­лась всегда, когда Россовы глаза
встречались с ее взгля­дом. Она никогда в жизни не видела сфинксов - но ей
казалось, что сфинксы смотрят именно так.
Его дом был под стать хозяину. Большая старая квар­тира с высокими потолками, с
зеркалами, давно не знав­шими тряпки, и поверх слоя пыли - орнаменты, похо­жие
на графики, или графики, похожие на орнаменты, карандашные формулы на обоях,
вечно загруженный расчетами, углубленный в себя компьютер, школьная доска с
поленницей цветных мелков, желтые развороты старых книг, дохлая бабочка на
буфете - очень яркая, без признаков насильственной смерти.
- Росс...
- Да?
- Мне очень хорошо. У меня странное настроение с тех пор, как мы вернулись...
оттуда. Ты не знаешь, почему?
Росс улыбнулся. Накрыл своей ладонью ее руку на столе. Ее ударило, будто током.
От этого прикосновения дружеского - скакнула молния от ладони к ключицам, вверх
- в щеки и вниз - в живот. Она едва удержалась, чтобы не вздрогнуть.
- И это замечательно, - негромко сказал Росс. - Скоро твоя жизнь снова
изменится... и снова к лучшему.
- А твоя жизнь? - спросила она, слушая, как затухают внутри горячие колебания,
вызванные его прикосновением. - Твоя жизнь изменится?
Внутри его глаз будто сместился на секунду фокус. И снова вернулся на прежнее
место.
- Моя - да... В какой-то степени. Знаешь, в мoeй книге наметился любопытный
поворот. Я сказал бы - сюжетный поворот. Если тут есть смысл говорить о сюжете.
Эмме стало стыдно. Она никогда не говорит о важном для него - о книге. Может
быть, потому, что не понима­ет в этой его математике, ну ни-че-гошеньки... Как
шес­тиклассник Саша... И еще ей стало обидно. Так обидно, что опустились плечи.
Так обидно, что захотелось уйти.
- Мне пора? - она поднялась из-за стола. - Поздно...
- Погоди, - сказал Росс.
И она сразу же села. Он улыбнулся - не ей, а какой-то своей мысли. Како­му-то
событию в своем внутреннем, недоступном Эмме мире. Она почувствовала себя
одинокой.
- Погоди... - он улыбнулся еще раз, но теперь уже точно ей, прицельно, в глаза.
И стало тихо. Она смотрела на него со страхом и надеждой. Двадцать минут прошло
в молчании. Эмма смотрела на человека, сидящего напротив, в его глазах отражался
огонь давно погасшей печки, и Эмме казалось, что она смотрит кино.
- Кто ты? - сказала Эмма, когда молчание стало угнетать ее. - Кто ты?
- Да так... Репетитор.
Эмма поняла, что ответа не дождется. Росс мягко удер­живал расстояние между
собой и собеседницей, как если бы она преследовала в пустыне прекрасного зверя -
еди­норога или барса - и он вел бы ее, указывая путь, но в ответ на попытку
приблизиться уходил бы дальше, рас­творялся в сумерках, давая тем самым понять,
что бар­сы - не кошки, не следует касаться их руками...
- Скажи, - проговорила она через силу, - когда мы говорили с тобой... Тогда... когда
еще был... был Саша - ты сказал, что не все лестницы ведут вверх... И еще что-тo
насчет одноглазой собаки Баскервилей.
- Да.
- Ты знал, что это я, а никакой не Саша.
- Разумеется.
- Но ты знал, что меня отстранят от роли. Знал?
Под окном чирикал ошалевший от весны воробей.
- Да.
Она перевела дыхание.
- Видишь, я же не спрашиваю, откуда ты знал... Но почему ты не предупредил меня?
- Что тебя отстранят? Как я мог тебя предупредить?
- Открытым текстом, черт возьми!
- Если выбросить всю эту историю - всю - из твоей жизни, ты стала бы богаче?
Эмма перевела дыхание.
- Послушай... Когда мы с тобой встретились в первый раз... На Иришкиных смотринах...
Ты знал, что я позво­ню тебе, как Саша?
Росс улыбнулся. Эмма поняла, что напоминают сейчас его глаза - ночное
августовское море с искорками в глу­бине. Море, которое светится. В толще его
проплывают огни, похожие на огни самолетов в темном небе.
- Росс?! Ты знаешь, что будет с нами через месяц? Через год? Ты действительно
знаешь? Ты смотришь в будущее? Это возможно, это правда?
Он рассмеялся:
- Ты похожа сейчас на одну из моих учениц. Она вот так же раскрывает глаза,
когда ей удается решить задачу: "Это правда?!"
Эмма замолчала. Барс, которого она полагала уже своей кошкой, уходил далеко в
пустыню. Конечно, oн еще вернется, вернется - но близко не подпустит...
- Кто ты? - повторила она беспомощно.
Он поднялся из-за стола - она сразу же поднялась тоже. Он положил руки ей на
плечи, привлек к себе:
- Я твой друг. Что бы ни случилось.
Взгляд его плыл, направленный куда-то внутрь. Эмма мигнула. Наверное, так
улыбаются сфинксы.

Эпилог

Прошло полгода, прежде чем она вышла замуж за Ми­хеля. Вскоре после этого Михель
получил новое назначе­ние, они уехали в страну небезопасную и жаркую, с
лихо­радкой, москитами и ночной стрельбой на улицах, жить приходилось за
запертыми дверями, без театра, почти без книжек, но зато с Михелем, который был
отважен и за­ботлив, как капитан большого корабля в неспокойном тропическом
море. Еще через год у них родился сын. Назвали Ростиком.
Малыш уже ходил и даже бегал, когда Михеля отозва­ли наконец домой, и некоторое
время они жили в Вене, спокойно и счастливо, и каждое воскресенье Эмма зво­нила
Иришке. Игорешка учился на третьем курсе чрезвычайно престижного вуза. О Россе
говорилось, что он жив-здоров - и только. Эмма много раз звонила и ему, но никто
не брал трубку...
Снова наступила весна. Уже в начале апреля Эмма начала беспокоиться - ей
казалось, что приближается что-то важное, приближается неотвратимо. Наверное,
дело было в тех прощальных словах Росса, в его записке.
Провожая ее в аэропорту (она не хотела, чтобы он при­ходил, но, уже увидев, не
решилась прогнать), он сказал, глядя на нее своим странным, неподвижным и
одновре­менно будто "плывущим" взглядом:
- Тринадцатого апреля, ровно через два года, не за­будь, пошли телеграмму... Со
своим обратным адресом.
И сунул ей в ладонь свернутый листок бумаги. Уже в самолете Эмма развернула его
- там был незнакомый адрес, больше ничего. И вот теперь, спустя два года, Эмма
вспомнила о дате, которая наступит через несколько дней. Вернее, она ни­когда о
ней не забывала. Ей становилось тепло и не по себе, когда она думала о Россе. О
том, что он знает о ее будущем. Вдруг в эти ап­рельские дни ее - или Ростика,
или Михеля - ждет беда?!
Она послала телеграмму рано утром тринадцатого. Восемнадцатого по почте пришел
пакет. Руки у Эммы тряслись, когда она вскрывала его. В пакете было большое
письмо, написанное на плот­ной бумаге от руки.
"Добрый день, Эмма. Прости, что расстраиваю тебя, но вчера, семнадцатого апреля,
я умираю. Там, где ты сейчас, меня уже нет, поэ­тому я не могу точно сказать
тебе, как дальше сложится твоя жизнь. Мне кажется - ведь я теперь могу только
до­гадываться! - что все будет..."
Эмма выронила письмо и бросилась к телефону.
...У Иришки был напряженный, какой-то жалкий голос:
- Да... Откуда ты... да, это так ужасно, совсем молодой еще мужчина, инфаркт... Я не
хотела тебе звонить... Но кто тебе сказал?!
- Он сказал, - отозвалась Эмма тихо.
- Что?!
- Прости... Я завтра перезвоню.
"...Мне кажется - ведь я теперь могу только догады­ваться! - что все будет хорошо
и с тобой, и с Михелем, с Ростиком. Эмма, теперь я могу объяснить тебе, кто я и
что со мной происходит, я постараюсь объяснить тебе, только ты читай
внимательно. Твоя жизнь - и жизнь любого человека - отрезок, за­ключенный между
точками рождения и смерти, а сознание движется по линии - по течению времени -
как острие карандаша, эту линию ведущего. А я заполняю своим присутствием каждую
секунду каждого своего дня. Вся моя жизнь - мгновение. Я не могу описать тебе...
Это как аккорд. Это не механическая сумма, это...
В чем-то я, наверное, не вполне человек. Вероятно, то, что ощущаю, выходит за
рамки человеческого. Я возвращаюсь домой - я ведь родился в деревне... В тот день,
почти тридцать лет назад, я иду за грибами в лесополосу. И вот я возвращаюсь, на
пороге стоит мать, я смотрю на нее - и одновременно прощаюсь, уходя в армию, и
одновременно танцую с ней на свадьбе сестры, и одновременно хороню, и вижу, как
гости напиваются на поминках... А она смотрит на меня - сейчас - и видит
десятилетнего ребенка, который ушел в лес - и вот наконец вернулся.
А что случилось со мной в лесу? Это вне моей жизни. Этого я не проживаю. Оно
осталось в том, старом времени. Итак, в эту секунду я сижу с тобой у водопада -
и умираю. Потому что последняя точка на моем отрезке - момент моей смерти, и он
тоже - часть меня, полноправ­ная часть моего замечательного мгновения. Умираю я,
в общем-то, легко. А кроме того, я привык.
Эмма! В мою секунду я пишу одновременно все фраг­менты каждой буквы этого моего
письма. Впрочем, как все фрагменты всех букв, когда-либо мной написанных. Моя
жизнь моментальна. Эмма, моя жизнь наполнена смыслом. Извини, но я вижу тебя не
такой, какой ты привыкла видеть себя в зеркале. Ты для меня - сумма всех твоих
лиц, слов и поступков, которым я стал свидетелем и о ко­торых ты мне
рассказывала. Сумма взглядов, которые мне от тебя достались...
Когда видишь человека всего сразу... Ты понимаешь, о чем я?
Эмма, я хотел бы, чтобы тебя в моей жизни было боль­ше, объемнее... изменить чтото,
но я не успеваю. Это все равно что нестись как свет сквозь пространство - и
одновременно зависнуть в полной неподвижности, заме­реть... Такая коротенькая
вечность. Наверное, я единственный человек на земле (если я, конечно, все еще
человек), который по-настоящему по­нимает.
Муравей ползет по равнине - он может эту рав­нину худо-бедно описать... Но я -
сумма муравьев, запо­лонивших каждую песчинку, значит, я в какой-то степени и
есть равнина, по которой ползают муравьи. Понима­ешь?
Знаю ли я будущее... Я не знаю. Оно часть меня - в ту самую минуту, когда ты
задаешь вопрос. Я возвращаюсь домой - мне десять лет, я промочил ноги... Я умираю.
Я стою с тобой на вершине горы. И объясняю по телефону, как решать задачу про
поезд. Эта бумага, это письмо - из того дня, когда мы с тобой пили чай на кухне.
Хотя писать его я начал раньше. Я его, наверное, всю жизнь пишу. Для этого
письма ты ушла полчаса назад. Для меня - ты не уходила. Мы с тобой смотрим на
бегущую воду, на елки, на снег. Сейчас я пишу "Прощай" и одновременно сижу
напро­тив за столом у Ирины, слушаю, как ты рассказываешь байку о том, как
расстреливают на сцене Овода. Даже самые печальные вещи бывают смешными до слез.
Вот и все.
Прощай".
Кон
Марина Дяченко
Сергей Дяченко
Сборник "Эмма и Сфинкс" #2
Актриса детского театра пытается разгадать загадку Сфинкса, который встретился
ей на пути. Девочки играют в мячик, верша судьбы мира. Дух сцены вступает в
странное противоборство с мятежным режиссером. Черные лошади бродят по
опустевшим улицам странного города, где парикмахерская, офис, цветочный магазин
скрывают неожиданную изнанку. Под тонкой пленкой повседневности таится хаос...
Возможно ли противостоять ему?
Марина и Сергей Дяченко.
Кон
- Меня зовут Тимур Тимьянов.
Тишина. Полумрак большого пустынного холла; за невысокой стойкой угадывались
очертания никелированных вешалок для одежды - старомодных растопыренных сто­ек,
в наготе своей напоминавших осеннюю рощицу.
- Я пришел...
Тимур запнулся. Он бывал под этой крышей много раз, но никогда прежде - со
времен очень раннего детства - не входил со служебного хода. Здесь было пусто и
чисто, на стене напротив входа помещалось одно-единственное зеркало, а над
лестницей, ведущей налево и вверх, слабо фосфоресцировал один-единственный
циферблат.
В прихожей не было ни души, но ощущение возникало такое, будто стоишь голый
перед огромной молчаливой толпой, и все взгляды слились в один тяжелый Взгляд,
лишенный злобы, но лишенный и симпатии. В первый момент Тимур даже отшатнулся,
да что там - готов был бежать обратно на улицу; пришлось приложить значительное
усилие, чтобы скрыть испуг. Кон не любит трусов.
- Я пришел... Я хотел бы договориться о премьере.
Главное сказано. Теперь - ждать ответа. О том, что от­вета может не быть, Тимур
не думал ни прежде, ни те­перь. Длинная стрелка на зеленоватом циферблате
дернулась, перескакивая с деления на деление, и целой секун­дой позже Тимур
услышал звонкое "цок". Все ли он сказал? Нет, он ухитрился пропустить самое
важное!
- Я режиссер. Я постановщик. Я хотел договориться...
Где-то на лестнице, этажом выше, резко скрипнула дверь. И снова воцарилась
тишина. Тимур ждал. Длинная звонкая стрелка снова вздрогнула: одиннадцать часов
три минуты. Лучшее время для визита.
- Мне можно войти?
Тихо. Но напряжение взгляда едва заметно ослабело. Внезапный сквознячок едва
ощутимо подтолкнул Тимура по направлению к лестнице - и исчез. Поколебавшись,
Тимур двинулся вверх по истертым мраморным ступенькам. Перила были деревянные,
Тимур боялся дотронуться до них - при мысли, сколько великих людей полировали
это дерево своими прикосно­вениями, рука отдергивалась сама собой. Этажом выше
он остановился. Можно было повернуть налево или направо, а можно было продолжать
подни­маться. Ощущение чужого взгляда вернулось с новой силой, и тут же в
коридоре слева - ох какой длинный и темный коридор! - мелькнул свет. Мелькнул
снова. И, разгорев­шись, уже не гас; борясь с неприятным холодом в живо­те, то и
дело оступаясь на складках ковровой дорожки, Тимур двинулся на огонек.
Обнаружилась желтоватая лампочка под потолком, тусклая, в оплетке из проволоки.
Круг света лежал на крашеной стене; Тимур вздрогнул.
"Пьеса?" - было написано на стене мелом. Хитрой га­дюкой выгибался
вопросительный знак.
- "Три брата", - торопливо сказал Тимур.
И тут же добавил, будто оправдываясь:
- Есть смысл браться за классику, потому что...
Хлопнула дверь за его спиной; Тимур невольно вздрог­нул. Обернулся, оторвав
взгляд от меловой надписи; на этот раз дверь приоткрылась с длинным скрипом -
не­двусмысленно приглашая. И Тимур вошел. Гримерная на четверых. Со времен
детства Тимуру не доводилось видеть столь уютных гримерок; на одном из зеркал
таяла испарина. Он едва успел разобрать слова на запотевшем стекле:
"Восемнадцатое тебя устроит?"
- Восемнадцатое ноября?
Ощущение чужого взгляда оставалось, Тимур чуял его зудящей кожей щек, но страх
прошел, почти полностью вытесненный предчувствием крупной удачи. Легкостью
первого успеха; до премьеры оставалось две недели, а во­семнадцатое ноября
приходилось на субботу, на лучший для спектакля день.
- Спасибо, - сказал он, еще не веря собственному счастью.
Огляделся. Мягкие кресла, кожаный диван, загородка для душа; гримерка походила
на ординарный номер недешевой гос­тиницы. Вместо обоев стены были оклеены
афишами - старыми, пожелтевшими, и новыми, в росчерках автогра­фов. "Дианочка! В
день твоего торжества..." "Потому что театр - наш дом, наша жизнь..." "Поздравляю!"
"Поздравляем с триумфом... это день... торжество на Коне..."
Тимур перевел взгляд. В свободном углу какой-то из афиш имелась крупная надпись
красным фломастером:
"Прогон даю утром во­семнадцатого числа. Сцена будет ваша с девяти утра. В любое
удобное время занеси мне фонограмму, партитуру для света и все технические
пожелания. Ты понял, Тимур Тимьянов?"
- Я понял, - сказал Тимур.
Страх испарился окончательно. В зеркалах отражался тощий молодой человек с
глупой улыбкой на лице - ску­ластый, темноволосый и большеротый; чем больше рот
- тем шире улыбка, говаривала когда-то мать. Синий костюм, надетый специально в
честь визита, сидел меш­ковато; я ужасно выгляжу, подумал Тимур, не переставая
улыбаться. Интересно, составил ли Кон свое мнение обо мне? Или составит только
после премьеры? А может быть, я понравился ему, и потому премьера назначена так
скоро и выбран такой удачный день?
Он шагнул к двери - но уходить не стал. Потоптался на месте: афиши притягивали
его.
- Можно я...
Включился, будто грянул, свет. Тимур, привыкший к полумраку, зажмурился; да, Кон
поощрял его любопыт­ство. Тимур слышал, что Кон, как правило, любезен с
вежливыми незнакомцами - но куда приятнее было ду­мать, что это не просто
вежливость, а нарождающаяся симпатия... Он подошел поближе к оклеенной афишами
стене. Названия. Имена. Даты. Витиеватые автографы. Затей­ливые графические
картинки. И среди всей этой велико­лепной пестроты - вдруг простая афиша,
знакомая до мельчайших деталей:
"Шторм"
Сотое представление.
В главной роли - Грета Тимьянова
Тимур шагнул вперед. Поднялся на цыпочки. Случайно ли в этой гримерке оказалась
именно эта афиша? Или новая любезность Кона? На афише стояла дата - сотое
представление знамени­того спектакля случилось десять лет назад. Тимур был тогда
пятнадцатилетним подростком, не особенно при­лежным в учебе, а мать играла
восемнадцатилетнюю де­вушку, естественную и неискушенною, из зала ей можно было
дать в худшем случае двадцать. Зал рукоплескал стоя; директриса Тимуровой школы,
преподававшая так­же и физику и поэтому приглашенная - в порядке взят­ки - на
юбилейный спектакль, долго не могла прийти в себя от изумления и зависти. В
результате Тимур едва перешел в десятый класс - никакие пятерки по литера­туре,
истории и пению не могли искупить обоймы двоек по физике, а директриса скорее
мешала, чем помогала, сыну блистательной Греты Тимьяновой, своей ровесни­цы,
выглядевшей на сцене девчонкой... В какой-то момент ему показалось, что в гримерке
за его спиной есть еще кто-то. Обернулся резко, будто же­лая поймать на
своеволии собственную тень; ящик бли­жайшего гримировального столика был чуть
приоткрыт, хотя Тимур прекрасно помнил, что он был плотно задви­нут еще две
минуты назад... В ящике лежали бумажное полотенце, мыло в мыльнице и распечатанная
пачка салфеток.
"Ты хорошо понимаешь условия? - прочитал Тимур на салфетке, лежавшей сверху. -
Отказаться можно в любой момент, я не оби­жусь. В любой момент, до третьего
звонка. Только после третьего звонка твой поступок станет необратимым. Ты понял,
Тимур Тимьянов?"
- Я понял, - сказал Тимур, сдерживая внутреннюю дрожь. - Спасибо...
Свет погас. Недвусмысленное предложение уйти. Тимур на ощупь выбрел в коридор;
желтая лампочка в оплетке все еще горела, и на стене под ней было написа­но
мелом:
"Я жду".

- Ты влюбился?
Тимур оторвал взгляд от пустой тарелки из-под супа:
- Что?
Мать убрала тарелку. Поставила на ее место другую, с котлетой и рисом. Вытерла
руки полотенцем:
- Ты ведешь себя как влюбленный. Молчишь и улыбаешься.
- А-а-а... - Тимур растерялся. - Не знаю.
Мама молчала. Над головой у нее, на стене против окна, помещалась знакомая с
детства афиша:
"Шторм"
Сто двадцатое представление.
- Ты немножко пугаешь меня, Тима, - сказала мать задумчиво. - Ты уверен, что не
влюбился?
- Что такого пугающего во влюбленности? - он откусил сразу половину котлеты. -
У-у, как вкусно... И лука в меру как раз... Булку в молоке вымачивала?
- Не уводи разговор в сторону, - мать усмехнулась. - У тебя все в порядке?
- Ну да. - Тимур жевал.
- С работой есть какие-то новости?
Он буднично пожал плечами:
- Ничего особенного. Репетируем...
- Я имею в виду - с настоящей работой. С трудо­устройством.
- Мама, - Тимур отложил вилку. - Я занимаюсь самой настоящей работой. Сейчас.
То, что за нее пока не платят, - ничего не значит...
Мать хмыкнула. Уселась напротив, положила локти на стол:
- Значит, ты все-таки влюбился?
- Да, - сказал Тимур, помедлив.
- Я ее знаю?
- Нет.
Мать вздохнула. Все невысказанные упреки и пожела­ния, все планы, надежды и
жалобы остались за этим вздохом. Немые. Мать виртуозно умела вздыхать. Вели­кая
актриса...
- А как с Ирой?
Тимур неопределенно пожал плечами. Будто желая по­мочь ему, в комнате зазвонил
телефон.
- Ешь. - Мать поднялась.
Тимур погрузил вилку в россыпи риса. Глупая улыбка вернулась снова - весь
сегодняшний день она не отли­пала от него, будто навязчивая мелодия. Только
слепой не заметит; ему бы толику самообладания...
Мать вернулась. Увидев, какое у нее лицо, Тимур едва не поперхнулся рисом.
- Тима...
- Кто это звонил?
- Тимур... ты правда там был?!
- Кто это звонил? - спросил он с холодной яростью.
- Какая разница, кто... ты всерьез думал скрыть от меня? Ты действительно думал,
что это возможно? Я уж молчу о том, что это подло, Тима, так поступать за моей
спиной...
- Кто звонил?! - спросил он в третий раз.
- Дегтярев, - сказала мать еле слышно. - Он видел, как ты выходил... оттуда.
Сегодня, без пятнадцати двенадцать...
- Он что, с хронометром там стоял?!
- А ты что думал, - сказала мать неожиданно спокойно, даже насмешливо. - Ты
думал, здесь так легко сохра­нить тайну? Горячий уголь за пазухой? У Дегтярева
два спектакля на Коне... Ты же ему конкурент. Каждый новый спектакль на Коне -
пожиратель старых спектаклей, они уступают ему время, они идут все реже... Чтобы
не допустить тебя на Кон, кое-кто из шкуры вон выпрыгнет. Пощады не жди...
- Я знаю, - сказал Тимур.
- Ты "знаешь", - мать усмехнулась. - Дурак.
Повернулась и вышла.
Некоторое время он сидел над остывшей тарелкой. За окном давно уже стояла
темнота; маленькая лампа над раковиной была сейчас единственным источником света
во всей их небольшой квартире. Наконец Тимур встал. Включил свет в гостиной;
постоял перед дверью маминой комнаты. Решился. Вошел. Мать лежала в темноте - на
диване, лицом вниз.
- Ма, - сказал Тимур, остановившись в двух шагах от дивана. - Ты же сама играла
на Коне. Почему тебе ка­жется странным, что я тоже хочу попробовать?
Молчание.
- Ма... Я уверен в себе. Я знаю: то, что я сделал... то, что мы сделали, - это по
меньшей мере хорошо...
Мать пошевелилась. Села.
- Мой учитель, Григорий Петрович...
В темноте Тимур не видел ее глаз.
- ...Всю жизнь ставил великолепные спектакли, - не­громко продолжала мать. -
Получил все возможные зва­ния, награды, призы... Воспитал два поколения учени­ков...
И ни разу не обращался к Кону! А под старость не выдержал... видно, жил в нем этот
червячок - быть при­знанным Коном... И поставил премьеру на Коне! Я была в зале...
все его ученики были в зале... Зал был... бит­ком - знаешь, Кон любит, когда в
проходах стоят...
И мы увидели, что наши старые артисты, наши золотые дедушки и бабушки, наши
кумиры... что они бездарно врут. Что они патетичны. Что они некрасивы, пафосны,
неискренни... Кон не принял этого спектакля, уж не знаю почему. Те же старики в
других спектаклях Кона блиста­ли... А этого спектакля Кон не принял, и мы, сидящие
в зале, увидели все, что нам полагалось увидеть. И они, увенчанные лаврами
старики, поняли все, что им надле­жало понять...
Сразу после премьеры было три инфаркта. А Григорий Петрович...
- Я прекрасно помню эту историю, - сказал Тимур.
- Что ты можешь помнить, ты тогда был пацаном...
- Я знаю, что Кон жестокий.
Мать усмехнулась в темноте:
- Ты не представляешь, до какой степени жестокий. Но узнаешь, если Кон не примет
твоего спектакля. Тогда тебе придется менять профессию, Тимур, менять навсегда...
ты это понимаешь?
- А если Кон примет?
Мать помолчала.
- ...А твои артисты, все эти странные ребята... которые не хотят идти в нормальный
театр, не хотят бегать в массовках и выпрашивать эпизодика... Которые хотят сразу
- и на Кон! Которым тоже придется идти в гардероб­щики сразу после премьеры... и
дай-то бог, чтобы все они остались живы и здоровы, если Кон не примет спектакля...
- А если примет?
Новая пауза.
- Ты помнишь тех провинциалов... как их...
- Три года назад?
- Их предупреждали тоже...
- ...наш спектакль с этой провинциальной самодеятельностью?!
- Я не сравниваю. Я просто вспоминаю. Их предупреждали. Они влезли на Кон со
своей драмой... Помнишь? Девчонка, которая играла героиню, потом в психушку на два
года... Такая депрессия... Ты помнишь?! Это все на твоих глазах было! Это не чьинибудь
россказни, сам там был и все видел!
- Их предупреждали, - глухо сказал Тимур.
- Тебя предупреждают тоже. Прямо сейчас.
- Мама! Речь идет о хорошей профессиональной работе. Я не хочу сказать, что это
гениально, но...
- Нет, Тима. Именно "гениально". Ты в этом уверен. Тебя разубедят только свист и
улюлюканье на премьере...
- Типун тебе... - начал Тимур и осекся. - Извини.
- Извини и ты, - медленно сказала мать. - собственно, Дегтярев позвонил мне
именно с тем, чтобы я тебя удержала.
- И ты доставишь Дегтяреву эту радость?
Мать щелкнула выключателем. Мягкий свет торшера показался Тимуру ослепительным.
- Тебе не следовало идти туда тайком от меня.
- Извини.
- Теперь тебе придется пойти туда снова. И сообщить ему, что ты передумал.
Тимур молчал. Лицо матери было бледным, осунувшимся, решительным.

- Восемнадцатого у нас премьера на Коне, - сказал Тимур. Оля ахнула. Вита
захлопала в ладоши. Кирилл и Борис переглянулись.
- А генеральный прогон? - деловито поинтересовался Дрозд.
- Только один. К сожалению, в тот же день. Зато сцена будет наша с девяти утра.
- Обычная практика Кона, - задумчиво сказал Дрозд. - Все вечера у него забиты...
- Восемнадцатое - это же суббота! - Вита обхватила плечи, будто замерзая. -
Народу набьется...
- На Коне всегда набивается, - сказал Кирилл. - Особенно на премьере.
- Летим в заоблачные выси, - рассеянно пробормотал Дрозд. - Не шлепнуться бы.
- Ваше дело - работать, - строго сказал Тимур.
- Я не буду, - Оля подняла голову.
Тимур увидел, что она на грани истерики.
- Я не буду. Я боюсь. Я не пойду на Кон. Я бездарная.
- Тогда вставай и уходи, - сказал Тимур, не повышая голоса.
Зависла пауза, жесткая, будто высохший столярный клей. Оля неуклюже выбиралась
из ряда зрительских кре­сел - а ряды в старом клубе были неудобные, деревян­ные,
приколоченные слишком близко друг к другу.
- Олька, - растерянно сказала Вита. - Не делай глупостей... Мы же договаривались...
Оля подобрала свою сумку, лежавшую в проходе на ступеньках. Не поднимая головы,
двинулась к выходу из зала. Тимур молчал.
- Топорова! - рявкнул Кирилл. - А ну сядь, где сидела!
- Пусть идет, - сказал Тимур. - Прощай, Оля. Ты сильно ошиблась в выборе
профессии.
Оля обернулась. По щекам ее расползались красные пятна:
- Я боюсь! Ясно вам? Это провал, это...
- Мы же договаривались, Оля, - мягко сказал Дрозд. - Ты же все заранее знала,
нет?
Пышные вьющиеся пряди по обе стороны лица делали Олю похожей на кокер-спаниеля.
А большие отчаянные глаза только усиливали это сходство.
- Иди-иди, - сквозь зубы пробормотал Тимур, давя в себе невольное сочувствие. -
Неудачница.
Волоча по ступенькам сумку, Оля кинулась вверх. Хлопнула, закрываясь, дверь.
- Так, - сказал Тимур. - Я это предвидел, конечно...
Ничего он не предвидел, но терять лицо нельзя было. Вита поднялась:
- Погоди... Я ее догоню.
И побежала вслед за Олей; дверь хлопнула снова.
- Мужики, а может, черт с ним? - хрипло спросил Борис. - В самом деле...
- Ты туда же? - резко обернулся Тимур. - Скатертью дорога!
- Да нет, - Борис смутился.
- Не дергайся, Тим, - негромко сказал Дрозд. - Это естественно. Мы не ждали, что
ты вот так прямо и за­явишься к Кону... А ты пошел и сделал. Первая реакция -
бурная. Мне самому не по себе.
И сделалось тихо. Они, четверо мужчин, сидели в большом и холодном зале
Народного клуба, где на спин­ках твердых, покрытых растрескавшимся лаком кресел
были в изобилии выцарапаны ругательства и непристой­ные картинки. Они сидели
перед сценой, плоской, как блин, годной на то лишь, чтобы высаживать по
праздни­кам президиум.
Они были еще очень молоды. Кириллу и Борису было по двадцать два года, Тимуру -
двадцать пять, и только Дрозду - двадцать девять. И еще много лет им предстоя­ло
мыкаться по таким вот жалким подмосткам, играть спектакли для полупустого зала -
в ожидании, пока на­конец судьба не преподнесет подарок в виде места в болееменее
приличном театре...
- Там такие классные гримерки, - сказал Тимур неожиданно для себя.
- Да? - заинтересовался Кирилл. - Сцену тамошнюю все мы видели... А гримерки -
тоже?
- Я бы там жил, - признался Тимур. - Я бы там поселился, ей-богу.
- Страшно было к Кону идти? - небрежно спросил Дрозд.
- Сначала да, - честно признался Тимур. - Но по­том... как-то сам собой проходит
страх. Может быть, я ему понравился или он маму вспомнил, но у меня поче­му-то
такое классное предчувствие...
Тимур помолчал. Сказал совсем другим тоном:
- Ребята, мы сейчас всем поперек глотки. Все, чьи спектакли идут на Коне, на нас
навалятся единым фрон­том, имейте в виду...
- Ясное дело, - задумчиво сказал Дрозд - Тима, надо как-то девчонок оградить.
Нам с Кирюхой и Борь­кой все это до лампочки, а вот Оленька истеричка у нас...
Хлопнула дверь. Вернулась Вита. Сияющая, несмотря на длинную царапину поперек
щеки.
- Значит, так. - Вита уселась на край сцены с видом победительницы. - Олька
работать будет, она у нас самая талантливая, самая хорошая, просто гениальная... И
спектакль у нас гениальный. И, Тима, если у тебя есть сигареты в сумке, угости
меня, пожалуйста, я заслужила.
Тимур вытащил непочатую пачку "Золотого овна", бросил Вите над головой Дрозда;
девушка лихо поймала сигареты. Благодарно цокнула языком.
- Все тебе, - сказал Тимур. - Ты действительно заслужила. Только не кури, ради
бога, в зале - мне еще проблем с пожарником недостает...
Вита обворожительно улыбнулась, и Тимур подумал, что девку ждет блестящее
будущее. Пусть только режис­серы увидят ее на Коне! Пусть увидят, на что она
способна!
- Когда станешь примадонной, угостишь и меня, - сказал неожиданно севшим
голосом.
- Ты же не куришь, - прыснула Вита.
- Конфетой угостишь... Все. Хватит трепаться. На сцену.

- Тим...
Он обернулся, но увидел сперва только огонек сигаре­ты. Огонек похож был на
красную аварийную лампочку.
- Привет, Тимка...
Тогда Тимур узнал этого человека - по голосу.
- Добрый вечер, - отозвался сдержанно.
- Что так сухо? - мужчина вошел в круг света под фонарем.
У него было выразительное моложавое лицо; на кончике чуть крючковатого носа
кокетливо сидели крошечные очки в модной оправе.
- Ты что-то хотел мне сказать? - спросил Тимур.
Собеседник откинул со лба красивую седую прядь:
- Собственно, да... Хотел.
- Так вот: я не стану тебя слушать, Дегтярев. Кон выразил пожелание увидеть мой...
наш с ребятами спектакль в субботу восемнадцатого. Приходи, если хочешь. Если
сможешь достать билет.
- Мальчик вырос, - Дегтярев усмехнулся.
- Давно. Ты только сейчас заметил?
- Я боюсь за тебя, - жестко сказал Дегтярев. - Ты отвечаешь за жизнь и здоровье
твоих актеров... Ты их подставляешь, кладешь на плаху. Тебе ведь ничего не будет,
только позор, а от этого не умирают. А знаешь, что такое депрессия после провала
на Коне? Ни черта ты не знаешь.
- Провала не будет. Я понимаю, тебе очень хотелось бы, но провала не будет...
- Будет провал! Будет! Ты же неуч, Тима. Тебя ничему так и не научили за пять
лет в институте... Я же видел твои курсовые работы. Это дилетантизм, Тима. Кон
такого не потерпит никогда. Я немножко знаю его вкусы...
- Пошел к черту! - сказал Тимур и захлопнул перед носом Дегтярева тяжелую дверь
подъезда.

- Мама?
Мать сидела за кухонным столом. Перед ней стояла тарелка с полуплиткой шоколада
и пустая на три четверти бутылка коньяка.
- Мама?! -Тимур в ужасе остановился в дверях.
- Беседовал с отцом? - спросила мать, не оборачива­ясь.
- Да, - сказал Тимур упавшим голосом. - То есть нет... Не о чем нам беседовать... Я
его к черту послал, если честно...
- Ну и правильно, - сказала мать, опуская голову на сплетенные пальцы. - Я его
тоже послала... когда-то... только не к черту, а подальше... - она хохотнула. - Тима...
когда я шла первый раз на Кон, я, дура, тоже ни­чего не боялась. Молодая была,
моложе тебя... Помню, как мы вышли на поклон, а самого спектакля - не помню.
Помню, стою на краю сцены, мокрая, горячая, в пудре... Зал - как море... С ума
посходили, орут "браво", чуть с балконов не падают... - Она торопливо плеснула из
бутылки в рюмку, отхлебнула коньяк, как воду. Поморщилась, улыбнулась: - Да... Это
было такое счастье... И сто спектаклей - счастье, жизнь... И сто двадцать... И сто
пятьдесят... Одну роль я почти семнадцать лет играла, Тимочка. Мне другие роли
предлагали - не бралась, думала, не стоит, вот отыграю свой "Шторм"... А когда
"Шторм" сошел с Кона... мне уже было за сорок, а я играла восемнадцатилетнюю...
"Шторм" выдержал сто пятьдесят семь представлений! Я поняла, что больше никогда
и ничего не сыграю. Не могу ничего играть после моей гениальности на Коне... Обо
мне так и говорили - "гениальная Тимьянова"... А я не знаю, была ли я хорошей
актрисой или Кон сделал меня... сделал меня такой, потому что ему понравился
спектакль. Возможно, именно Кон... и убил во мне актрису. Это как наркотик - к
нему пристрастишься... и пустота. Я могла бы играть по сей день... Я могла бы
работать, Тима! Кон... Я так его любила. Я его обожала, это чудовище. Лучше бы
тебе держаться от него подальше... Но ты не хочешь синицу в руках. Ты не хочешь
годами ставить детские утренники...
- Не в том дело, мама...
- Я знаю, в чем дело, - сказала мать раздраженно. И тут же попросила почти
шепотом: - Тима... Обещай, что ты хоть мне-то спектакль покажешь. Прежде чем
тащить его на Кон... Обещай, а?
Женщина стирает белье в ледяной воде. Всхлипывает, стискивает зубы - и стирает
снова, трет о железную гоф­рированную доску, вода в тазу берется льдом, женщина
ранит руки - но продолжает стирать... В ремарке нет никакой стирки, нет мороза,
нет грубого фартука прачки. Согласно пьесе героиня сейчас скучает на даче, сидит
в беседке, разговаривает с гостем под дале­кое пение граммофона...
- Молодец, Оля. Умница. Кир, не подходи так близко. Держи дистанцию - во всех
отношениях... Да, молодец!
Репетиция шла своим чередом; Тимур сидел в зале, в пустынном царстве скрипучих
кресел, и ему казалось, что он видит исходящую от ребят энергию. Купается в ней;
с Кириллом надо будет дополнительно поработать, он немного проваливается в этой
сцене, роль Писателя - не из легких... Но Тимур знает, что и как сказать, что и
как надо сделать, чтобы все встало на свои места. Оля молодец. А Дрозд... Что с
Дроздом? Определенно что-то происходит, надо будет выяснить после репетиции...
Женщина отбрасывает мокрую тряпку. Ее руки сведены судорогой, она не может
пошевелить и пальцем. Ведет светскую беседу.
...Еще три года назад Тимур поставил этот спектакль в собственном воображении и
многократно просматривал его, критиковал и снова просматривал, проигрывал по
очереди все роли, разочаровывался, ненавидел, гнал прочь... Вскакивал ночью от
внезапных ярких снов - а эту сцену можно бы изменить вот так... Возвращался к
спектаклю, зачитывал пьесу до бурых пятен кофе на страницах, рисовал мизансцены,
вылавливал в толпе лица людей, похожих, как ему казалось, на вымышленных им
героев.
Вот беда - с каждым новым просмотром то, что увиделось Тимуру, все более
отдалялось от исходника, от текста, знакомого "со щенячества"; Тимур ставил
курсовые и дипломные работы, был в институте на хорошем счету, но только полгода
назад набрался смелости и окликнул в коридоре проходившую по своим делам
студентку Виту - с тем, чтобы предложить ей роль в "Трех братьях"...
...Здесь будет перемена света. Тимур точно знает, ка­ким должен быть этот свет,
примитивное клубное обору­дование не способно на такой эффект, но Кон... Кон
сде­лает.
...Кирилл и Борис нашлись одновременно. Оля пришла позже - перед этим ее роль
играла другая актриса, но только с появлением Дрозда все стало на свои места, и
призрачные персонажи навязчивых Тимуровых снов стали наконец обрастать плотью, и
тогда он понял с ужа­сом, что все делал неправильно, что эти вот живые люди
властно меняют его задумку самим своим существовани­ем и что все надо начинать
сначала...
...Ему казалось, что музыка в лирической сцене Дрозда и Оли так же материальна,
как его, Тимура, рука. Что он может протянуть ее и подтолкнуть диалог - в нужную
для спектакля сторону.
...Понял, что надо начинать сначала. Не все поверили ему сразу - тот же Борис
долго сомневался, смотрел не­доуменно, "а нас на мастерстве учили по-другому"... И
Дрозд вовсе не легковерен, но именно Дрозд, пожалуй, первый поверил полностью.
Тимур помнил, как однажды, придя пораньше на репетицию, услыхал случайно слова,
для его ушей не предназначенные. "Тимка чует время, - говорил Дрозд. - То, что
он делает, на первый взгляд ка­жется ересью, фигней, но ты вспомни историю
театра, Борь..." Если бы эти слова сказаны были в расчете на Тиму­ра - он счел бы
их лестью. Но Дрозд никогда никому не льстил - и потому, наверное, его актерская
судьба никак не могла сложиться.
...И вот этот спектакль, проросший сквозь Тимура, как, говорят, прорастает бамбук
сквозь живое человечес­кое тело, - вот он обрел свою жизнь. Он существовал
от­дельно, самостоятельно; если Тимура, к примеру, завтра собьет машина -
спектакль все равно останется... во вся­ком случае, Тимуру хотелось бы в это
верить.
...Темнота. Умолк магнитофон, погасли все огни на сцене, погасла дежурная лампочка
за кулисами.
- Привет, - сказал в темноте Дрозд, и этой реплики не было в пьесе. - Опять
вырубили.
- Ничего страшного, - сказал Тимур. - Зажжем свечи.

- У меня озвучку переназначили на вечер, с пяти и до одиннадцати, - сказал
Дрозд. - Каждый день, до восем­надцатого включительно... Что будем делать, Тима?
- Ты же понимаешь, - устало сказал Тимур. - Это сделано специально, чтобы
сорвать нам репетиции.
Дрозд почесал мочку уха:
- То есть вопрос стоит таким образом: мне бросать работу?
- Как ты думаешь: Кон примет этот спектакль? - спросил Тимур, глядя Дрозду в
глаза.
Он был двухметрового роста, Дрозд. Тимур смотрел на него снизу вверх:
- Как ты думаешь, если бы нас не боялись... если бы у нас не было шансов - хоть
кто-нибудь почесался бы, чтобы нам помешать?
- Да, Тима, - сказал после паузы Дрозд. - Я понял... Если мне не дадут отпуск на
эти две недели - придется увольняться.
- Это твое решение, - сказал Тимур глухо. - Но мне кажется, что ты прав.

"Комедия характеров" в дегтяревской постановке была единственным спектаклем
Кона, которого Тимур до сих пор не видел. Это был самый "свежий" спектакль,
пос­ледняя премьера; в ночную очередь под стены Кона он отправился без
содрогания, даже с некоторым удовольствием: Тимур любил эти ночевки, даже зимой,
даже в дождь; ночь перед кассой была преддверием радости, началом спектакля,
красивым ритуалом, требующим от ис­того театрала выдержки и смирения.
Сидя на складном стульчике у костра из деревянных ящиков, слушая треп нескольких
"чистых" театралов и нескольких театралов-спекулянтов - а эти-то были
завсегдатаями ночных очередей под Коном - Тимур снова и снова прогонял перед
глазами свой спектакль, мысленно делал замечания актерам и прогонял снова, пока
его не толкнули локтем в бок, довольно невежливо:
- Тимка, а ты что здесь делаешь?
Тимур поднял глаза. У костра обнаружился его одно­курсник Илюха в камуфляжной
куртке и ватных шта­нах - с оглядкой на холодную ночь.
- За билетами сижу, - сказал Тимур.
Илюха присвистнул:
- Что, за билетами на собственного бати спектакль?
- Это какого бати? - подозрительно спросил ближай­ший справа театралспекулянт.
- Дегтярева? Он же Тимьяновой сын, Греты!
- Одно другому не мешает, - хохотнул Илюха.
- Заткнись, - сказал Тимур.
- Ну, прости, - Илюха тут же пошел на попятный. - Прости, если чего не так...
Просто странно мне...
- Какой ты странный неухоженный мальчик, - задумчиво сказал театрал-спекулянт. -
Имея таких родите­лей...
Тимур промолчал.

- Категорически запрещается использовать на сцене открытый огонь! Категорически,
Тимьянов! Я предуп­реждала!
- Но ведь света не было, - повторил Тимур, стараясь, чтобы голос звучал
доброжелательно. - Мы оплачиваем эту сцену - и хотели бы, чтобы условия...
- Кто позволил вам занимать помещение до часу ночи? У нас уже был подобный
разговор, помните, Ти­мьянов?
На столе перед администраторшей лежала огромная коробка конфет. Но женщина не
смотрела на коробку - она смотрела Тимуру в глаза; раздражение ее не было
на­игранным. Она действительно очень злилась.
После бессонной ночи оставаться невозмутимым было стократ труднее, чем обычно.
Тимуру хотелось стукнуть по столу кулаком - так, чтобы проклятая коробка кон­фет
подскочила. Ему хотелось высказать в лицо этой женщине все, что он думает по
поводу ее клуба, и руко­водства этим клубом, и облаченных властью тетушек,
обожающих запреты; потом, возможно, будет стыдно, мучительно стыдно, и, что
самое главное, спектакль перед самой премьерой окажется на улице...
- Я обещаю, что огня больше не будет, - сказал Тимур кротко. - Я обещаю, что мы
будем освобождать сцену не позже двадцати трех ноль-ноль... Я очень прошу вас
отпереть подсобку и вернуть нам наши вещи.
И он вытащил из нагрудного кармана и положил по­верх коробки свой последний
козырь - два билета на Кон. На "Комедию характеров", на сегодня; два билета,
пропахшие дымом ночного костра, оплаченные бодрст­вованием в очереди - и
остатками сбережений. (Второй билет он собирался продать перед началом спектакля
по "вечерним ценам" - и таким образом хоть как-то зала­тать дыру в бюджете;
призраком явилась - и ушла - мысль пригласить Ирку. Нет, не нужно...)
Он смотрел, как меняется выражение лица админи­страторши. Как она разглядывает
билеты - сперва брез­гливо, потом недоуменно, потом с интересом. И как,
на­конец, решается взять их в руки. Билеты на Кон - ослепительно белые, без
виньеток и лишних надписей, только дата, ряд и место. И в уголке надпись от
руки: "Кон ждет вас".
- М-да, - сказала администраторша задумчиво.
Билеты были в партер. Спекулятивная их стоимость равнялась двум
администраторшиным зарплатам. Неуди­вительно, с такой-то родней, неприязненно
подумала администраторша; вслух ничего не сказала, но прочитать эту мысль на
желтом нахмуренном лбу не сумел бы толь­ко слепой.
- Ладно, Тимьянов, - сказала женщина, выдержав для приличия паузу. - Вот вам
ключи от подсобки. Если еще раз увижу на сцене огонь или, упаси Господи, кто-то
закурит... Ноги вашей не будет в этом помещении. Так и знайте.

После обеда пошел дождь; Тимур упаковал коробку с фонограммой в полиэтиленовый
пакет, листы с партиту­рой в толстую пластиковую папку, надвинул капюшон на
самые брови и пошел к Кону.
Перед служебным входом никого не было, но Тимур не обольщался. За этой дверью
наверняка наблюдают, и все, кому надо, уже через полчаса узнают, что "упрямый
мальчишка приперся к Кону со своими шмотками"...
В прихожей Тимур постоял, давая глазам привыкнуть к полумраку, позволяя дождевой
воде сбежать с плаща и ботинок и собраться в небольшую лужу на каменном полу.
Привыкая к пристальному взгляду. Принуждая себя расслабиться - и не бояться.
- Добрый день. Я принес фонограмму и все, что надо.
Тишина. Легкий сквознячок, подталкивающий к лестнице. Негнущимися от холода
пальцами Тимур расстегнул плащ, повесил на ближайшую вешалку; взглянул на себя в
зеркало, но увидел только темный силуэт с объемистым пакетом под мышкой.
Тщательно вытер ноги о ворсистую тряпку под лестни­цей. Замешкался, прежде чем
ступить на первую ступень­ку; тонкий скрип раздался где-то наверху - будто ветер
качнул неплотно закрытую дверь. Повинуясь зову, Тимур двинулся вверх. На втором
этаже остановился - в прошлый раз его поманили светом налево, но теперь в темном
коридоре не видно было ни искорки. Вместо этого едва слышный скрип раздался
сверху; Тимур поднялся на третий этаж и снова остано­вился в нерешительности.
Чужой взгляд пощипывал кожу, - казалось, лица и волос то и дело касаются
бес­плотные крылья. Ощущение не было приятным, Тимур с трудом сдерживался, чтобы
не почесаться. Огонек слева. Тимур ускорил шаги, почти побежал; споткнулся в
полумраке о свернутую в рулон ковровую дорожку и, не удержавшись, грохнулся на
пол. Поднялся. Потер колено; автоматически вытер ладони о штаны. Огонек все еще
маячил впереди; шагов через двадцать Тимур остановился под лампочкой в
проволочной оплет­ке. На крашеной стене было крупно написано мелом:
"Смотри под ноги, Тимур Тимьянов".
Тимур улыбнулся. Ему почудилась доброжелательная интонация. Не раздражение, а
дружеское ворчание. По­чему он "услышал" надпись именно так? Действительно ли
Кон благоволит к нему?
- Да, я постараюсь, - сказал он вслух. - Темно...
Лампочка вспыхнула ярче, в ее свете Тимур увидел дверной проем в десяти шагах
перед собой. Уверенно шагнул вперед и снова чуть не упал - за дверью пол резко
шел вниз, Тимур поскользнулся на невысоком, но очень крутом пандусе. Впереди
обнаружился новый ко­ридор, через равные промежутки освещенный все теми же
тусклыми желтыми лампочками. Двадцать шагов. Поворот. Четырнадцать шагов.
Лест­ница. Два пролета вниз, поворот. Десять шагов. Поворот. Лестница, два
пролета вверх... Тимур не был уверен, что способен выбраться самосто­ятельно.
Некстати вспомнился Дегтярев - как он однаж­ды хвастался, что умеет
ориентироваться в недрах Кона чуть ли не с завязанными глазами... Врал?
"Заблудился?" - написано было мелом на стене. Ти­муру снова померещилась добрая
насмешка; вот бы увидеть хоть раз, как появляются эти надписи. За всю исто­рию
Кона этого ни разу никто не видел, та любительская видеозапись - явная грубая
подделка...
- Заблудился, - признал он честно. Впереди скрипнула дверь - явственно и тоже,
кажет­ся, насмешливо. Тимур оказался в маленьком зале; на­право вели три
одинаковых двери, средняя была чуть приоткрыта, и сквозь неширокую щель
пробивался электрический свет. Тимур вошел. Разнообразная аппаратура занимала
собой почти все пространство небольшой комнаты. Здесь мог одновре­менно
находиться только один человек - либо стоять столбом посреди всего этого
нагромождения техники, либо сидеть на высоком вертящемся стуле с вытертой
обивкой. В стене напротив двери имелось прямоугольное окошко, Тимур увидел
собственное отражение в стекле - настороженные круглые глаза, темные волосы,
налипшие на потный лоб... Да ведь он весь по-щенячьи мокрый, и не от дождя, та
влага осталась внизу, на плаще...
Свет в аппаратной померк, и тогда вместо собственно­го бледного лица Тимур
увидел сцену. У него захватило дух. Сцена была рядом, прямо перед глазами. Сцена
каза­лась огромной, сцена была клочком потустороннего мира, в одиноком белом
луче, "простреливавшем" из ку­лисы в кулису, подрагивал воздух, будто над
костром... А возможно, Тимуру померещилось. Ведь совершенно готов был увидеть
здесь чудо - и увидел; эта сцена была главным достоянием Кона, его лицом. Здесь
те, кого Кон принял, имели полную власть над чужими душами. А те, кого Кон
отверг... Тимур не стал думать дальше. Просто оборвал мысль, как ненужную нитку.
Одинокий луч на сцене погас, и вспыхнул свет в аппа­ратной. Темное окошко
превратилось в зеркало - Тимур снова увидел себя, на этот раз счастливого, с
круглыми горящими глазами. Стоит взять себя в руки. Излишняя восторженность - ни
к чему; Кон не любит дураков... Чужой взгляд не исчезал, хотя смотреть было, в
общем-то, неоткуда. Темноты вокруг Тимура почти не осталось - вокруг были
деревянные стены с наклеенны­ми на них календарями, пульты, такие пыльные, будто
к ним не прикасались много лет... Тимур присмотрелся. Вся аппаратура, новая и
древняя вперемешку, выгляде­ла откровенно брошенной. Пыль, оборванные кабели,
старая лента, застрявшая в головке магнитофона. Возможно, для Кона все это -
бутафория?! Вовсе не намагниченная лента вызывает к жизни музыку на этой сцене...
неудивительно, если учесть, как звучат на Коне фонограммы - любые, самые
примитивные... Конечно, если Кону нравится спектакль.
Тимур резко обернулся к окошку - ему показалось, что за стеклом промелькнула
бледная тень. Нет, ему не показалось. С той стороны в окно смотрели. Человек.
Скудный свет из рубки падал на его бледное лицо. Дегтярев.

- Здравствуй, Тима! Ты уже принес фонограмму? Классно, молодец...
Тимур в который раз поразился умению Дегтярева ме­нять лицо. Сейчас это -
заботливый отец, искренне же­лающий сыну успеха. Конечно, ведь Кон слышит их
раз­говор... Интересно, умеет ли Кон распознавать челове­ческое притворство? Игру
не на сцене, а в жизни? Тимур улыбнулся. Дегтярев - глупец... Ведь Кону нет дела
до их отношений: даже если они обменяются самы­ми грязными оскорблениями, даже
если передерутся, Кон не скрипнет и дверью, ему, образно говоря, плевать. Вот
если бы Дегтярев решился, например, украсть или испортить фонограмму - тогда бы
Кон вступился, ведь для него абсолютная ценность - спектакль... Спектакль, а не
какие-то там человеческие разборки. Возможно, Дегтярев тоже понимал это. Но всетаки
лицемерил по старой, въевшейся в плоть привычке.
- А ведь сегодня мой спектакль, Тима, сегодня "Коме­дия характеров"... Ты уже его
видел?
- Нет, - сказал Тимур.
Врать не имело смысла. Дегтярев смутился. Или сделал вид, что смущен:
- Вот какая история... У меня ведь именно на сегодня нету контрамарок.
- Ничего, - сказал Тимур. - Когда-нибудь посмот­рю. Надеюсь, он не скоро сойдет
со сцены?
В глазах Дегтярева промелькнула настоящая холодная злость. Что за намек
померещился ему в словах сына - Тимур задумываться не стал.
Обратно Кон не вел его; Тимур некоторое время воз­вращался прежним путем, а
потом заблудился по-настоя­щему. Театр заполнялся людьми; Тимур слышал
отдаленные голоса. Собирались актеры "Комедии", собирались цеха, хлопали двери -
без участия Кона, по воле каких-нибудь легкомысленных гримерш. Вся эта вечерняя
жизнь про­исходила где-то рядом - и далеко: за сорок минут блуж­дания по
коридорам Тимур не встретил ни единого чело­века, да он, собственно, и не
стремился...
В какой-то момент он устал. Опустился на ступеньку, холодную, бетонную и не
очень чистую. Когда он был совсем маленьким... Лет до шести. Мать водила его за
кулисы Кона... Помнится, он даже ждал ее в гримерке, рисовал цветными карандашами,
которые привез из какой-то экзотической страны добрый папа Дегтярев... Тогда Кон
не казался ему чем-то особенным. Просто здание, просто театр, точно такой же,
как все другие театры...
Правда, рисовать его тянуло только тогда, когда он усаживался за мамин
гримировальный столик. Потом, в школе, у него были сплошные трояки по рисованию...
Он рисовал людей. Не деревья, не природу - только людей. Один ругает, а другой
оправдывается. Один зовет, а другой спрятался и не отвечает. Один убегает,
другой гонится. Один раз он даже нарисовал человечка, кото­рый врет, вот только
ни мать, ни другие ценители "твор­чества" задумки не поняли. Ни красные уши, ни
кривой рот не сказали им правды о нарисованном врунишке... (В детском саду почемуто
было принято, чтобы маль­чики рисовали машины. Тимур находил себе отдушину,
рисуя водителей в окне, - придумывая им судьбы, про­блемы, правда, забывая при
этом заштриховать колеса или капот. Воспитательницы укоризненно качали
голо­вами.) А за гримировальным столиком никто не указывал Ти­муру, что и как
рисовать. Устав придумывать человечков, он долго смотрел в зеркало, на свое
лицо, с двух сторон подсвеченное лампами, и начинал рисовать автопортре­ты.
Всякий раз получалось по-разному: толстый груст­ный мальчик с голубыми глазами,
тощий злой мальчик с черными глазами-точками, а однажды вышла и вовсе девчонка,
тогда Тимур разозлился и порвал рисунок...
Он рисовал, а над дверью гримерки бормотал динамик. Тимур знал спектакль
наизусть; он знал, что через пять минут после маминой "смерти" заиграет красивая
музыка и еще минут пятнадцать будет только музыка и треск ап­лодисментов, а
потом придет мама - радостная и изму­ченная, и надо будет уступать место перед
столиком и ждать на диване, пока она сперва "намолчится", потом переоденется,
умоется, потом, наконец, кивнет Тимуру и можно будет рассказывать о том, что
случилось сегодня в садике...
А потом он пошел в школу, и мама перестала брать его на Кон. И за восемнадцать
лет разлуки он забыл все, забыл динамик, кресло, карандаши и автопортреты, а вот
теперь, сидя на холодной лестнице, вспомнил в деталях... ...У правого его ботинка
обнаружился смятый фантик от конфетной обертки. Тимур, ни о чем не думая, поднял
его и развернул.
"Ты мог бы пойти сегодня на спектакль?" Даже не "хочешь", а "мог бы"...
- Я бы мог, - сказал Тимур. - Я был бы очень благодарен, если бы мне разрешили...
У меня вообще-то были билеты, но я их отдал...
Сквозняк, холодный и резкий, тронул его затылок. Тимур обернулся...
"Иди", - было написано углем на светло-бежевой стене. И приглашающе качнулась
лампочка в конце коридора.

Он сразу же забился на галерку, - стыдясь своих мятых брюк и огромных мокрых
ботинок. В партере тол­пилась публика в вечерних нарядах; здесь же, на втором
ярусе, обретались студенты, которых пускали на Кон по разнарядке, да обалдевшие
от счастья ловцы "входного без места". Тимур устроился неплохо - пусть сбоку, но
зато в пер­вом ряду. Оперся локтями о вытертый серый бархат; стал разглядывать
публику. Несколько лиц, примелькавшихся в теленовостях. Нарядные дамы в
сопровождении состоятельных мужей, из­вестный киноактер, известный политик, еще
кто-то с преувеличенно-значительным лицом, в компании двухметровой костистой
блондинки. Администраторша Народного клуба с мужем - оба разодетые в пух и прах,
оба прямо-таки лоснятся от гордости. Полным-полно приезжих. В изобилии
иностранная речь; спектакли Кона все понимают без перевода. Приезжают на день,
на два, заранее заказывают билет; приво­дят с собой лучшее платье, переодеваются
прямо в поез­де - и после спектакля, счастливые, идут сразу же на вокзал.
Десятки турфирм зарабатывают на "театральных" экскурсиях...
Дегтярев помещался в специальной боковой ложе. Вот скользнул взглядом по ярусу -
невзначай. Посмотрел снова, внимательнее. Неискренне улыбнулся, помахал Тимуру
рукой. Тимур помахал в ответ. Все места были заняты уже после второго звонка.
Все до единого. Тимур некстати вспомнил:
"Отказаться можно в любой момент, я не обижусь. В любой момент, до третьего
звонка..."
Раздраженно тряхнул головой. После третьего звонка Кон никого не пускает в зал.
Ни-ко-го. Все давно усвоили это, и на Кон приходят за­годя, опоздать сюда - все
равно что опоздать на само­лет... Тем более что билеты по цене сравнимы. И еще:
перед спектаклями Кона никто никого не предупреждает о необходимости выключить
мобильные телефоны. Мобилки и пейджеры просто не срабатывают в помещении Кона, и
все об этом знают...
Свет в зале стал гаснуть. Глядя сверху на ряды ухожен­ных голов, на шеренги
внимательных лиц, Тимур вдруг подумал не без гордости, что ни с кем из них,
сидящих сегодня в партере, Кон не разговаривает. Потрясает - да, это случается
почти каждый день. Но не разговаривает. Открылся занавес.

Тимур шел. Ботинки его промокли. Ведь что такое эта "Комедия характеров"? Ну,
хорошая пьеса. Ну, неплохие артисты, несколько удачных нахо­док... И - жизнь. А
кто вдохнул эту жизнь в действо на сцене, Дегтярев или сам Кон, не очень-то
важно, потому что если бы спектакль Дегтярева был плох, Кон не при­нял бы его...
Единственным, что немного смущало Тимура, было ощущение уже виденного. То, что
он никогда прежде не ходил на "Комедию характеров", не подлежит сомнению; откуда
же это чувство, будто смотришь спектакль не в первый раз? Впрочем, стоит ли
огорчаться по этому поводу... Он ведь попал в театр раньше, чем в ясли, и за
четверть века успел пересмотреть столько спектаклей, среди которых были и
хорошие...
Тимур остановился у фонарного столба. Подошел ближе. Ткнулся лбом в мокрый
бетон.
Боже, всемогущий Боже, если ты меня слышишь... сделай так, чтобы Кон принял мой
спектакль. Ты же ви­дишь, Господи, он хорош. Он не хуже дегтяревского, нет, даже
лучше. Я не могу молиться Кону - он плевал на мои молитвы, он верит только в то,
что видит... Но ты, Госпо­ди, ты ведь поможешь мне?
Во всем темном доме горело одно только окно. Окно их с мамой маленькой кухни.
Дождь не прекращался. Тимур брел, не разбирая луж. Дегтярев... За это можно
простить и лицемерие, и даже предательство. Пусть хоть какую грязь разводит за
кули­сами, но Кон принял его спектакль, а значит, Дегтярев сотворил в своей
жизни нечто большое и доброе. Потому что люди, расходившиеся вечером с Кона,
были добры­ми, все, даже администраторша Народного клуба. И бу­дут добрыми до
самого утра, а возможно, и весь завтраш­ний день. А может быть, даже целую
неделю...

- Тим, можно тебя на пару слов?
Счетчик неприятностей в душе Тимура щелкнул, не ожидаясь, пока Вита объяснится.
Они остановились перед дверью туалета; Вита нервно пощелкала зажигалкой:
- Сигареты есть?
Тимур, ни слова не говоря, вытащил из кармана початую пачку.
- Меня грозят выгнать из института, - сказала Вита, закуривая.
- За что?
- На восемнадцатое назначили дипломный спектакль. У меня там роль, сам знаешь,
на три копейки, "кушать подано"... Но куда там. Не подступись. Или я играю
во­семнадцатого, или меня вышибают без права восстановления. Ну, как?
Тимур молчал. Вчерашняя "Комедия характеров" еще жила в нем. Смехом зала,
напряженной тишиной, подступающим к горлу комом. Отзвуком аплодисментов.
- Вита... После восемнадцатого... На кой черт тебе эти корочки? Сколько ходит людей
с дипломами, ни на что не годных, никому не нужных... Ну, напишут тебе в корочках
- "Актриса". И что, ты с ним на сцену вылезешь, с дипломом? Зрителю покажешь?
Чтобы он поверил?
Вита молчала. Сигарета тлела в ее руке, пепел падал прямо на пол.
- А то, что ты действительно Актриса... Настоящая, глубокая, зрелая... это же и козе
понятно, стоит тебе только выйти на сцену. Они хотят тебе сломать хребет,
понимаешь? Если ты пойдешь восемнадцатого играть свое "кушать подано" - об тебя
ноги вытрут и дальше пойдут... И что бы потом ни написали в дипломе... хоть
"гениальная"... это уже не будет иметь значения, понима­ешь?
Вита молчала. Сигарета в ее руке прогорела до самого фильтра.

- Завтра у нас конкурс клубной самодеятельности, - с сожалением сказала
администраторша. - Так что сцена, извините, занята с двенадцати до десяти. Но
могу вас пустить в паркетный зал, это там, где танцы... Разумеется, под вашу
ответственность, Тимьянов, там очень до­рогой паркет...
- Нам не нужен паркет, - сказал Тимур, сдерживая отчаяние. - У нас три дня до
премьеры! Нам нужна сцена!
- Но это же Народный клуб, - сказала администраторша укоризненно. - Это же
плановое мероприятие, понимаете?
- Понимаю, - сказал Тимур.
Он устал. За эти десять дней он вымотался, как фут­больный мяч. Его били со всех
сторон, он метался, ухит­ряясь каким-то образом добиваться своего, пусть с
поте­рями, пусть на пределе возможностей, но - добиваться... Уже заказана машина -
отвезти декорации. Уже есть договор с монтировщиками, не раз и не два
работавшими на Коне. "Отказаться можно в любой момент, я не обижусь. В любой
момент, до третьего звонка..."
- Пустите нас на ночь, - сказал Тимур. - Это очень нужно. Пустите!
Администраторша смотрела на него - немолодая, не­умная, не очень счастливая
женщина. На дне ее глаз еще жило воспоминание о "Комедии характеров" - смех,
мысль, тишина, отзвук аплодисментов...
- Не дай вам бог, Тимьянов, зажигать на сцене настоящие свечи...
- Не будем.
- И не дай вам бог опять разливать на сцене воду - от этого покрытие коробится...
- Не будем...
- Если вы мне клянетесь, Тимьянов, что в помещении будут находиться только ваши
люди... Только те, кто записан у меня в заверенном списке...
- Клянусь!
- ...и если на сцене не будут курить - в порядке ис­ключения, Тимьянов... Слышите? Я
допущу вас в зал ночью - в порядке исключения!

- Тим... Можно тебя на минутку?
Борис. Опять что-то случилось.
- Тим... У меня мама заболела... отец на ночной смене, некому с ней ночью... Тим, не
могу я сегодня. Ну хоть убей... Давление высокое... У нее, когда давление...
Понимаешь?
Тимур закрыл глаза. Ему показалось - на секунду; когда он поднял веки,
оказалось, что Борис смотрит на него с недоумением и ужасом.
- Боря, - сказал Тимур. - Хочешь, я найду для твоей мамы сиделку? С медицинским
образованием?
- У меня денег...
- Совершенно бесплатно? Хочешь?
- Тима...
- Боря. Осталось три дня. Мы не можем делать прогон без тебя. Мы не можем.
- Но мама...
- Я же сказал, что приведу сиделку.
- А если ей станет хуже? - В глазах Бориса мелькнула тень истерики. - А если... я
же не смогу жить! Я же...
Тимур взял его за воротник. Притянул к себе, к самым глазам:
- Ей не станет хуже. Ей будет лучше, это я тебе гово­рю! Я найду самую лучшую в
городе медсестру. Я оплачу лекарства... Я найду профессора, и он бесплатно будет с
ней сидеть! Всего несколько часов, с одиннадцати до пяти утра! Ну как,
согласен?!
Борис молчал. Хватал воздух ртом, как рыба.

- Тима, ты не забыл о своем обещании?
- Я разве что-то обещал, мама?
Длинная пауза.
- Ты обещал позвать меня на генеральный прогон.
- Нет. Я не обещал. Ты просила, чтобы я обещал, но я...
- Тима. Послушай... Нет, не слушай. Не слушай никого, только себя... шагай через
меня, шагай через всех... ради искусства... оно того стоит... если Кон оценит те­бя -
все простят тебе... всё простят... даже те, через кого ты переступил...
- Мама, отдай бутылку. Ну отдай! Тебе нельзя больше!
- Господи, как мне тяжело. Знать все наперед - и ничего не уметь объяснить... Я
знаю. И не могу убедить тебя. Тим, я приду на прогон, восемнадцатого, утром. И
ты не сможешь помешать мне. Кон меня знает, он знает, что ты мой сын, он меня
пропустит.

Начало ночной репетиции назначено было на одиннадцать ноль-ноль. Во всем здании
клуба никого не было. Дремал вахтер в запертой прихожей, на сдвинутых стульях;
покачивались на сквозняке бумажные гирлянды, непременный атрибут всех смотров
самодеятельности.
- Который час?
- Одиннадцать сорок...
Тимур и Дрозд дежурили у входа, чтобы сразу услышать, когда Кирилл постучит в
запертую стеклянную дверь. Но минуты шли, а Кирилла не было. Без десяти
двенадцать.
- Спокойно, Тим. Все бывает. Я в Кирюшку верю. Он придет.
Ноль часов две минуты. Ноль часов, тридцать минут... В холле появилась Вита. Молча
протянула карамельку Тимуру и еще одну - Дрозду. Ноль часов сорок минут.
- Я его видела сегодня... то есть вчера вечером. Он был веселый, никакого намека...
даже мысли не было, что он может не прийти!
Тимур молчал. Еще в одиннадцать десять младший брат Кирилла, с которым Тимур
говорил по телефону, утверждал, что тот пошел на репетицию. И уже давно.
- Иди к ребятам, - сказал Тимур Вите. - Возьми у меня в сумке термос с кофе,
литровый такой, знаешь...
- Ага, - деловито обрадовалась Вита.
Вахтер храпел. Ноль часов пятьдесят девять минут... Тихий стук в стеклянную дверь.
Они вскочили одновременно - Тимур и Дрозд. Осто­рожно, чтобы не разбудить
вахтера, вынули железную скобу, соединявшую ручки дверей; Кирилл вошел стран­но,
боком, надвинув на глаза вязаную лыжную шапочку.
- Кир?!
- Руку сломали, - сказал Кирилл, будто извиняясь. - Тим... Это ничего. Руку
сломали, но ведь не ногу же... А морду гримом залеплю, ничего и не видно будет... А
сотрясения, сказали, нет... Только руку сломали... Такая шобла, человек пять...
Под правым глазом Кирилла растекался синяк. Щека расцарапана, губы разбиты;
правая рука висела на пере­вязи, в лубке, и видны были синие, перепачканные
гип­сом пальцы. "Отказаться можно в любой момент, я не обижусь. В любой момент,
до третьего звонка..."
Тимур без сил опустился на скрипучий стул.
- Кирюха...
- Я в травмопункте был, - сказал Кирилл. - Сказали, сотрясения-то нет... Это же
классно, Тим. Было бы сотрясение - я не играл бы, наверное... А так я могу
иг­рать. Подумаешь, мой Писатель будет в гипсе... Это даже интересно. Все
подумают, что это такое художественное решение. Или можно гипс снять, а после
премьеры на­деть... Ты слышишь меня, Тим?
Тимур молчал. Перед глазами у него плыли цветные пятна.

Днем семнадцатого числа они провели последний про­гон на сцене Народного клуба.
Администраторша, кото­рую никто не звал, явилась сама и уселась посреди пусто­го
скрипучего зала.
- Поразительно, - сказала она потом, отловив Тиму­ра в коридоре. - Я думала, это
классика...
- А это и есть классика, - сказал Тимур.
Администраторша недоверчиво покачала головой:
- Какая же это классика? Она же не скучная!

Ночь с семнадцатого на восемнадцатое Тимур опять не спал. Знал, что надо быть в
форме; проглотил даже сно­творное, но ядовито-желтая таблетка ухнула, будто в
про­рву, безо всякого эффекта. Он сидел на кухне над какой-то книгой - но читать
не мог; смотрел на строчки и слушал, как ворочается в своей спальне мама. В семь
часов он вышел из дому - мама была еще в по­стели. В половине восьмого к зданию
Народного клуба подъехал крытый грузовик; Тимур проследил, чтобы де­корации
грузились аккуратно и ничего из реквизита не было забыто. В половине девятого
декорации разгрузили у Кона.
Несмотря на суетливый утренний час вокруг собралось изрядное количество зевак.
Монтировщики, с которыми Тимур договорился зара­нее, начали ставить декорацию
ровно в девять. В девять тридцать к служебному ходу подтянулись бледная Оля,
суровая Вита, хмурый сосредоточенный Дрозд, похудевший за последние дни Борис и
Кирилл с загипсованной рукой.
- Идем все вместе, - сказал им Тимур. - Ничего не пугаемся, ведем себя
естественно... Для Кона мы - пока никто, просто приятные незнакомцы. Кон оценит
нас во время спектакля... Ну, с богом?
И они вошли. Черные стрелки на зеленоватом циферблате показыва­ли девять
тридцать восемь.
- Доброе утро, - сказал Тимур, стараясь, чтобы голос его звучал как можно
ровнее. - Вот и мы... Ребята, пред­ставьтесь, скажите, как вас зовут...
Они по очереди назвали себя. Оля была бледная до си­невы, Вита, наоборот,
красная, как учительские чернила. Борис тяжело дышал. Кирилл покусывал губы, и
только Дрозд, казалось, ничего не чувствовал. Во всяком случае, шарящий по его
лицу взгляд не причинял ему видимых неудобств.
- Нам нужно две гримерки, - продолжал Тимур, успокаиваясь с каждым словом. - Для
мужчин и для девушек...
Звонко хлопнуло окно наверху, на лестничном пролете.
- За мной!
Он почувствовал себя полководцем, ведущим войска в атаку. Он провожал их,
оробевших, к победе. Вел тех, кто ему доверился. Вел наверх по лестнице, к
признанию, к славе. В темном коридоре мерцал свет. Две гримерки рядом стояли с
распахнутыми дверями: та, в которой Тимур, до­бывал в первый свой визит к Кону,
и другая, побольше, на шестерых. Его друзья, понемногу осваиваясь, вертели
головами. Послышались первые возгласы восторга; Оля разгляды­вала себя в
зеркале, Борис плюхнулся на кожаный диван, Дрозд пробовал воду в умывальнике: и
холодная, и горя­чая... Вита смотрела в окно. Тимур остановился за ее спи­ной:
улица, в этот час многолюдная, казалась муравьи­ной тропой, а ведь они смотрели
всего лишь со второго этажа!
- Все зависит от точки зрения, - сказала Вита, будто прочитав его мысли.
И Тимур согласно кивнул.

В половине одиннадцатого они с Дроздом аккуратно разрезали гипс на руке Кирилла
и помогли ему влезть в сценический сюртук. На правую руку с предосторожнос­тями
натянули перчатку - Кирилл уверял, что ему со­всем не больно и что перелом
пустяковый. Ровно в одиннадцать они начали прогон. Тимур подсо­знательно
стремился к железной пунктуальности - ему казалось, что это должно понравиться
Кону. По команде Тимура Кон дал три звонка ("Отказаться можно в любой момент, я
не обижусь. В любой момент, до третьего звонка..."). Потом Кон поднял занавес.
Потом Кон дал свет. Они заранее договорились с ребятами, что этот прогон будет в
полную силу. Никаких скидок на новое место и новые условия; Кон делает свою
техническую работу - выставляет свет, проверяет звук - а они, артисты, делают
свою.
Тимур сидел в зале - в роскошном зале с мягкими креслами, в таком уютном,
интимно-театральном зале - и ничего не понимал. То ему казалось, что все идет
наперекосяк и новая сцена губит ребят, приигравшихся к Народному клубу. Тогда он
нервничал и кричал в полный голос, забыв о предоставленном Коном микрофоне:
- Оля, я не слышу! Громче! Борис, громче! Четче слова говори, тебя что, не
учили?!
Потом ему показалось, что спектакль выровнялся. Что ребята нашли себя в
пространстве, перестали нервни­чать, что все идет, как надо, что Кон не может не
при­нять такого оригинального, такого смелого, такого... Потом усталость взяла
свое. Он сидел, механически фиксируя просчеты, записывая их на огрызок бумаги,
да иногда покрикивал: "Громче!" Первое действие прогнали за час десять, второе -
за час ноль четыре. Тимур автоматически отметил, что пер­вое надо поджать на
десять минут за счет ритма, а второе ничего, сойдет и так...
- Тридцать минут перерыв - и собираемся у ребят в гримерке... Коля, поможешь
Кириллу?
Дрозд успокаивающе кивнул, - мол, и так понятно, не волнуйся, раненого товарища
не бросим. Они втянулись в кулисы - возбужденные, веселые каким-то отчаянным
весельем, весельем солдат перед рукопашным боем...
- Тима...
Он вздрогнул. На секунду ему показалось, что это Кон обрел голос и зовет его. Но
у Кона нет голоса. Тимур обернулся. У дверей в зал, в проходе между ло­жами,
стояла мать. Странно, но он ничего не почувствовал. Ни удивления, ни злости.
Подошел, мягко ступая по ковровой дорожке:
- Привет.
- Привет, - сказала мать. - А я из яруса смотрела...
- Ловко, - сказал Тимур.
- Ты знаешь, Тима, - сказала мать. - Ты... я ничего не поняла! Просто удивительно...
Мне было интересно, я ни о чем не думала, даже о том, что это Кон, что ты мой
сын... Но я ничего не поняла. Наверное, это хороший спектакль?
- Я так думаю, - отозвался он устало.
- Это... странно все... даже пугает, неожиданно... отчасти раздражает... но это все
равно хороший спектакль. Да?
Она заглядывала ему в глаза почти заискивающе. Как будто от ответа Тимура
зависит, быть ли спектаклю хоро­шим.
- Да, - сказал он.
- Ребята замечательные, - сказала мать. - Особенно девочки. И этот, длинный... А у
того, что Писателя играл, такая боль в глазах, такая настоящая боль...
Тимур открыл рот, чтобы сказать про сломанную руку Кирилла. Но удержался, не
сказал. Мать приподнялась на цыпочки, будто собираясь по­целовать его в щеку. В
последний момент передумала:
- Удачи, Тимка... Ну, удачи.

На двери гримерки, откуда доносились голоса Дрозда и Бориса, было написано
красным фломастером:
"Не передумал? Можешь отказаться до третьего звонка".
Тимур огляделся. Пусто. Пустой коридор. Когда сюда входили ребята, на двери еще
не было этой надписи... Маленькая лампочка в проволочной оплетке. Не горит; вместо
этого ярко сияют два плафона дневного света.
- Не передумал, - сказал Тимур сквозь зубы. - И не надо меня пугать.
В половине третьего он сбегал в кафе и принес обед на всех - ватрушки, сосиски в
тесте, кофе, лимонад. На обратном пути у служебного входа его встретил Дегтярев.
Тимур хотел пройти мимо, ограничившись прохлад­ным кивком, - но Дегтярев
заступил ему дорогу:
- Я видел кусочки твоего прогона...
- Я тронут, - сказал Тимур. - Такое впечатление, что весь город собрался сегодня
посмотреть "кусочки моего прогона".
- Это занятно, - сказал Дегтярев. - Это своеобразно, даже, наверное, талантливо.
Знаешь, на что похож твой спектакль? Захламленная комната, и к самым неожиданным
предметам пришпилены булавкой высушенные бабочки. К старым башмакам, к скатерти,
к обоям...
Надо было идти, но Тимур стоял. Полиэтиленовый пакет с едой оттягивал руку,
почти касался асфальта.
- Да-да, - с усмешкой продолжал Дегтярев. - Пьесу-то знает каждый школьник... но
даже я, который сам когда-то ее ставил, сегодня слегка удивился. Ты все вывернул
наизнанку. Пьеса-то о Писателе, а ты ее поставил об Ученом, который вообще-то
второстепенный персонаж. Текст - побоку, мотивации - обнажить, и к каждомy
поступку пришпилить, как бабочку, собственный образ, ассоциацию... Задумка
интересная, но получилось во многом формально, Тима. Немножко драма, немножко
балет, а то и вовсе музыкальные иллюстрации. Жаль. Если бы тебе толику
профессионализма...
Тимур стоял, будто подсознательно хотел услышать... что?
- Забавный спектакль, - с сожалением сказал Дегтярев. - Но Кон, мне кажется, его
не примет.
- Почему? - спросил Тимур. - Ты знаешь, что нравится Кону?
Дегтярев странно улыбнулся:
- Тима... Это ведь вовсе не секрет - что нравится Кону. Не секрет.

Люди начали собираться загодя - уже к пяти у входа стояли, переминаясь с ноги на
ногу, ловцы "входных без места". Кон любит премьеры. Кроме традиционно
распродан­ных билетов Кон пускает на премьеры студентов и акте­ров, да и просто
самоотверженных любителей театра - они сидят на приставных местах, на
ступеньках, в прохо­дах. Тимур не сомневался, что те, кто бил Кирилла в тем­ной
подворотне, тоже здесь. Все режиссеры, чьи спектакли шли на Коне, и все
ар­тисты, занятые в этих спектаклях, на премьеры пригла­шались автоматически.
Явился Дегтярев. Тимур увидел его издали - и мало­душно отступил, ушел через
служебный ход. Сейчас у него не было сил еще и на Дегтярева. Зал был заполнен до
отказа. Те, у кого были билеты, сидели. Те, у кого билетов не было, мостились
кто как мог; Тимур побродил по второму ярусу, рассматривая сверху знакомые и
незнакомые лица, и пошел к ребятам. Все были готовы. Все были собранны и
решительны; на лице Кирилла лежал слишком толстый слой грима, но Тимур понимал,
что менять что-либо уже поздно. Если Кон примет спектакль, он скроет от зрителя
эту штука­турку. Если Кон не примет спектакля... Тимур вырвал ненужную мысль, как
вырывают седой волос.
"Ребята! Мы на пороге успеха. Это наш самый главный шанс..."
Но вместо этого сказал только:
- На сцену!
Они молча поднялись. Тимур шел позади всех. Поражался, как ребята ловко
научились ориентироваться в недрах Кона - за один только день; вот звенит первый
звонок, но публика давно уже в зале, всем не терпится, все ждут начала зрелища...
Он повернулся и побрел в режиссерскую ложу - ту самую, где не так давно сидел
Дегтярев. Сел в глубине; праздные взгляды зрителей то и дело шарили в поисках
режиссера, Тимур не желал ничьего внимания, он ждал, пока погаснет свет... Второй
звонок. Ожидание сделалось нестерпимым. Когда прозвенит третий - Тимур знал -
все будет ре­шено, хода назад не станет, сразу сделается легче. Но хорошо бы
поскорей пережить эти последние минуты, между вторым звонком и последним,
третьим...
Вот и он. Слава богу. Шаг сделан, а теперь - неси меня, ветер... Погас свет. Тимур
придвинулся ближе к сцене. Зазвучала музыка. Поднялся занавес...
- Тима, остановись! Тима, перестань! Он никогда ни­чего не объясняет... Пойдем!
Тимур стоял перед дверью служебного входа и тянул её на себя, и толкал ее, и бил
ногами - но дверь не подда­валась. Кон не желал больше видеть его; длинные руки
Дрозда оттаскивали Тимура прочь, в темноту, но Тимур возвращался снова - и
дергал ручку, и толкал, и бил.
- Ты сам во всем виноват, - глухо сказал Борис. Теперь поздно...
- Заткнись, - через плечо бросил Дрозд.
- Это правда, Коля, - сказал Борис. - Он нас подставил. Всех.
- Еще слово, и сверну челюсть, - сказал Дрозд так спокойно и ровно, что Борис
отступил на шаг:
- Коля... Что я маме скажу?! Если я скажу ей правду... у нее же новый приступ будет,
Коль...
Дрозд тяжело обернулся:
- Скажи ей неправду. Скажи... Слушай, уйди, Борька! Я могу тебе рыло начистить, но
стыдно же будет потом...
Борис отошел. Сел на кромку газона, спиной к фонар­ному столбу. Тимур смотрел на
закрытую дверь.
...Начали удачно. Дрозд, игравший Ученого, уклады­вался точно в заданный ритм. Его
партнерша Оля, кото­рой всегда трудно давалось начало спектакля, шла за Дроздом,
как овечка на привязи... Только чрезмерная седина на висках Дрозда почему-то
отвлекала и раздражала Тимура. Он успел подумать, что надо бы точнее выверить
грим...А лотом он понял, что ничего, кроме фальшивой седи­ны, не видит и не
замечает. Что Дрозд весь соткан из фальши, что Оля говорит невнятно и тихо, что
сцена без­божно затянута. Никакого действия нет и в помине, диа­лога нет, есть
формальные слова и жесты, и зритель на­чинает потихоньку ерзать, скрипеть
мягкими креслами, вполголоса переговариваться, нетерпеливо кашлять... Спектакль,
еще вчера натянутый, как струна, теперь провис сырым тестом. Тимур ждал, что
появление Ки­рилла спасет дело, - но получилось еще хуже. Кирилл весь был будто
деревянный. Сломанная рука сковывала его движения - но не было настоящей боли,
так поразившей мать на утреннем прогоне. На сцене стоял неуклюжий юноша, ничего
не видящий, не слышащий, существующий отдельно от партнера, говорящий
заготовленный текст...
И тогда у Тимура потемнело в глазах. Вот, оказывается, как это бывает. Вита
стирала белье в ледяной воде, но энергии, так ра­довавшей когда-то Тимура, не
было и в помине. Был на­игрыш, суета, разлетающиеся грязные брызги, грохот
стиральной доски, съедающий текст и Виты, и парт­нера... В зале откровенно
скучали. Кое-кто ушел, не дожида­ясь перерыва; пустые места зияли выбитыми
зубами. Когда наконец рассыпающийся на ходу спектакль дотя­нулся до антракта,
зал встретил опустившийся занавес разочарованным гудением и редкими хлопками.
Половина зрителей сразу же рванула в гардероб - за своей одеждой. Хлопали,
выпуская людей, входные двери.
...Эти двадцать минут перерыва были самым страшным временем в его жизни. Потому
что он пошел к ребятам и криком, угрозами, руганью взялся доказывать, что второе
действие отыграть надо во что бы то ни стало, потому что артистов, не доигравших
спектакль, Кон просто не вы­пустит на улицу... И они сыграли второе действие,
которое прошло под свист, кашель, громкое сморкание и ехидные смешки. После того
как опустился занавес им устроили корот­кую издевательскую овацию. Все те, чьи
спектакли с ус­пехом шли на Коне - артисты, режиссеры, драматурги - все они
хлопали в ладоши, приветствуя неудачу нахаль­ных конкурентов. Через полчаса
после окончания спектакля перед служебным входом Кона остановились сразу две
"Скорые". Дрозд поехал с Кириллом, которого надо было срочно везти в хирургию,
Тимур сел в машину с Олей, которую срочно надо было везти в неврологию; Вита и
Борис ос­тались ждать в прокуренной гримерке.
...Кириллу вкололи обезболивающее и снотворное, и он спал. Оле вкатили три укола
кряду, и она тоже спала, а немолодая врач качала головой, стоя с Тимуром в
проду­ваемом сквозняками приемном покое:
"Это у меня девя­тый пациент... после Кона. Да-да... Вы-то сами - как?"
...Потом они провожали Виту. Вита была твердая, как алебастр, и такая же белая.
Тимур что-то говорил - вряд ли Вита слышала хоть полслова... А потом снова, как
примагниченные, вернулись к Кону. Который встретил их темными окнами и наглухо
закрытой дверью служебного хода.
- Тима, пойдем домой. Пойдем, проводим Борьку... Оставь ты эту дверь. Оставь ты
это... все. Переживем...
- Коля, - сказал Тимур, оборачиваясь. - У меня к тебе огромная просьба... Отвези
Борьку сам. Мне надо... у меня есть еще одно дело...

В квартире долго никто не отзывался. Тимур позвонил снова. И еще. Шорох. Свет в
дверном глазке. Кто-то смотрит на Ти­мура с той стороны, из-за двери. Щелкнул
замок. В желтом проеме обнаружился чело­век в распахнутом халате, всклокоченный,
с мятым, как пластилин, розовым лицом:
- Ты знаешь, который час?!
- Полтретьего ночи, - сказал Тимур. - Надо погово­рить.
- Ты мне... Ребенка разбудил!
- Надо поговорить, Дегтярев. Пустишь меня - или на лестнице перетопчемся?
О чем-то нервно спросила женщина из глубины квартиры.
- Спи! - крикнул ей Дегтярев. - Спите, все в по­рядке...
Исподлобья глянул на Тимура:
- Заходи...
У входа Тимур сбросил ботинки. В носках прошел на просторную кухню, присел на
самый край клеенчатого диванчика; кухня была аккуратная и яркая. В углу стоял
высокий детский стульчик, на вешалке для полотенец висел нарядный фартучекслюнявчик.
- Тебе выпить? - деловито осведомился Дегтярев. - Оно обычно очень помогает...
- Нет, - Тимур мотнул головой. - Выпить я и сам могу. Мне поговорить.
- Н-ну, - неопределенно протянул Дегтярев, устанавливая на плитке красный
пузатый чайник. - Я же тебя предупреждал... правда ведь? Но лежачего не бьют... Чего
уж теперь старое поминать... Чем я могу помочь тебе, Тима?
- Ты сказал: "Спектакль хороший, но Кон его не при­мет".
- Я сказал - "спектакль забавный"...
- Ты сказал: "Не секрет - что нравится Кону". Я-то по простоте душевной думал,
что ему нравятся хорошие спектакли...
Дегтярев серьезно кивнул:
- Ты правильно думал.
- Но ты имел в виду что-то другое? Когда говорил...
- Нет, Тима, - чуть преувеличенно удивился Дегтярев. - Я имел в виду именно
хорошие спектакли. Про­фессиональные, серьезные... Не секрет, что Кону нравят­ся
хорошие спектакли.
Тимур помолчал.
- Значит, мой спектакль недостаточно хорош?
Дегтярев поджал губы:
- Тима, я тебя понимаю, все еще очень свежо... По­трясение от провала... Давай
сейчас не будем об этом, а? Может быть, через неделю, когда страсти поулягутся...
Тимур сухо усмехнулся:
- Все, кто нуждался сегодня в утешении, уже получили его - из рук медсестры со
шприцем... Почему ты за­ранее знал, что спектакль не понравится Кону?
- Потому что он сырой и беспомощный, - мягко сказал Дегтярев. - Видишь ли, Тима...
Кон не в состоянии добавить спектаклю достоинств либо недостатков. Он берет то,
что уже имеется - и тактично выделяет, под­черкивает... то, что считает нужным.
Это можно сравнить с искусством фотографии - вот женщина средних лет, с помощью
света и ракурса можно сделать из нее старуху, а можно - юную красавицу... При этом
лицо будет одно и то же - ее лицо. Весь вопрос в том, любят ее или нет...
- Нас не полюбили, - сказал Тимур.
Дегтярев кивнул:
- Все, что ты сегодня видел, - реальные недостатки твоего спектакля, Тима. Кон
никогда не лжет. Правда, в спектакле были и достоинства - но Кон не счел нужным
подчеркивать их...
Дегтярев снял чайник с плиты. Заварил чай прямо в чашке; Тимур смотрел, как
набухают, распрямляясь, ча­инки в кипятке.
- Да, Тима. Вот, например, этот мальчик, который играл Писателя, - он когда-то
полностью пропустил первый курс училища. То есть он учился, но ничего не взял...
Это фатально. Он элементарно не видит партнера. А эта девочка...
- Кир играл со сломанной рукой!
- А кого это волнует? Все наши боли, травмы... наше личное дело. Ты никогда прежде
не слышал, что Кон жесток? Очень жесток? Как животное? Что Кон ценит только
спектакль, только действие на сцене, а прочее для него - мишура?
- Я не верю, что наш спектакль плох, - медленно сказал Тимур. - Это Кон
изуродовал его.
- Думай что хочешь, - Дегтярев пожал плечами. - Во всяком случае, я рад, что ты
не утратил мужества... Виды­вал я других режиссеров после провала на Коне -
случались и слезы, и сопли, и попытки самоубийства...
Тимур долго смотрел на него. Потом ухмыльнулся. По­качал головой:
- Размечтался, ей-богу... Ну ты размечтался.

Горели фонари; в половине четвертого утра город походил на аквариум, из которого
выплеснули воду, такой же пустой и тускло-прозрачный. На всем долгом пути Тимуру
встретилось одно только подслеповатое такси у кромки тротуара. Заинтересованно
подмигнуло Тимуру фарой - а он был в распахнутом пальто, в приличном, но
измявшемся за ночь костюме, со съехавшим набок галс­туком, с виду - вполне
кандидат в пассажиры...
Тимур прошел мимо. Способность прокручивать перед глазами когда-то ви­денные -
или воображаемые - сцены обнаружилась у него еще в раннем детстве. В институте
выяснилось, что это качество незаменимо для будущего режиссера; шагая по лужам,
Тимур просматривал свой спектакль. Не та­ким, каким он был сегодня, - а таким,
каким он должен быть; в чем ошибка, спрашивал себя Тимур, но не нахо­дил ответа.
Все огрехи и неточности, подмеченные Коном, дейст­вительно были. Но ведь было и
другое! Была мысль - так, во всяком случае, Тимуру до сих пор казалось. Был
оригинальный ход, было решение, был стиль... Почему Кон не пожелал этого видеть?
Неужели Тимур и в самом деле "графоман от театра", как однажды обозвала его
агрессивная начинающая кри­тикесса?
Он остановился на перекрестке. Блестящая мокрая брусчатка показалась ему
бесконечным зрительным за­лом, увиденным сверху, со второго яруса, а то и вовсе
- с неба... На той стороне пустынной улицы возвышался темный, спящий Кон. Перед
парадным зрительским входом стоя­ли круглые афишные тумбы - всего десять, Тимур
впер­вые сосчитал их, когда ему было года три... Сейчас на Коне было четырнадцать
действующих спектаклей. Самому старому шел седьмой год. Самый молодой - "Комедия
характеров" - жил на Коне всего четыре месяца и выдержал что-то около десятка
пред­ставлений.
Тимур пересек мостовую. Остановился перед шеренгой тумб; "Десять Толстяков" -
так их звали.
"Что, - насмешливо говорили первокурснику, - хочешь увидеть свою афишу на одном
из Десяти Толстяков?"
Тимур шел, разглядывая плакаты, виденные им уже множество раз. Сперва он
воскрешал в памяти все эти драмы, комедии, трагикомедии, вспоминал в деталях и
подробностях, а потом устал и стал просто разглядывать афиши. А почему нет
фотографий, вдруг подумалось ему, когда самый последний Толстяк был изучен до
последней буквы. Почему, ведь перед каждым городским театром - обычным, большим
и не очень, хорошим и так себе - обязательно клеят на стенды фотографии актеров,
засня­тые сцены из спектакля... А ведь Кон запрещает снимать спектакли на видео.
Традиционное объяснение - сценическое действо невоз­можно хорошо заснять, его
нужно смотреть из зала. У всех, кто пытался обойти запрет, обязательно
порти­лась камера или размагничивалась пленка.
Тимур медленно двинулся обратно - вдоль шеренги Толстяков. "Кону нравятся
хорошие спектакли". Вот афиши четырнадцати хороших спектаклей... Увидеть бы их
хоть раз на нейтральной сцене, вне Кона. Тимур остановился. Ни один спектакль,
принятый на Кон, ни разу после премьеры не игрался на обычной сцене. Его мать
побоя­лась выйти на обычную сцену - после головокружитель­ного успеха на Коне...
Тимур запахнул наконец пальто. Утренний ветер про­бирал до костей. Если бы можно
было отделить магию Кона от собст­венных достоинств спектакля... Тогда, возможно,
ему удалось бы понять...
Белый циферблат над зрительским входом показывал половину пятого утра. Скоро
надо будет ехать к Оле в больницу... Телефонные будки стояли в ряд - сразу четыре.
Тимур бросил, жетон, набрал номер; трубку схватили сразу же, и Тимур пережил
короткий приступ раскаяния.
- Тима?!
- Со мной все в порядке, - сказал он как мог мягко. - Ма, скажи... Ты видела
дегтяревскую "Комедию ха­рактеров" перед премьерой, еще до Кона?
- Тимка...
- Прости, ма...
Пауза.
- Да. Видела.
- Это действительно было так здорово? Без помощи Кона?
Пауза.
- Тима, где ты? Иди домой. Пожалуйста. Ира звонила... Человек десять звонили, все
хотели тебе сказать, какой ты хороший, какой ты...
- Скажи, мама, спектакль Дегтярева... Мне казалось, я его видел раньше.
- Тима, иди домой. Прошу тебя... Я тебе все расскажу, когда ты вернешься...
- Я скоро приду. Пока, мам.
- Тима, пожалу...
Он аккуратно повесил трубку на рычаг. Сунул руки глубоко в карманы пальто;
втянув голову в плечи, обо­гнул угол и остановился перед служебным входом. Дверь
была по-прежнему закрыта. Тимур потрогал ручку; потянул, зная заранее, что
попытка обречена. Поднял голову. Посмотрел на ряды темных окон. Медленно, будто
гуляя, обогнул еще один угол и ока­зался на заднем дворе театра. Отсюда
монтировщики гру­зили декорации...
Широкие железные ворота были тоже закрыты. Зато приоткрытой оказалась форточка
на втором этаже. На окне без решетки. Тимур снял пальто. Повесил на сучок
маленького об­лезлого дерева; подумал и снял пиджак. Сумку оставил рядом. Ни о
чем не думалось, но хорошо и спокойно было от ощущения, что наконец-то можно
действовать. Добиваться цели, а не анализировать поражение.
Было очень холодно. Тимур вскарабкался сперва на де­рево, оттуда - на крышу
стоящего рядом гаража, отту­да - на карниз второго этажа. Больше всего он
боялся, что форточка захлопнется у него перед носом. Это было бы вполне в духе
Кона - но Кон либо спал, либо недо­оценивал Тимура, либо просто любопытствовал:
и что же дальше?
Форточка была узкая, но Тимур был тощий и не очень большой. Дрозд - тот не влез
бы. А Тимур, хоть и обо­драл немного бока и порвал рубашку, но пробрался без
особых трудностей, оставил грязные отпечатки ботинок на белом подоконнике,
спрыгнул на пол. Нащупал в кармане зажигалку. Огляделся. Костюмерная. В обычном
театре ее выдал бы запах на­фталина, но Кон не терпит пронафталиненных
костю­мов. Да моль здесь и не водится.
Глаза Тимура приноровились к темноте. Пощелкивая время от времени зажигалкой, он
пробрался к выходу. Каждый из идущих на Коне спектаклей имел свою стой­ку для
костюмов, каждый костюм источал свой запах, Тимур жадно поводил ноздрями - пахло
пудрой, духами, машинным маслом, воском... но больше пахло потом. Даже изысканное
платье со страусиными перьями, пла­тье героини из "Комедии характеров", пахло,
как наду­шенное трико силового гимнаста. Тимур толкнул дверь - он поддалась, и
это было славно, потому что он до последней минуты боялся, что дальше
костюмерной его не пустят.
В коридоре не было окон. Здесь стояла совершенно непроницаемая темнота.
- Добрый день, - сказал Тимур, стараясь говорить спокойно. - Вернее, доброе
утро... Я прошу прощения, что вошел без спросу. Но мне очень надо поговорить.
Тишина.
- Я прекрасно понимаю - многие, наверное, после провала вот так же требовали
объяснений...
Тишина.
Тимур двинулся вдоль коридора, ведя по стене рукой. Запнулся о свернутую в рулон
дорожку; дальше пошел осторожнее, время от времени щелкая зажигалкой, -
вы­искивая надписи на стенах. Надписей не было. Стена была холодная,
шероховатая. Коридор свернул; обнаружилась лестница. Тимур худо-бедно
сориентиро­вался, подниматься не стал, а пошел по коридору даль­ше - по
направлению к сцене.
- Я думаю, вы меня слышите. Но притворяетесь, что меня здесь нет. Что же... Я
расскажу. После сегодняшне­го... вчерашнего провала меня не возьмут даже вести
школьный драмкружок. Не знаю, потеряет ли что-то театр оттого, что меня в нем не
будет. Может, и не потеряет. Это и не важно. Речь не обо мне. Речь даже не о
тех, кого я подставил под удар, не о Вите, которая могла бы стать великой
актрисой. Не об Ольге, которую придется долго лечить. Не о Борисе, чья карьера
закончена. Не о Кирилле, преданном театру настолько, что он и с размозженным
черепом играл бы, наверное... И не о Коле Дроз­де, чей редкостный талант так никто
и не оценил. Речь не о том. Я хочу знать... просто объясните мне, что вас так
раздражает в этом проклятом спектакле? Что именно? Ведь вы сломали его, как
игрушку. Изуродовали перед зрителем. Превратили в карикатуру на самого себя...
Потому, что он сделан не по правилам? Не по тем правилам, которые вы считаете
абсолютными? По другим правилам?
Тимур снова щелкнул зажигалкой. Ничего; стены ко­ридора были по-прежнему чисты.
- Я расскажу вам, почему этот спектакль получился именно таким, а не другим.
Когда я читал пьесу "Три брата", еще в школе... Мне было очень жалко Ученого.
Которого все прочие персонажи считали эгоистом, мещанином... и относились
соответственно, а мне было его жаль. Он не такой эстет, как Писатель, не такой
романтик, как Врач... Я уже тогда подумал, что хочу рассказать эту историю подругому!
Щелчок зажигалкой. Впереди, шагах в тридцати, зама­ячил выход из коридора.
- ...Но дело не в этом. Не в том, что пьеса по-другому прочитана, вас раздражает,
как она воплощена... Но ведь любую историю можно рассказать по-разному. Можно
спеть, можно станцевать... Какая разница, каким путем достигается сопереживание!
Щелчок зажигалкой.
- ...Так вот, я скажу вам. Вы вот не терпите нафтали­на... Но там, за вашими
стенами, очень быстро меняется мир. Вы понятия не имеете, что такое время, - для
вас это расстояние от одного звонка до другого... И от ант­ракта до финала. А
время - это другое! Это совсем другое... мироощущение. Если бы эти спектакли - те,
кото­рыми вы потрясаете души, - если бы их пустить сейчас голенькими, на
обыкновенной сцене... Я не говорю, что они будут плохи. Они, возможно, вполне
хороши... Они были бы хороши и десять лет назад, и двадцать... Я путано говорю, я не
знаю, как сказать, чтобы вы поняли. Вы старше меня во много раз, вам кажется,
что вы все позна­ли, все видели... Но попробуйте! Попробуйте хоть на секунду
отречься от этих своих... правил. Попробуйте взглянуть иначе! Как ребенок, который
впервые пришел в театр...
Тимур остановился. Прижался щекой к шероховатой стене:
- ...И вот что ужасно: вы ведь задаете тон, вы даете по­нятия о плохом и хорошем...
Все ваши спектакли одина­ковы. Драма ли, комедия... Все правильно, все точно так,
как учат первокурсников... все в рамках! В шорах! И все хотят вам соответствовать...
Умные люди давно поняли, что вам нравится, и делают спектакли специально для
вас. А вы их радостно принимаете. И вкладываете душу. Которую их творцы -
недовложили... А когда кто-то хочет смотреть на мир собственными глазами, а не
ваши­ми... Если у вас, конечно, есть глаза... вы отторгаете его. Вы его давите, как
клопа. Чтобы другим неповадно было. И все говорят: этот спектакль плохой...
Коридор закончился; железная дверь, ведущая на сцену, была заперта. Тимур
двинулся в обход.
- И вообще, имеете ли вы право судить людей? У вас у самого глаз нет... И души,
думаю, тоже нет. Или есть? Где она прячется, ваша душа, хотел бы на нее
посмот­реть...
Широкий проем, через который на сцену втаскивали декорации, невозможно было ни
закрыть, ни запереть. Тимур вошел в абсолютную темноту. Двинулся вперед, огибая
кулисы, отводя с дороги тяжелый бархат. Здесь было душно, от пыли чесалось в
носу, Тимур не удержал­ся и чихнул. Духота усилилась - и отступила; перед
Ти­муром в темноте угадывалось большое пространство: он оказался на сцене, и
занавес был поднят. Тишина. Ни дуновения.
- Вы не будете со мной говорить? Вообще?
Тишина. Щелкнула зажигалка. Тимур не стал убирать язычок пламени, вместо этого
шагнул к кулисе, поднес огонь к краю ткани:
- Будешь говорить?!
Кулиса рухнула. Десятки килограмм пыльного бархата упали с высоты четырех
этажей, погасили зажигалку, сбили Тимура с ног, вжали в деревянный пол, оставили
без воздуха. Он не утратил самообладания. Задержал дыхание, как ныряльщик, и
стал выбираться на ощупь. Выполз из-под тяжелой горы складок, отдышался; перед
глазами пляса­ли искорки, а кроме них, вокруг не было ни пятнышка света. "Черный
кабинет"; Тимур выбрался на самый центр сцены, подальше от кулис, и снова
щелкнул зажи­галкой. Скрип и грохот. Тимур упал ничком, перекладина с
ук­репленными на ней прожекторами остановила падение в полуметре над
поверхностью сцены - в самом нижнем своем положении. Гул потревоженной машинерии
не смолкал - падугу опустили против всех правил, слишком быстро, и теперь она
тяжело раскачивалась над лежащим человеком.
- Ты не прав, - шепотом сказал Тимур. - Меня давить поздно - меня ты уже
раздавил... Но пойми, театр не может идти по рельсам, как поезд... Он должен иметь
право... иногда сворачивать. То, что не нравится тебе, не обязательно плохо... Ты
похож на огородника, который выпалывает ирисы и ромашки... за то лишь, что они -
не любезная ему картошка.
Сцена качнулась, пришла в движение - с негромким скрипом проворачивался круг.
Все быстрее и быстрее; Тимур успел подняться на четвереньки - и тут же упал
снова, втиснулся в гладкое дерево, чтобы центробежная сила не швырнула его в зал
или в кулису. Круг вертелся бешеной каруселью, зажигалка вылетела из руки
Тимура, а сам он в какой-то момент едва не потерял сознание. Вращение
замедлилось. Тимур не мог подняться еще долго после того, как круг остановился.
А потом сверху ударил свет, такой яркий, что Тимур закрыл лицо ладонями. И так,
не отрывая ладоней, сел. Глаза, долго осваивавшиеся с темнотой, привыкали
те­перь к свету. Тимур видел узор сосудов на собственных веках. А потом в белом,
каком-то даже хирургическом свете софита он увидел себя - рваная рубашка с
грязными манжетами, брюки, еще недавно приличные, а теперь из­мятые и
перепачканные донельзя. Ссадины на ладонях; у ног его, прямо на досках, было
выведено ярко-желтым мелом:
"Иди домой, Тимур".
- Я не уйду, - сказал Тимур, поднимаясь.
Все фонари, которые только были на сцене и в зале, одновременно вспыхнули. Это
было нечто среднее между летним полуднем и пла­вильной печью. Тимур заслонил
лицо локтем; свет стоял стеной, как прежде стояла темнота, но если темноту можно
было рассеять с помощью зажигалки, то средства против света не было никакого.
- Ты ничего со мной не сделаешь, - сказал Тимур. - Я понимаю, мне тебя не
разубедить... Но я должен хотя бы попытаться. Вот моя первая победа - ты больше не
игнорируешь меня...
Свет погас - весь, кроме единственного прожектора, показавшегося теперь тусклым,
будто одинокая лампочка в ободранном подъезде. Пятно света поползло по сцене;
остановилось на меловой надписи:
"Ты сумасшедший. Уходи".
- Нет, я не сумасшедший, - сказал Тимур.
Круг света передвинулся еще.
"Ты слыхал, на чем строится театр?"
- На растоптанных самолюбиях, - Тимур усмехнулся.
"Подбирай остатки своего - и убирайся".
- Послушай, - тихо сказал Тимур. - Почему бы тебе не усомниться? Хоть один раз
немножечко усомниться... Я не говорю - пересмотреть вкусы. Ты знаешь, что такое
театр, - но ведь ты не знаешь, что такое жизнь! Как же ты можешь судить?!
Пятно света нырнуло за кулисы, переползло со сцены на бетонную стену.
"А почему бы не усомниться тебе?" - было написано на стене, в полуметре от
земли.
- Потому что я уже прошел через сомнения. Я понял, что имею право на свой
спектакль... на свой взгляд. Да, я напрасно пришел с этим к тебе. Я был глуп. Мне
хотелось признания. Лучше бы я просто написал у себя на лбу: "Бездарность и
формалист..."
Луч поднялся выше. На черной краске было выцарапа­но будто гвоздем:
"Ты действительно бездарность и формалист".
- Разумеется, - кивнул Тимур.
Луч поднялся еще выше. Тимур шагнул вперед, к лест­нице, - и наступил на
зажигалку. Поднял. Не думая, бросил в карман. От перекладин-ступенек пахло
железом.
"Тебя плохо учили, мальчик. Ты дилетант".
- Нет, - сказал Тимур.
Комочки высохшей грязи откалывались от его подошв и летели вниз.
"Ты не умеешь элементарного".
- Нет, - повторил Тимур громче. - Я знаю законы, которые нарушил... Я сделал это
намеренно. Мой Ученый, в отличие от персонажа пьесы, существует среди
размалеванных кукол... Да, это такой прием... Ведь рису­ет же ребенок синюю лошадь?
Прекрасно зная, что синих лошадей не бывает?
"Самоуверенность - отличительный признак бездар­ности".
Тимур поднялся выше еще на несколько ступенек.
- Ты путаешь бездарность и непривычность... Да, мои персонажи сперва отвечают, а
потом уже выслушивают вопрос. Я знаю - так неправильно, надо сперва услышать,
оценить... Но ведь... появляется такое... ощущение их полной внутренней глухоты! Они
же все глухи, кроме Ученого... Я знаю, что многие мои приемы формальны... Что это не
психологическая драма, это что-то другое... Но ведь сопереживание все равно
возникает! Вернее, возникало... до того момента, как ты оттолкнул...
Сцена осталась далеко внизу. Тимур стоял на узкой площадке с железным полом.
"Ты ведь сам пришел ко мне, - было написано на дверце распределительного щитка,
над картинкой с черепом и костями. - Хочешь уйти?"
Тимур вцепился в поручни. Здесь всюду высокое на­пряжение, в темноте легко
свалиться вниз и навсегда ос­таться инвалидом, а если угодишь в люк...
Ярость накрыла Тимура тяжело и внезапно, как неза­долго до того - упавшая
кулиса. Но если из-под кулисы Тимур выбрался, то ярость не оставила ему шансов.
- Ты... не пугай! Ты губитель, а не "храм". Ты - ортопедический корсет... Ты -
протезная фабрика для здоро­вых людей! Ты сломал жизнь моей матери... Ты столько
судеб... талантливых людей! Ты... Я хочу, чтобы тебя не было!
В семь часов утра к зданию Кона подъехали одна за другой три пожарные машины.
Огонь удалось потушить не сразу. Толпа вокруг Кона прибывала; пожарные казались
неподобающе растерянными - но прятали робость за злостью. А что случилось с ними
и что удалось увидеть в здании старого театра - никому не говорили.
Потом к театру подъехала одинокая белая машина с красным крестом. Милиция
оцепила служебный вход и отогнала толпу на изрядное расстояние, но все равно
лю­бопытные, привстав на цыпочки, видели накрытые про­стыней носилки. Огнем
повреждена была крыша над сценой и сама сцена, но не зал; городская управа
торопливо выделила немалые деньги на ремонт, и уже через две недели Кон был
полностью восстановлен. Со дня на день ожидали возобновления спектаклей, но
время шло, и никто не мог объяснить недоумевающей публике, почему до сих пор
пустуют афишные тумбы...

Большой снег выпал поздно. Крыши завалило так, что трубы и антенны увязли по
горло; деревья стали похожи на белые привидения в простынях. Осенняя грязь
канула под снег, будто не было ее вовсе, и только кое-где, в круглой проталине
на месте теплого канализационного люка, виднелись распластавшиеся в слякоти
кленовые листья. Спектакли на Коне наконец-то возобновились; первой строкой
обновленного репертуара значилась "Комедия характеров".
Среди предъявивших входные билеты была красивая немолодая женщина. Сдав в
гардеробе длинное засне­женное пальто, она осталась в черных джинсах и
свобод­ном черном свитере. В зале едва ощутимо пахло свежей побелкой.
Возбужденные зрители занимали места; женщина в черном поднялась высоко на ярус.
С ее места отлично видна была режиссерская ложа - там сидел безмятежный мужчина
средних лет, нос его украшали маленькие очки в модной оправе, и, глядя поверх
дымчатых стеклышек, он с интересом изучал зал - заранее восхищенный, ожидающий
чуда.
Поднялся занавес. Начался спектакль. Прошла мину­та, другая...
Слушая знакомые реплики, женщина поймала себя на странном ощущении. Как будто
между ней и сценой вы­росла стеклянная стена; глядя беспристрастно, со сторо­ны,
она легко замечала достоинства и недостатки спек­такля - актерские находки и
недоработки, кое-где ре­жиссерские затяжки, кое-где пробалтывание текста,
удачные ходы и намозоленные штампы. "Комедия харак­теров" предстала перед ней в
первозданном виде - без ауры, создаваемой Коном. Без привнесенного Коном света.
Нагишом.
Она усмехнулась. Вот, значит, какова цена случившей­ся с ней перемены - она
научилась видеть спектакли Кона сквозь наброшенную им пелену гениальности... А
потом она обмерла от внезапной догадки. Зал шептался. Поскрипывали бархатные
кресла; кто-то кашлянул, но тут же смущенно стих. На сцене ни шатко ни валко шел
стандартный, сотканный из "крепких" штампов спектакль. Не так чтобы плохой, не
так чтобы хороший. Такой же, как десятки других, многократно сыгранных,
привычных, будто растоптанные шлепанцы. Из зала было отлично заметно, как
потихоньку впада­ют в панику прежде спокойные, довольные жизнью акте­ры. Кто-то,
стиснув зубы, гнал по накатанной схеме с упорством паровоза; кто-то метался,
выпав из привы­чной колеи, пытался что-то придумать по ходу действия, обновить,
оживить...
Тщетно. Ни помощи, ни противодействия; спектакль, привыкший к мягкой поддержке
Кона, теперь вынужден был идти сам. С таким же успехом можно было бы играть
посреди пустыни, или на помосте посреди базара, или на сцене любого народного
театра; Кон оставил свое люби­мое детище. Кон вручил "Комедию характеров" ее
собст­венной судьбе.
Зал гудел. В зале шептались всё громче; раздались не­сколько хлопков, шиканье,
кашель, снова шиканье...
"Тихо вы!" - "Тоже мне, театралы..." - "Это невыноси­мо!" - "Что вы понимаете, это
же Кон!" - "Что вы по­нимаете в искусстве..." - "Да что вы понимаете!" Женщина в
черном не понимала ничего. И одновре­менно понимала всё - только что теперь
делать с этим пониманием?...
В глубине режиссерской ложи обозначился узкий пря­моугольник света, а когда
пропал - ложа была пуста. Женщина в черном не ощутила злорадства. В антракте
среди публики случилась едва ли не драка: гардеробщицы, на глазах бледнеющие,
выдавали одно пальто за другим. Корреспондент вечерней газеты что-то быстро
наговаривал в трубку телефона-автомата; женщи­на в черном спустилась в партер,
подошла к самому краю сцены и тяжело уставилась в опустившийся бордовый
за­навес. На самой кромке сцены, на покрытой лаком деревян­ной планке были
выцарапаны, будто иголкой, несколько слов. Женщина не сразу заметила их, а
заметив, вздрог­нула, болезненно сощурилась...
"Грета, зайди в гример..."
Она с трудом оторвала глаза от оборванной надписи. Снова взглянула на плотно
закрытый занавес; прозвенел звонок, собирающий зрителей на второе действие, а в
фойе вызывающе-звонко хлопнула входная дверь... Грета Тимьянова протянула номерок
перепуганной гардеробщице - спустя секунду та испугалась еще боль­ше, обнаружив
крючок, на котором прежде висело длин­ное серое пальто - пустым. Грета не стала
возмущаться, не стала слушать и сбивчивых обещаний-оправданий, а просто
усмехнулась и двинулась к двери - как стояла, без верхней одежды. Она вышла в
темноту декабрьского вечера; снег летел почти горизонтально, с сухим шелестом
бился о круглые афишные тумбы. "Десять Толстяков".
- Конец Кона! - выкрикивал сквозь ветер незнакомый молодой мужчина в светлом
пальто до пят.
- Это конец Кона, конец эпохи, вы попомните мои слова!
Грета отвернулась. "Ве...ись...." - было написано на ближайшей тумбе, прямо на
стекле, поверх какой-то афиши. Надпись оплы­вала, менялась, как будто ее смывали
мокрой тряпкой, а потом писали снова: "Нужно... не... ненужно... должен... должна..."
- Ты свихнулся, - сказала женщина.
"Ве...ер...нись..." - буквы меняли очертания. Улетали вместе со снегом. Возникали
снова. Грета повернулась, чтобы идти к метро. Ей казалось, что тумбы заступают
ей дорогу. Что они готовы сойти со своего столетиями неизменного места, чтобы
удер­жать ее.
Не удержали. Обхватив плечи руками, женщина в черном шла сквозь белую пургу; на
углу остановилась. Оглянулась - без­звучно расходились зрители. Подернутое
снежной пеле­ной здание театра сияло всеми окнами; женщине показалось, что на
нее смотрят десятки желтых глаз...
Она свернула, но не к метро, а в противоположную сторону. К служебному входу.
Дверь открылась сразу же, как только рука ее косну­лась ручки. Зеленоватой
круглой луной висел посреди прихожей фосфоресцирующий циферблат.
"Пожалуйста" - было написано прямо поверх черных стрелок.
...Путь ее был короток, привычен, многократно когда­-то пройден. Вот и дверь
гримировальной комнаты; жен­щина постояла, закусив губу, потом шагнула вперед,
рва­нула дверь на себя...
Стены - от пола и до потолка - были вместо афиш увешаны карандашными рисунками
на вырванных из тетрадки листах. Нарисованные ребенком люди ссори­лись и
мирились, звали и прогоняли; среди всей этой че­ловеческой суеты выделялся
одинокий портрет темново­лосого мальчика с большим улыбающимся ртом.
"Помоги..." - кривая надпись на зеркале.
Грета Тимьянова закрыла лицо руками, прочитала сквозь неплот­но сомкнутые
пальцы:
"Помоги... мне. Я хочу еще раз посмотреть этот спек­такль. Его спектакль. Еще раз.
Это необходимо..."
Женщина протерла глаза. Чтобы получше разобрать расплывающуюся строчку:
"Я хочу понять".
Волчья сыть
Марина Дяченко
Сергей Дяченко
Сборник "Эмма и Сфинкс" #3
Актриса детского театра пытается разгадать загадку Сфинкса, который встретился
ей на пути. Девочки играют в мячик, верша судьбы мира. Дух сцены вступает в
странное противоборство с мятежным режиссером. Черные лошади бродят по
опустевшим улицам странного города, где парикмахерская, офис, цветочный магазин
скрывают неожиданную изнанку. Под тонкой пленкой повседневности таится хаос...
Возможно ли противостоять ему?
Марина и Сергей Дяченко.
Волчья сыть

Пролог

Высокая трава ходила волнами - тяжелая от сока, темная, густая. От терпкого
травяного запаха мутилось в голове. Кими-Полевой вел свой маленький дозор сотни
раз исхоженной тропкой, вдоль границы, вдоль линии маячков. После ночной грозы
следовало проявить бдительность - и возвратиться на заставу в твердой
уверенности, что ни один маячок не пострадал.
Кими должны были отпустить домой еще месяц назад. Срок его службы закончился и
того раньше - весной; Кими готовился поступить в инженерную школу, носившую имя
его деда, Арти-Полевого. Но приемные экзамены закончились, а служба
продолжалась, никто не собирался демобилизовывать Кимин призыв, хотя на заставе
полным-полнo было первогодков, неумелых, но старательных, вот как те двое, что
шли сейчас за Кими, будто за поводырем - след в след. Ото всех троих разило
дегтем. Все трое парились в пропитанных спецсоставом комбинезонах; едкая вонь
должна была скрывать их собственный запах - на случай, если линия маячков всетаки
повреждена. Правда, Кими знал, что пропитка помогает лишь в трех случаях из
десяти. Волки без труда связывают вонь комбинезонов и запах жертвы.
Волки.
Для тех двоих, что шли за ним след в след, эта было просто страшное слово.
Волков они видели только на учебке, издали - в подзорную трубу. Кими тоже
никогда в жизни не видел вблизи настоящего волка - но три сезона на заставе
давали ему право думать о первогодках снисходительно, свысока. Трава ходила
ходуном справа и слева от тропинки. По левую руку, на расстоянии трех волчьих
бросков (теперь я долго еще буду мерить расстояния волчьими бросками, подумал
Кими), тянулся осыпавшийся ров, обозначавший границу. И через каждые сто шагов -
изобретение великого Киминого деда, отпугивающий маячок, поставивший точку в
извечной борьбе с волками.
Кими ничего не стоило отвертеться от призыва. На мать сказала, что их семья на
виду. Что внук великого Арти-Полевого должен служить. Ветер носился над полем,
теплый мирный ветер, и в потоках его сливались тысячи запахов - и запах пыльцы,
и запах комбинезона, и специфический запах маячков. Казалось, по верхушкам травы
можно проплыть нa лодке, только вода опасна, а зеленая стихия не утопит, не
предаст.
Кими оглянулся на первогодков; тот, что пониже ростом, жадно раздувал ноздри.
Тот, что повыше, жевал травинку, и, судя по зеленому соку в уголках рта, далеко
не первую. Не положено, хотел сказать Кими, но не сказал; сегодняшнее утро
настраивало на исключительно мирный лад. Роса, ветер, запахи трав... А первогодков
к тому же плохо кормят.
Туда, где Кими вырос, зеленую траву привозили в брикетах. Сестры не поверят,
когда он расскажет им о бушующем сочном... Кими вздрогнул и замедлил шаг.
Остановился, пытаясь сообразить, что именно его насторожило. Поколения его
предков - давно, сотни лет назад вот так же замирали посреди пастбища, не умея
объяснить себе, что случилось. И мгновение спустя, так и не получив объяснения,
бросались бежать, и некоторые из них оставались в живых.
Стиснув зубы, Кими подавил позыв к немедленному бегству. Жестом велел
первогодкам замереть - и прислушался, вскинув к плечу самострел. Наверное,
новобранцы решили, что он тренирует их, или хочет испытать, или просто форсит;
краем глаза Кими увидел, что долговязый не спешит выпустить изо рта недожеванную
травинку. Все маячки, сколько мог видеть глаз, были в исправности, вращались
флюгерами на остриях мачт, а значит, ни заставе, ни дозору ничего не угрожало...
Никакие рвы, никакие частоколы, никакие пушки не удержат волков так надежно, как
способны удержать их круглые жестяные воронки, испускающие понятный волкам
сигнал тревоги. Так говорил дед. Так объясняли детям в школе. Это самое
вдалбливали новобранцам в учебке. Волновалась под ветром трава. Кими буквально
физически ощущал, как из-под защитной вони комбинезона вытекает наружу его
собственный запах. Вытекает и расплывается над полем.
- Уходим, - сказал он кончиками губ. - Кругом... марш.
Травинка выпала изо рта долговязого; первогодки сперва попятились, потом
одновременно развернулись и припустили по тропинке назад. На мгновение Кими
представил, как они возвращаются на заставу, перепуганные, в потных
комбинезонах, и докладывают, что их командир испугался собственной тени, и как
полчаса спустя возвращается Кими, желая провалиться сквозь землю, но все еще
цепляясь за остатки гордости. Долговязый вырвался вперед. Тот, что пониже,
отстал, споткнулся, закинул за спину мешающий на бегу самострел. Ветер взметнул
две волны - справа и слева от тропинки. Через мгновение в небо взмыли серые
тени. Долговязый успел вскрикнуть. Тот, что пониже, ничего не успел - голова его
легко отделилась от туловища, которое все еще бежало, закинув за спину
самострел. Мгновение спустя до уха Кими долетел негромкий хруст. Через секунду
на месте Киминых подчиненных лежало два окровавленных мешка; серые звери споро
и, кажется, чуть брезгливо обдирали с тел смердящие комбинезоны.
Ни один самострел так и не успел выстрелить.
Кими стоял, выставив перед собой оружие. В полной тишине - стих даже ветер -
поскрипывали на мачтах маячки да трещала раздираемая ткань.
- Нам не страшен серый волк! - пел когда-то дедушка, подбрасывая маленького Кими
к потолку. - Нам не страшен серый волк, мы границу на защелк...
Дедушка умер два года назад. Не сводя глаз с занятых своим делом волков, Кими
отступил на шаг. Губы его тряслись - от обиды.
Он так верил в изобретение своего деда. Дед предал его. Волки должны бояться
маячков; ЭТИ - не боятся. Они высились перед ним - серые туши маячили над
верхушками травы. Кими казалось, что под брюхом самого высокого волка он мог бы
пройти, не пригибаясь; круглые мускулистые лапы вызывали в памяти деревянные
сваи, не которых стоял дом Киминой бабушки. Волки жрали его товарищей, они,
кажется, вовсе не замечали Кими; он сделал еще один шаг назад, и тогда зверь,
что был ближе, поднял морду. У него были внимательные, совсем не злые глаза. Ты
куда, говорил укоризненный взгляд. Погоди, мы еще не закончили... Кими обмер; волк
вернулся к трапезе. Ветер гонял над полем запахи пыльцы и крови; Кими снова
отступил - и снова встретился с волком глазами. Древний страх, первобытный ужас
сладкой жертвы перед лицом голодного хищника нахлынул - и до обидного легко
вымыл из тренированного тела навыки воина. Кими швырнул в волка самострелом и
бросился прочь. Ему казалась, что он уходит. Что он все еще продолжает бежать -
даже когда тяжелые лапы по-дружески легли ему на плечи, а на горле сомкнулись...
Часть первая
- Этого еще не хватало, - сказал сквозь зубы Дым-Луговой и отступил в
подворотню. Мимо него протопотала, пихаясь локтями, выкрикивая темпераментные
призывы, воняя пылью и потом, толпа поклонников Дивы Донны - протопала, как
водится, на концерт. Вразнобой подпрыгивали линялые кепки с одинаковым
изображением некоего смазливого улыбающегося существа:
- Не будь равнодушным! Не будь рав-но-душ-ным! Не стой в стороне! Это касается и
тебя! Это каса...
Дым обождал, пока толпа скроется за углом, и только тогда отделился от
прохладной беленой стенки.
Дива Донна была находкой сезона, смазливой и небесталанной барышней, самим своим
видом провоцирующей у Дыма-Лугового приступы раздражения. Ему было страшно и
противно признаваться себе, что больше всего на свете ему хочется сейчас бросить
все и отправиться вслед за толпой - чтобы стоять на площади, ощущая чье-то
дыхание в затылок, слушать музыку и купаться в том чувстве покоя и безопасности,
которое нигде, кроме как в тесной компании соплеменников, не приходит. Вместо
этого Дыму предстоит сейчас тяжелый разговор, а потом не менее безрадостный
вечер, бессонная ночь.
На афишной тумбе, рядом с улыбающимся портретом Дивы Донны, желтел прямоугольный
листок уличной газеты. Редкие прохожие скользили глазами по плохо пропечатанным
строкам: вырезаны восемь застав, разорены пять поселков, погибли
предположительно несколько сотен человек, в основном мирные жители. Прохожие шли
дальше: вероятно, теперь границу укрепят. Может быть, на некоторое время
подорожают овощи.
Чтобы осознать реальное положение дел, не надо было обладать секретной
информацией. Стоило просто прочитать сводку - внимательно! - и вспомнить скудные
школьные познания из географии. Сейчас Дым был даже рад, что никто из его
соотечественников не удосужился сложить два и два, потому что лучше слушать Диву
Донну на площади, нежели метаться по городу в панике... Границы больше не
существовало. По зеленым кормным степям сплошной волной шли звери; конечно, до
столицы они доберутся не завтра и не послезавтра, а может быть, и вовсе не
доберутся, им хватит поживы и в лугах... Но через два дня в город вместо караванов
с продовольствием повалят перепуганные беженцы, стратегических запасов зерна
хватит ненадолго, и вот тогда начнется самое интересное.
Дым поднял голову в ответ на чей-то взгляд. Целая компания детишек, в основном
девчонок, притаилась на плоской крыше дома напротив, среди зеленых стеблей
маленького верхнего огорода. Дым заставил себя улыбнуться; малышей его улыбка
почему-то испугала. Компания переглянулась и сгинула, будто провалившись сквозь
крышу, только стебли качнулись.
Лидер был первым среди равных; Лидер первым спросил себя, откуда взялись его
соплеменники и зачем они существуют. Лидер не нашел ответа и пошел за ним к
Хозяевам; те ответили на первую половину вопроса, но не смогли ответить на
вторую. Тогда Лидер понял, что и Хозяева несведущи; тогда Лидер понял, что ему и
его стаду самим придется искать ответ...
Сказание о Лидере
- Не стоит так переживать. Ничего особенного не случится; признай, Дымка, за
последние десятилетия мы слишком много о себе возомнили. Мы расплодились, мы
учим наших детей медицине и инженерному делу, в то время как приспособления,
превосходящие по сложности колодезный ворот, нужны нам, прости, как пятая нога...
А роль докторов-санитаров в нашем мире всегда выполняли сам знаешь кто. Хозяин
дома расхаживал по комнате босиком, и его жесткие ступни постукивали о влажное
дерево - влажное, потому что Дым застал старика за уборкой. Дом был огромный -
на сто человек; обладатель жестких пяток организовал себе относительное
уединение при помощи двух полотняных ширм. Сейчас за ширмами гоняли,
развлекаясь, оставленные без присмотра дети. Хозяин уронил тряпку в деревянное
ведро, сполоснул руки под рукомойником, вытер о густую шерсть на груди -
вьющуюся, снежно-белую, седую.
- Одному умнику пришла в голову идея этих самых маячков, а десяток других
умников сумели реализовать эту идею. Что с того? Согласись, Дым, это всего лишь
выверт судьбы, хитрый финт. За эти пятьдесят лет мы разленились и поглупели, а
волки - наоборот. Среди волков выжили сильнейшие, а среди нас выжили кто попало...
Вот я, например, старый козел, - хозяин усмехнулся. - Тем не менее конец света
отменяется, Дым. Наоборот - все вернется на круги своя. Мы будем по-прежнему
радоваться жизни, разве что жизнь эта станет несколько короче. В итоге выиграют
не те, кто сбежит от волков в пустыню и сдохнет там от голода, а те, кто сбежит
на контролируемые волками территории - и будет гулять под солнцем ограниченный,
конечно, но совсем не малый срок. Совсем не малый, потому что после первого
прорыва волки еще долго будут сыты. Вот так, Дымка; а если ты пришел затем,
чтобы расспросить меня про рвы, яды, самострелы и всякую прочую белиберду - ты
пришел не по адресу.
Дым тронул пальцем тяжелое украшение, висящее над квадратным окошком. Украшение
ответило низким мелодичным звоном - это свободно болтающаяся металлическая капля
ударилась о круглый узорчатый обод.
- Я хотел спросить, - медленно начал Дым, - хотел спросить, почему перестали
работать маячки.
- Ерунда, ты хотел спросить, чем волки питались все эти годы, раз их
естественная пища вдруг сделалась недоступна... Во-первых, даже в самые спокойные
времена на заставах полно было несчастных случаев. То молнией мачту собьет, то
ветром снесет, то просто дурачок молоденький собьется с пути и выйдет на
неконтролируемую маячками территорию... Извини.
Дым помолчал. Нет, не надо извиняться. Он привык. Он на память знает статистику
этик глупых жертв. Без случайностей на границе нельзя, значит, без жертв нельзя
тоже. Взяв в пригоршню уголь, надо быть готовым к ожогу; пусть обгорит перчатка,
чтобы рука осталась целой. Вы - наши пограничники, вы перчатка цивилизации... Он
сделал над собой усилие. Снова тронул пальцем украшение из желтого металла:
- Я хотел спросить, почему перестали работать...
- ...А во-вторых, думаю, волки своих тоже жрали. И cожрали постепенно всех, кто
слишком уж боялся маячков. А те, кто не боялся - ничтожный поначалу процент,
расплодились и пришли к нам. Салата хочешь?
И старик поставил перед Дымом корзину, доверху полную влажных зеленых листьев.
Дым отрицательно покачал головой. Его собеседник смачно захрустел зеленью; Дым
терпеливо смотрел, как он ест.
- Что говорят в Высоком доме? - спросил старик, не переставая жевать. -
Мобилизация. Все на борьбу с волками. Подновят частоколы вокруг поселков,
понаделают новых самострелов...
Старик фыркнул. Выудил из корзины новый пучок листьев:
- Сражаться с волками - что может быть глупее? Ну, запрутся за частоколом. Ну,
досидятся до голодных спазмов, ну, выйдут в поле с факелами. Ну, подожгут пару
раз степь... Все дело в том, что мы естественные жертвы для волков, мы
полноправные участники этой пищевой цепочки, а против природы не попрешь. Ты
когда-нибудь стоял перед волком? Я стоял... Неудивительно, что парень,
натренированный попадать в мишень десять раз из десяти, при виде волка
обязательно промахивается. Или роняет факел. Это выше нас. Это в крови.
Дым молчал.
- Но не все так плохо, - сказал старик, не переставая двигать челюстями. - Волки
не убивают просто так - только ради покушать. А скушать всех у них просто
физически не получится - желудок-то не резиновый. И вот, казалось бы, живи в
согласии с природой, гуляй спокойно и не думай о будущем - умирать-то рано или
поздно придется... Но нет. Цивилизация в опасности, давайте наделаем еще
самострелов, - старик фыркнул снова, изо рта у него вылетело несколько маленьких
зеленых ошметков.
- Если бы наши предки рассуждали так, никогда не додумались бы до маячков, -
сказал Дым, сощелкивая с рукава недожеванный салатный лист.
- А толку-то? - старик совершенно не смутился, ни на секунду не перестал
жевать. - Что за цена им теперь, маячкам, сказать - или сам понимаешь?
Дым молчал. Под окнами нарастал галдеж - поклонники Дивы Донны возвращались с
концерта. Удары бубна и ритмичный вой дуделок перемежались речевками:
"Если с нами не гуляешь даром время ты теряешь.
Если с нами не поешь, то напрасно ты живешь..."
- Мы остаемся стадом, - брезгливо сообщил старик.
- Мы река, - медленно сказал Дым. - Река течет по руслу, не прислушиваясь к
писку отдельных капелек... По-моему, это правильно.
Старик хихикнул:
- Странные слова. Думал ли я, беря на поруки антиобщественного сопляка, которого
собирались изгнать куда подальше за провоцирующее поведение... Думал ли я, что
через двадцать с лишним лет этот сопляк станет говорить красивости в защиту
родного стада.
Дым пожал плечами. В третий раз легонько тронул звонкую безделушку.
- Вижу, - сказал старик неожиданно холодно и жестко. Настоящий вопрос, с которым
ты пришел. И ты верно ставишь вопрос, и это делает честь твоей
сообразительности.
- Это настоящая вещь, - сказал Дым, разглядывая медные узоры на круглом
украшении.
- Это колокольчик, - сообщил старик со странным выражением. - Колокольчик. Да,
это настоящая вещь. Это ИХ вещь.
- Скажи, - Дым решился, и голос у него сразу сел. - Ты знаешь кого-то, кто
встречался... кто ходил на ИХ территорию и вернулся?
Старик помолчал.
Облизнул губы:
- В Высоком доме знают, что ты пошел ко мне?
- Меня никто не подсылал, - отозвался Дым тихо. - Я пришел потому, что мне так
захотелось.
- Тебе захотелось жить, - сварливо проворчал старик. - Жить - и не меняться.
Ради этого ты готов просить помощи у Хозяев, голос его дрогнул. - Волки... честны,
волки просто хотят кушать - так же, как и мы. Если бы шпинат, который мы жрем,
умел говорить - он бы тоже взмолился.
- Ты знаешь кого-то, кто ходил на ИХ территорию и вернулся? - терпеливо повторил
Дым.
- Что может быть хуже, чем жить, как животные? - рявкнул старик, и детская возня
за ширмами сменилась гробовой тишиной. - Что может быть хуже, сказать тебе?
Он замолчал. Выждал паузу, уставившись на Дыма круглыми карими глазами из-под
кустистых бровей.
- Хуже, - сказал почти шепотом, хуже, Дымка, - жить, как домашние животные.
Помни.
Оба посмотрели на колокольчик, немо покачивающийся над окном.
- Каждый выбирает для себя, - сказал старик сухо. Ты молодец уже потому, что
первым понял - прежняя жизнь кончилась, предстоят перемены. В Высоком доме,
думаю, это поймут не скоро. Какое счастье, что я давно уже не имею отношения к
Высокому дому! Да. Сперва будут всеобщий героизм и мобилизация, потом паника и
неразбериха, голод и холодная зима... А ты умный, Дымка.
Дым промолчал. - Поселок Свояки, - сказал старик одними губами. Для начала найди
там отставного старосту, его зовут Сот-Озерный-второй. И на правах чиновника из
столицы поинтересуйся относительно трупа, который они выловили в реке шесть лет
назад, осенью. Дурак бы спросил, при чем тут какой-то труп. Ты молчишь... Хорошо.
Возьми салата. Сладкий салат.
Дым положил в рот широкий лист с бахромой по краям. Вкуса не было никакого.
Будто у брикетной травы.
- Жрать брикетную траву вдалеке от волчьих зубов или хрумкать свежее, но у самой
границы! А у них такого выбора нет - у них, в столице, и кормятся сладко, и до
волков три дня скакать... - Женщина на крыльце наконец-то замолкла. Отдышалась,
еще раз с презрением глянула в развернутое удостоверение Дым-Лугового. -
Начальство... Еще год назад пуганые были: любому сопляку из города теплую ванну
готовили. А теперь - на пенсии он! На содержании у поселка! В управу иди,
старосту спроси, расскажут тебе.
Дым молчал. Ждал, пока тетка иссякнет сама собой; она иссякала по капле,
неохотно. Наконец, сморщив нос, ругнулась едва слышно и скрылась в доме; долгую
минуту спустя на крыльце объявился седоватый, пегий какой-то, маленький и щуплый
Сот-Озерный-второй.
Дым поводил по воздуху удостоверением. Сот-Озерный близоруко сощурился, хрипло
вздохнул:
- Уже год как в отставке я, милейший Дым-Луговой. Поселок наш тихий, все,
считайте, ближние родичи, парни в армию идут охотно...
Он запнулся. Глаза у него были тоже карие, тоже круглые, в обрамлении бледнокрасных
век.
- Насчет того дела? - спросил нерешительно.
Дым кивнул. - На огород пойдем, - сказал Сот-Озерный, принимая, по-видимому, про
себя какое-то важное решение. - А то в доме - на головах сидят, дети, внуки...
Дым кивнул снова, соглашаясь. Попытку угощения он отмел сразу, да Сот-Озерный и
не настаивал; неудобно устроившись за врытым в землю столом, поковырял в зубах
сорванной по дороге веточкой:
- Земля здесь такая - по пять раз в день поливать приходится. Но от брикетного с
души воротит - хочется хоть немножко, но своего, сочного, живого... Внуки
маленькие еще...
Дым покивал, соглашаясь; под его взглядом Сот запнулся. Тоскливо вздохнул:
- Насчет того дела... Материалы вы поднимали?
Дым полуприкрыл глаза:
- Тело без признаков насильственной смерти, вероятно, несчастный случай. Некто
сорвался с обрыва в реку и утонул. Личность не была установлена... поначалу. Так?
- Так, - Сот-Озерный кивнул. - Поначалу. А потом его нашли. Братья приехали и
опознали. Они же и забрали его. Лес-Лановой, из тех Лановых, что на юге... Имя
есть в материалах дела. Лес-Лановой. Во влажной ботве стрекотали сверчки. На
краю поля желтели, бессильно угрожая палящему солнцу, умирающие от зноя колючки.
- Его никто не убивал, - сказал, будто оправдываясь, Сот-Озерный. - Никаких
следов насильственной смерти.
Дым кивнул;
- Я не ишу его убийцу. Меня интересуют подробности, которых нет в материалах
дела.
Сот-Озерный нахмурился. Заерзал на жесткой скамье:
- Но почему вы думаете...
- Я знаю, - отрезал Дым. - Вас никто ни в чем не обвинит. Разумеется, если я
услышу все, что мне нужно услышать.
Веки бывшего старосты покраснели сильнее, карие глаза ушли глубоко под брови;
несколько минут паузу заполняли поющие сверчки.
- Чиновник из города, который расследовал это дело, - сказал Сот-Озерный, -
запретил мне кому-либо давать объяснения.
- Это он навел меня. Мне можете сказать. Сверчки.
- Он был... - начал староста и запнулся. - Этот... был...
- Что? - тихо спросил Дым.
- Он был... стриженый, - выговорил Сот-Озерный. - Я сначала не понял, что это. Мои
парни решили, что это какая-то кожная болезнь. Я ничего им не сказал. А тот
чиновник из города понял, что я догадался. Он... его очень испугало... не то, что я
понял, нет, а сам этот... противно, вы понимаете. Я не боюсь мертвых. А этот...
- А братья? - быстро спросил Дым. - Братья, когда его забирали, заметили что-то
неладное?
Сот-Озерный проглотил слюну. Покачал тяжелой головой:
- Мы ведь его в мешке просмоленном... во льду держали. Братьям показали лицо. И
все. Потом запаяли. Он ведь долго в речке плавал... Так и отправили.
- Это все?
Сот-Озерный усилием воли заставил себя заткнуться. Молча кивнул.
И еще завещал Лидер: никогда не стригите волос на голове и на теле. Кто острижен
- тот проклят, тот животное. Давший однажды шерсть обязан отдать и мясо. Кто
острижен - тот попадет на бойню. Помните об этом всегда.
Сказание о Лидере
Улицы поселка подернуты были зависшей в воздухе пылью. Мельчайшая взвесь
раздражала глаза и ноздри, а ветра не было - ни вздоха, ни дуновения. Не так
давно по этим улицам топтались, поднимая неоседающую пыль, а теперь поселок
казался вымершим, и пыльная пелена придавала пустым улицам бредовый, нереальный
вид. Дым не без труда отыскал нужный двор. Постучал, почти не надеясь на ответ;
тем не менее спустя долгих пять минут к нему вышла угрюмая особа лет девяти.
- Лановых ищу, - сказал Дым. - По важному делу.
- Все на площади, - недовольно сообщила девчонка. На груди у нее был круглый
значок с мордочкой Дивы Донны, и, глядя на Дыма, она вертела его пальцами, с
каждой секундой все более нервно. - Там призыв - в армию забирают.
- Я в доме подожду, можно? - спросил он терпеливо. Девчонка сказала:
- А почему бы вам на площадь...
Дыму действительно хотелось на площадь. Вот уже несколько дней он был один,
совершенно один во всех отношениях, и для поддержания бодрости духа следовало
влиться в толпу, постоять, слушая, как кто-то сопит над плечом, проникнуться
ощущением если не безопасности, то во всяком случае решимости: пока мы вместе,
нам ничего не страшно. Все напасти временны, наши внуки забудут это страшное
слово - волки.
- Я подожду в доме, - сказал Дым мягко, но так, что девчонка сразу отступила,
давая ему проход. Он вошел. Дом как дом, человек на двадцать, и ни одной ширмы.
Запах свежего сена. Тишина. Здесь родился Лес-Лановой. Здесь он жил. Отсюда ушел
в странствие, завершившееся на дне реки. "Кто острижен - тот проклят". Сам
бросился с обрыва? Или столкнули?
- Газеты читаете? - спросил у девчонки, чтобы что-то спросить.
- Читаем, - отозвалась девчонка после паузы. - Говорят, на границе волки
озорничают - страх.
На границе... Дым удержался, чтобы не хмыкнуть. Где-то совсем неподалеку затюкал
топор. Да, правильно. Частокол вокруг поселка давно нуждался в починке.
- А... - Дым задумался, чего бы еще сказать. - Ты Диву Донну любишь? - Девчонкины
глаза, прежде тусклые, мгновенно оживились:
- Да! Еще как! А вы любите?
- И я люблю, - соврал Дым.
Следующие пятнадцать минут девчонкин рот не закрывался. Жестикулируя, как
мельница, она рассказывала о концерте, который был совсем недавно и совсем
неподалеку, в Лесках. О том, как она с сестрами и двоюродными братьями продавала
на базаре свеклу, чтобы купить билет, и как они все вместе пошли в Лески - целая
толпа по дороге, как будто праздник! - и как Дива Донна улыбалась лично ей,
Риске-Лановой, и махала рукой.
Дым рассматривал комнату. В углу побелка облупилась, из-под нее выглядывал
нарисованный на стене цветок. Ромашка. Дым пригляделся; девчонка проследила за
его взглядом:
- А, это дядька разрисовывал, я еще совсем малая была.
Дым подошел поближе. Старая краска во многом утратила первоначальный цвет.
Половина лепестков исчезла, съеденная побелкой - но чем дальше Дым смотрел, тем
сильнее ему казалось, что если коснуться пальцем горячей сердцевины цветка - на
коже останется желтый след от пыльцы.
В тусклом рисунке заключалось нечто, не позволявшее Дыму так просто отвести
глаза. Это было как тень чьей-то радости - давней, забытой; носитель радости
давно был мертв, но тень ее под слоем мела - жила. Девчонка за его спиной все не
могла остановиться, все болтала про Диву Донну и запнулась только тогда, когда
Дым встретился с ней взглядом. Тогда она смутилась. И, борясь со смущением,
предложила:
- Я вам значок подарю, хотите? У меня еще такой есть.
Она сняла и протянула Дыму круглый портрет улыбающейся красотки, и он, чуть
поколебавшись, взял.
И приколол на грудь.
- ...Да. Похоронили мы его. Шебутной был парень, земля ему мхом, но славный,
хороший... Вот, цветами все стены расписал. Но столько лет прошло, цветы
пооблупились, забелить заново пришлось... Шесть лет уже тому... Небесный Хозяин дал,
он же и забрать может. А вам-то что? - Обитатели дома вернулись с площади слегка
угрюмые, но настроенные по-боевому: половина взрослого мужского населения завтра
же с утра отправлялась на призывной пункт, и все были уверены, что теперь-то уж
волкам несдобровать. Дымов теперешний собеседник, Лом-Лановой, завтра призывался
тоже и теперь нервничал - беседа была ему явно ни к чему.
- Когда вы его в последний раз видели живым? - спросил Дым. Лом-Лановой
нахмурился:
- Да где-то за месяц... А может, за полгода... Он дома не жил, где-то подрабатывал с
малым, с Альком. Слушайте, расспросите-ка Алька. Его завтра еще не берут, а мне
на рассвете в поход, - Лом-Лановой выпятил грудь и задрал подбородок, всем своим
видом демонстрируя презрение к лентяям и трусам, которые ведут пустопорожние
разговоры в тот самый момент, когда надлежит с самострелом в руках выступить на
защиту страны и цивилизации.
Альк оказался вторым братом погибшего Леса-Ланового. Альк был слегка хром, и
мобилизация ему в ближайшее время не грозила. Альк просиял, заметив на груди у
Дыма значок с Дивой Донной. Правда, уже через секунду, - когда Дым объяснил цель
своего визита - его улыбка растаяла, как мыло.
- Н-ну... - пробормотал он, скашивая глаза куда-то Дыму за плечо, - Лес, это... Мы с
ним... ну, на заработки ходили. Как и чего с ним приключилось - не знаю, я его
недели за две до... этого самого... видел в последний раз. А ты, вообще-то, кто
такой?
Дым объяснил, кто он такой; узкая физиономия Алька вытянулась еще сильнее:
- Я... это. Ничего не знаю. Я его недели за две видел, и все. Кто его столкнул в
реку, или сам прыгнул... Или вброд переходил, пьяной вишни нализавшись.
- Он пил? - спросил Дым.
Альк мигнул. Сказал, будто сам себе удивляясь:
- Нет.
- Ты говоришь - сам прыгнул. Он что, собирался с жизнью счеты свести? Похоже это
на него?
- Нет, - снова сказал Альк, еще удивленнее и тише.
Вокруг сновали двоюродные братья, сестры, свояченицы, прочие родичи Алька;
совсем неподалеку вертелась девчонка, подарившая Дыму значок - пыталась
подслушивать.
- Когда вы виделись в последний раз - он сказал тебе, куда идет и зачем? -
спросил Дым, вплотную приблизив лицо к бледной рожице собеседника.
- Нет, - сказал Альк в третий раз, и кончик носа у него покраснел.
- Не ври, - сказал Дым ласково. - Кто соврет официальному лицу, тому до изгнания
полстебелька, ты же знаешь... Когда вы с ним расстались - его шерсть была еще при
нем?
Альк отпрянул. Вот оно что. Братец знал; Дым невольно скосил глаза на
рыжеватобурую грудь собеседника. Нет, Алька не стригли. Тем не менее Альк
трясется.
- Ты ни в чем не виноват, - сказал Дым терпеливо. - Так куда он собирался идти?
- Он, - Альк перевел дыхание, - он вредный был такой. То ему не так, это не так...
То кормят плохо, то платят мало... То волки сына задрали на границе...
Привереда какой, подумал Дым. Посмотрел на собственную руку - под его взглядом
пальцы, непроизвольно стиснувшиеся в кулак, нехотя разжались.
- Я расскажу, - жалобно пообещал Альк. Только... я ведь и вправду не виноват?
- Лес-Лановой был, вероятно, незаурядной личностью. Все, с кем я говорил,
вспоминают его по-разному - кто ворчуном и отшельником, кто весельчаком и
заводилой. Кто лентяем, кто первоклассным работником. Кроме того, он неплохо
рисовал... - Дым запнулся, вспомнив тень чужой радости, заключенную в простеньком
рисунке. - Так вот, самым близким ему человеком был младший брат, Альк. На
заработках братья познакомились с компанией молодых людей, которые и предложили
им попробовать лучшей жизни - без забот и опасностей, без никаких волков. Когда
братья поняли, что это за лучшая жизнь и у кого она - оба струсили, но Лес
переборол страх, а Альк - нет. Лес отправился вместе с новыми знакомыми; из
первого похода он вернулся примерно через месяц - был очень возбужден, уверен в
себе, сманивал Алька с собой и уверял, что скоро все, кто хоть чуть-чуть себя
уважает, променяют это скотское существование... да, именно в таких выражениях...
это скотское существование на нормальную жизнь. Альк всерьез собирался уйти с
ним, но в последний момент по каким-то причинам передумал. На этот раз Лес
отсутствовал около полугода. Альк врал знакомым и родственникам, что брат на
заработках где-то в глухом поселке, а для себя решил: новая жизнь, видать, так
понравилась Лесу, что он больше не вернется. Но он ошибся - Лес вернулся, был он
чем-то напуган и подавлен. Однако в ужас Алька привело не душевное состояние
брата, а то, что брат был острижен, полностью и варварски, хотя и, по-видимому,
достаточно давно. Лес несколько дней прожил на сенохранилише, где Альк прятал
его от посторонних глаз, а затем пропал... и обнаружился много позже уже трупом с
большим стажем, тем самым трупом, который выловили из реки подчиненные СотаОзерного...
Никого из тех молодых людей, что в свое время соблазнили Леса новой
жизнью, Альк больше никогда не видел и никому ничего не сказал, из понятных
опасений быть осужденным и изгнанным.
Дым перевел дыхание. Посмотрел на медный колокольчик; перевел взгляд на сидящего
напротив старика. Под окном галдели прохожие. Кто-то рыдал в голос; в последние
дни город наполнился беженцами, и страх перед волками сомкнулся со страхом перед
наступающим голодом. Зеленые крыши в несколько часов сделались черными - все,
что росло, подобрали до травинки и хозяева, и непрошеные гости.
- Правильно, - сказал старик задумчиво. - Во все времена находились охотники
перейти черту... Ради сытой спокойной жизни. По глупости. Из любопытства, - и он
как-то странно, сдавленно хихикнул.
- И ты переходил тоже, - сказал Дым. Старик молчал. Дым и не ждал от него
ответа.
Наконец старик тронул пальцем колокольчик:
- Дымка, если ты думаешь, что Хозяева станут с тобой разговаривать, как с равным
или хотя бы как с младшим, ты ошибаешься. Такие, как мы есть, мы им не нужны.
Они едят таких, как мы. В этом отношении они ничем не лучше волков.
Дон-н, глухо сказал колокольчик. И снова. Дон-дон-н... Будто вторя ему,
неразборчиво и резко крикнула женщина под окном. Не то кого-то звала, не то
прогоняла, не то проклинала.
- Теперь у меня остался к тебе только один вопрос, - сказал Дым.
- Какой же? - старик поднял белые лохматые брови.
- Правда, что они нас создали?
Лидер и его стадо жили у Хозяев, ни в чем не нуждаясь, удовлетворяя тягу к
знаниям, развлекаясь и плодя потомство. Так и должно было продолжаться вечно; но
Лидер рассудил иначе. Он сказал всем, кто его слушал, - а слушало его больше
половины стада, - что разумному существу не пристало жить затем только, чтобы
тешить самолюбие своих Создателей. Что пришло время самим строить свою жизнь и
самим решать, для чего она. И позвал всех, кто верил ему, бежать вместе с ним.
Они нашли летательные аппараты. Они взяли с собой все необходимое, а больше
всего - правды о природе вещей, записанной в книгах... Но побег их был раскрыт...
Сказание о Лидере
Первую часть пути он сплавлялся по реке - на узкой лодке с двумя поплавками по
бортам. Это была самая легкая и самая страшная часть пути; потому что по берегам
тянулась волчья земля, ничья земля, несколько дней назад бывшая мирным
процветающим краем.
За три дня пути Дым не слышал ничего, кроме плеска воды, шелеста веток и
собственного дыхания. Пахло травой - а из-под этого терпкого, одуряющего духа
проступал сладковатый запах мертвечины.
Он видел - издали - несколько поселков, безлюдных, пустых. Колыхались на
веревках развешенные для просушки тряпки. Дым сидел, скорчившись в своей лодке,
и глядел на воду - игра солнечных бликов на время вытесняла из головы все мысли
и все несвоевременные воспоминания. Например, как они с сыновьями собирали на
озере камыш для летней хижины.
Первую ночь он спал неспокойно - и на рассвете проснулся оттого, что средний сын
его, Мири, трогал его за плечо. Дым вскочил, протянул руки, желая схватить,
обнять и никогда больше не выпускать - но это просто дерево, низко склонившееся
над водой, накрыло ветвями сбившуюся со стремнины лодку. Дым оттолкнулся веслом
от берега и снова выгреб на середину реки.
Мири стоял перед глазами. Или это Рос? Они ведь близнецы... Все трое сыновей Дыма
были где-то рядом; точно так же пахла река, когда они с мальчишками лежали на
дощатом настиле у лодочной станции, Рос хвалился, что прыгнет с кручи, а Мири и
Кит...
Дым взялся грести. Толку от неумелых манипуляций с коротким веслом было немного,
зато руки скоро устали до боли, до судорог, и эта боль, и мерное движение
помогали не думать о сыновьях.
На крутых берегах росли ромашки, точно такие, как та, что проглядывала из-под
побелки в доме погибшего Леса-Ланового. Нет, не такие... Та ромашка была
одушевлена. Эти существовали сами по себе, на них некому было смотреть и некому
было радоваться...
Выбившись из сил, Дым опустил весло. Избавившись от его услуг, лодка побежала,
кажется, даже скорее.
Через три дня, на рассвете, лодка подобралась к излучине и не без помощи Дыма
уселась на мель. На карте, которую Дым расстелил на влажных досках, в этом месте
красная штриховка сменялась желтой. Отсюда рукой подать было до бывшей границы;
теперь это были глубокие тылы волчьей армии, и появление здесь одинокого
путешественника было предприятием дерзким настолько, что вполне могло окончиться
благополучно.
Дым шел налегке - он не взял с собой самострела, а еда в этих местах росла
буквально под ногами. Самым тяжелым предметом из его снаряжения были сапоги,
пропитанные отбивающим запах составом; впрочем, Дым не обольщался относительно
их эффективности.
На второй день путешествия он вышел к границе. Мачты стояли в ряд, одна за
другой, и, целые и неповрежденные, вертелись на их верхушках пресловутые маячки.
Дым двинулся вдоль границы по едва заметной, почти полностью заросшей тропке -
совсем недавно здесь ходили дозорные - и очень скоро наткнулся на остатки
волчьей трапезы, теперь уже давней. Возможно, здесь лежали первые жертвы
нашествия, самые первые, которых некому было хоронить. Дым задержался ненадолго,
чтобы проговорить слова Последней Речи, завещанной Лидером для погребения. За
длинный день, - а он шел, не останавливаясь, до самого вечера - ему пришлось
проговорить эту Речь несколько десятков раз. Его губы растрескались, но он
повторял ритуальные слова полностью, без сокращений. Вечером он не смог есть.
Напился из бочки с дождевой водой, которая больше никому не понадобится. И
заснул в какой-то роще, справедливо рассудив, что если его выследили волки -
толку от ночного бодрствования все равно не будет. Он проснулся оттого, что ктото
дышал над его лицом. И, открыв глаза, почти не удивился, увидев прямо перед
собой серую морду.
Волчонок отступил на шаг. Он был, вероятно, совсем еще мал - ростом меньше Дыма.
Живот волчонка подобен был тугому мячу: щенка недавно накормили, и накормили
пресытно.
Дым огляделся. Если взрослые родичи волчонка и обретались где-то поблизости -
они пока ничем не давали а себе знать.
Дым понял, что ему почти не страшно. Противно - да. А страха не было. Он встал в
полный рост; волчонок неуверенно шевельнул хвостом. Возможно, он впервые в жизни
видел пищу целиком - и самостоятельно передвигающуюся. Возможно, он был удивлен.
Возможно, он хотел поиграть.
- Пожиратель мяса, - сказал Дым. В его представлении это было самое изощренное,
самое грязное ругательство.
Волчонок удивился еще больше. Он никогда не слышал, чтобы мясо издавало
упорядоченные звуки.
- Пшел вон! - Дым шагнул вперед. При нем не было ни камня, ни палки, но волчонок
натолкнулся на его взгляд - и отчего-то струсил. Качнулись ветки, посыпалась
роса - и снова тихо, только сердце Дыма колотилось, и прыгал на груди круглый
значок с изображением Дивы Донны, который Дым перед походом решил не снимать.
Прошло десять минут, а Дым все еще был жив. Прошел час, и прошел день.
Пропитанные спецсоставом сапоги порвались, Дым сбросил их и дальше пошел как
придется - где на двух ногах, а где и по-простому. Но он был жив, граница
осталась позади и сбоку, лиственный лес сменился хвойным, и все говорило о том,
что цель близка...
Только на закате Дым понял, что за ним идут. Непонятно, каким образом ему это
открылось - однако уже через минуту после первого подозрения пришла уверенность,
и такая, что холод прошел по коже и сам собой подобрался живот.
Не оглядываясь, он побежал. Откуда только силы взялись; он шел весь день, он
смертельно устал - но теперь несся, как молоденький, перепрыгивая через камни и
кочки, и через несколько минут сумасшедшего бега редкий лес остался за спиной, а
впереди раскинулась каменистая неровная степь, и Дым ринулся вперед - по склону
вверх. Его преследователи тоже вынырнули из леса. Дым не видел их, но спиной
ощущал, как сокращается расстояние. И уже понимая, что обречен, бежал из
последних сил, падал на четвереньки, рвался вперед и вверх, пытался спасти свою
жизнь, как спасали ее с разной степенью успеха поколения его предков.
А потом - погоня уже была в нескольких мгновениях от его горла - взвизгнул
воздух над головой, и долетел до ушей негромкий хлопок. И сразу же - Дым все еще
бежал - преследования не стало. Он пробежал еще несколько шагов и упал на траву,
и лежал, обмирая, воображая круглый значок "Дива Донна" в куче окровавленных
костей, но ничего не происходило, опасности не было. Тогда Дым поднял голову и
осмотрелся.
Поблизости - никого. А далеко, уже у самого леса, скользили по траве одна
большая волна и две небольших - уходили, не оглядываясь, волки. Совсем рядом
трава была примята и пахла кровью. Дым поднялся на трясущиеся от усталости ноги,
приблизился, глянул...
Волк был чудовищен.
И волк был мертв; в груди его зияла дыра, в которую Дым мог бы просунуть кулак.
Если бы ему удалось преодолеть ужас перед мертвым, но оттого не менее страшным
пожирателем мяса.
На другой день он увидел местных обитателей. Следы их пребывания попадались ему
уже давно, от самого пригорка с мертвым волком, но их самих воочию видеть не
пришлось до самого полудня.
Сперва в шелест травы и дыхание ветра вплелся далекий звук. Мелодично, с
неравными промежутками звякали колокольчики. Один, другой, третий...
А потом, поднявшись на очередной холм, Дым увидел внизу спокойно бредущую толпу.
Издалека идущих не отличить было от прохожих на площади или от поклонников Дивы
Донны, по-простому идущих на концерт из поселка в поселок. Разве что поклонники
Донны не носили колокольчиков...
Дым стоял, почему-то не решаясь тронуться с места. Толпа, не замечая его или не
обращая на него внимания, обтекала холм... Дым преодолел себя. Понемногу, по шагу,
приблизился.
Первое, что поразило его - запах. Похоже, что люди... существа, составлявшие
толпу, никогда не мылись.
- Эй, - сказал он хрипло. Несколько голов повернулось в его сторону, остальные
продолжали рвать траву, росшую прямо под ногами. Дым остановился снова. Взгляды;
на него смотрели безмятежные, ничего не выражающие, сонные глаза.
- Эй, - повторил Дым просто от страха. Потому что в этот момент он испытал ужас,
какого не испытывал даже во время погони. Даже за минуту до неминуемой,
казалось, смерти...
Из толпы выбрел один, покрупнее прочих, в космах нечистой свалявшейся шерсти.
Вожак: на шее его болтался медный колокольчик, чуть поменьше того, что украшал
собой жилище Дымового советчика. Вожак остановился перед Дымом, смерил его с
головы до ног мутным взглядом, в котором, как показалось Дыму, все-таки мелькнул
проблеск мысли. Наклонил голову, расправил плечи, как бы демонстрируя силу и
предлагая новоприбывшему, если он того желает, оспорить звание вожака в
немедленном поединке...
- Нет, - Дым отшатнулся.
Вожак, удовлетворенный его отступлением, побрел дальше. Низко, мелодично звякал
колокольчик.
Они были целиком и полностью счастливы. За несколько дней пребывания в их
обществе Дым освоил нехитрый язык жестов, запахов, прикосновений и звуков, с
помощью которого эти существа общались между собой.
Самки иногда проявляли к Дыму интерес, самцы, опять-таки иногда, - враждебность;
большая часть новых соседей не испытывала по отношению к Дыму никаких чувств.
Почти всем нравилось, когда Дым с ними разговаривал - но два-три самца страшно
раздражались при звуке речи.
Никто не понимал ни слова. Стадо (а сообщество странных существ было именно
стадом) медленно двигалось по степи, никем не направляемое и никем не
сдерживаемое - так, во всяком случае, казалось на первый взгляд. Никто никому не
указывал, что делать и как себя вести; травы было вдоволь, у травы был отменный,
богатый оттенками вкус, и Дым, как бы он ни был удручен и озабочен, не мог не
оценить его.
Детей в стаде не было, однако многие самки явно готовились к появлению
потомства. Несколько раз Дым видел в небе хищных птиц - но они кружили недолго и
вскоре куда-то исчезали. Ни намека на существование волков Дым не встретил за
все время, проведенное в стаде.
Не раз и не два он собирался отстать от общей толпы и двинуться дальше в поисках
Хозяев, однако всякий раз что-то удерживало его. Дым боялся себе признаться - но
пребывание в стаде, пусть тупом и смрадном, давало ему давно позабытое чувство
покоя и безопасности. Спустя несколько дней они встретились посреди степи с
другим стадом. То было поменьше и двигалось, кажется, побыстрее.
Недолго думая, Дым оставил старых товарищей ради новых, которые, впрочем, ничем
почти не отличались, разве только цветом шерсти...
Сперва последовал знакомый уже ритуал знакомства с вожаком. А потом неожиданно
девушка, тонконогая, совсем молоденькая, заняла место справа от Дыма и пошла
рядом, время от времени кося темнокарим глазом.
"Самка", - говорил Дым про себя. Девушка.
- Послушай, - сказал он шепотом.
Она встревожилась.
- Хорошая... Хо-ро-ша-я, - сказал он одними губами. - Ты слышишь?
Она чуть улыбнулась. Чуть-чуть. А возможно, Дыму померещилась ее улыбка. Так,
бок о бок, они брели весь следующий день. Дыму было приятно срывать для нее
самые душистые, самые сладкие соцветия. Ему казалось, что всякий раз, принимая
подарки, она улыбается уголками рта. Чуть-чуть.
- ...Пойми, я никого не обвиняю. Ни ее... жену. Я просто не хочу ее никогда больше
видеть, слышать о ней. В последние дни, когда мы еще были вместе... это такой
взгляд на мир, ничего не изменить. У нее один взгляд, у меня - другой. Она
говорила, что она не вещь моя и не собственность, и не только я имею на нее
право. Считала меня жадным, нетерпимым - потому что я не хотел ее ни с кем
делить. В древние времена, когда жив был Лидер, семья считалась нормальной,
когда друг друга любили двое. А потом оказалось, что это против природы. И мы
пошли на поводу у природы... и потеряли что-то важное... я так говорил, но она не
соглашалась. То, что связывало нас когда-то, эта приязнь... вся истончилась, как
ниточка. А потом случилось... потеря сломала ее окончательно. Я думаю, если
встречу ее - не узнаю. Я не помню ее лица, забыл. Может, я и дурак, я готов,
чтобы меня называли дураком. Но я-то ее... понимаешь, не готов был дарить ее комуто,
хоть и на время. Казалось бы, что такого - особенно если я далеко или занят...
А кто-то рядом и свободен... Она говорила, что "это жизнь". Но по мне - это не
жизнь как раз, это... Послушай. Может, я и дурак, но ни в чем не раскаиваюсь ни на
стебель.
Она жевала траву.
- А мальчишек наших звали Рос, Мири и Кит. Тройняшки. У Роса шрамик был на носу...
Представляешь, я до мельчайшей подробности помню, как их провожали на службу. На
границу. Кто где сидел, кто что говорил, кто как смеялся. Кит со своей девушкой
почему-то поссорился, а потом помирился. Вкус пьяной вишни помню. Красный
полумесяц на скатерти - отпечаток от стакана. Вот. До сих пор. Сезон они
прослужили - вместе. Слышишь?
Она жевала.
- И... их всех наградили чем-то посмертно, жена ездила за орденами, а я не стал.
Мне не хотелось этих орденов. Слушай, ты в состоянии понять то, о чем я тебе
рассказываю?
Запах травы.
- Мальчишки, мои мальчишки. Ты поймешь. Даже ты поймешь, когда у тебя будут
дети.
Она смотрела ясно и преданно. А через некоторое время просто подошла поближе,
жестами недвусмысленно предлагая здесь и сейчас сделать все, чтобы дети у нее
появились как можно скорее; в ноздри ударил резкий провоцирующий запах. Дыму
стало противно. Он отошел в сторону.
- Что ж ты... брезгуешь? - послышалось за спиной. Дым содрогнулся.
Бурого цвета самец смотрел на него без той сонной безмятежности, к которой Дым
за последние дни почти притерпелся. Обыкновенно смотрел. Даже насмешливо.
- Т-ты... - выговорил Дым. Незнакомец криво усмехнулся:
- Да. Как там... жизнь?
Дым заметил, что он говорит с трудом. Запинаясь, как бы подбирая слова.
- Плохо, - сказал Дым. - Волки прорвались.
- Да, - сказал незнакомец. - Волки... Здесь нет волков. Ты заметил?
- Заметил, - Дым кивнул. - Ты здесь давно?
Незнакомец задумался, как будто вникнуть в смысл вопроса было очень и очень
непросто.
- Давно, - сказал наконец. - Много... много. Нас было... была своя... свое стадо.
Думали... Не... Здесь нет волков. Только надо держаться... подальше. Не ходи на запад.
К ним. Не ходи.
- На западе Хозяева? - спросил Дым.
- Не надо на запад, - почти попросил его собеседник.
- Как тебя зовут? - спросил Дым.
Тот мотнул головой:
- Не... важно. Звали. Теперь... некому звать, - и он рассмеялся, запрокинув голову.
За спиной послышалось ритмичное сопение. Дым обернулся.
Девушка, весь день выслушивавшая его откровения, сосредоточенно спаривалась с
молодым некрупным самцом. Остальные не глядели в их сторону - подбирали траву;
самец старался. Девушка, придавленная к земле, бессмысленно улыбалась - теперь
уже точно улыбалась, и в глазах ее было свежее и крепенькое, совершенно животное
наслаждение.
Он уже потерял счет дням, когда в движении стада наметилась перемена. Вожак
забирал все круче к западу; земля сделалась каменистой и твердой, травы здесь
было немного, больше колючки. Безымянный собеседник Дыма нервничал все сильнее -
и наконец ночью исчез. Ушел в степь.
Дым остался.
Миновало еще несколько дней, прежде чем однажды на закате стадо поднялось на
пригорок и Дым увидел внизу поселение. Что-то неуловимо знакомое. Плоские
прямоугольные крыши, только без огородов. Большие одноэтажные дома. Стадо
покатилось с пригорка вниз. И Дым поспешил вниз вместе со всеми, забившись в
самую гущу, будто желая спрятаться среди лохматых спин - потому что стадо
встречали, и встречающий был чудовищнее волка. Огромного роста. С неправильными
пропорциями тела, с движениями завораживающе точными, с парализующим взглядом
широко расставленных, непривычно светлых глаз.
- Пошли-пошли-пошли... Харрашо, давай-давай... Куда?! А ну сюда, сворачивай!
Слова были знакомые, но произносились по-чудному, Дым понимал их не без труда -
но всего страшнее был голос. Голос пробирал до костей, нечто подобное слышалось
Дыму только в детских кошмарных снах. От Хозяина исходила волна властного
подавления, и несомый стадом мимо ног в высоких черных сапогах, Дым едва не
потерял сознание.
Всех их загнали - теперь именно загнали! - в полутемный барак, сухой и теплый,
со свежей соломой на полу. Товарищи Дыма преспокойно устроились кто где и
заснули до утра, а Дым всю ночь не мог сомкнуть глаз, потому что планы его,
вынашиваемые с того самого дня, как в Большом доме постановили объявить всеобщую
мобилизацию... нет, с того дня, когда пришло первое сообщение о прорыве на границе
и падении маячков... эти планы вдруг оказались домиком из пены, рисунком на песке,
потому что переговоры с Хозяевами... Переговоры с Хозяевами! Это значит - выйти из
стада и обратиться с речью к великану с пугающим орудием в руках и предложить
сесть за стол переговоров - как равный, стало быть, с равным.
От его хриплого смеха задергали во сне ушами преспокойно сопящие товарищи. Утром
неясное предчувствие катастрофы реализовалось. Двери барака приоткрылись, но
только чуть-чуть, выпуская узников небольшими группками; снаружи доносились
крики. В них не чувствовалось ни боли, ни ужаса, но они были до странности
громкими, Дым не мог представить себе обстоятельств, при которых его безмятежные
товарищи могли бы так рвать себе глотки.
Сам он хотел оставаться в бараке до последнего, но это оказалось невозможным,
его вытолкнули наружу, он зажмурился, ослепленный солнечным утром. Его группу -
трех самцов, двух самок и ту самую девушку - втолкнули в узенький загончик.
Хозяина не было видно, но его присутствие угадывалось. Товарищи Дыма смотрели
либо в землю, либо прямо перед собой, а он - он поднял голову и увидел.
Хозяин выхватил из загона одну из самок. Привычным движением, почти не прилагая
усилий, зажал ее между колен; не обращая внимания на вопли, споро связал руки и
ноги. Послышалось негромкое стрекотание, во все стороны полетели ошметки шерсти;
Хозяин водил и водил стрекочущим устройством, пока самка не сделалась голой и
розовой, будто кишка, тогда Хозяин развязал ее и перебросил в соседний загон. И
потянулся за следующим, и выхватил самца, стоящего рядом с Дымом.
Он почти ничего не помнил. Голых и дрожащих, их затолкнули в барак. Кажется, в
длинных ящиках горами лежала прекрасная пища, и кажется, его товарищи, забыв о
шоке, принялись за еду, Дым лежал в углу, не в силах подняться на ноги. ...Когда
Хозяин зажал его между коленями и включил свою адскую машинку, Дым закричал. Он
хотел обратить на себя внимание Хозяина, воззвать к его совести, остановить его,
наконец. Хозяин рявкнул; Дым встретился глазами с его взглядом и обмяк. И не
вздрогнул даже тогда, когда его начали стричь. Дальше все помнилось обрывками.
И вот теперь он видел тонкие ноги, переступающие по несвежему уже сену, слышал
хруст поедаемых травинок - и одновременно несся вверх по склону, уходя от
преследовавших его волков. Глядел на сухое соцветие перед глазами, кусочек
корма, вывалившийся из переполненной кормушки - и видел ромашку, нарисованную на
белой стене. Бежать... вернуться... волки. Что может быть хуже, чем жить, как
животное? Как животное домашнее. На пол легла полоса света. Приоткрылась низкая
дверь. Дым напрягся - и снова обмяк.
Даже если все стадо пойдет прямиком на бойню - ему не сделать ни шага. Во всяком
случае, ни шага в сторону.
В дверном проеме стоял согнувшийся вдвое Хозяин. Смотрел на едящих, а те не
обращали на него никакого внимания. А Дым лежал в темном углу.
- Дива Донна, - сказал Хозяин, и Дыму показалось, что у него заложило уши. -
Дива... Донна.
Никто не повернул головы. Все продолжали жевать.
- Дива... Донна, - повторил Хозяин, будто сам себе удивляясь. - Кто тут... Дива
Донна? Встань и подойди.
Никакого движения; стадо утоляло голод, и на лице Хозяина обозначилось
разочарование пополам с облегчением. И дверь стала закрываться. И в последнюю
секунду - луч света на полу уже совсем истаял - взгляд человека в дверях упал на
другого человека, в углу, который пытался - и не мог - подняться.
Но побег раскрылся. Хозяева, недовольные Лидером, хотели остричь его и отправить
на бойню - но вмешался самый главный Хозяин. Он сказал: Лидер прав. Пусть идут,
может быть, у них что-то получится. И дал им с собой еды и питья, технологий и
материалов достаточно, чтобы основать свою цивилизацию. Только оружия, чтобы
убивать других, Хозяева не дали, а Лидер не взял с собой.
Лидер и те, кто ушел с ним, стали жить на границе кормных степей и каменистых
предгорий. Они основали цивилизацию, установили законы и начали жить в согласии
с ними... Они плодили детей, тех, кто не знал, кто такие Хозяева. Они учили их
наукам, чтобы дети умели строить дома, и делать предметы, и использовать
технологии...
Но пришли волки, привлеченные легкой добычей. Тогда те, что пришли с Лидером,
пожалели о своем решении. Но не все. У них был огонь, было оружие, и у них была
решимость обороняться. Добыча не была легкой, и волки отступили.
Но не навсегда.
Сказание о Лидере
Часть вторая
После зыбкого пространства, в котором обитали Хозяева, мир под солнцем показался
Дыму очень маленьким, зато надежным и ярким.
Он вышел рано утром и до заката брел по зеленому, сытному пастбищу. Шел, не
подобрав с земли ни травинки, только изредка задерживаясь возле круглых
рукотворных озер, чтобы утолить жажду. Несколько раз на горизонте показывались
стада - те стада, спокойно пасущиеся и радующиеся жизни; Дыму приходилось
преодолевать почти физиологическое стремление оказаться среди себе подобных. Он
понимал, что, затерявшись среди жующих, отдыхающих, спаривающихся, сможет
наконец вздохнуть с облегчением, расслабиться, забыться ненадолго - и хотя Дым
прекрасно знал цену такому отдыху, искушение все-таки было велико. Вот как рыбу
выбросили на берег, думал Дым, бредя между метелочками цветущих трав. Чешуя
сохнет, рыба не может без воды... она согласна на любую лужу - лишь бы плыть.
Мы в своем стаде, как рыба в воде... А Хозяева либо родились на суше, либо давно
вышли из воды, думал Дым. Нам никогда не понять друг друга.
То, что называлось миром Хозяев, сперва представлялось ему чем-то вроде
огромной, окутанной туманом кухни, где почти ничего не видно, только слышен стук
ножа о разделочную доску, треск огня в печи, да время от времени вынырнет из-за
мутной завесы чье-то плечо, чей-то одинокий глаз или полуголый, покрытый редкими
волосками подбородок.
Тогда он горько пожалел, что пустился в путешествие. Он пожалел, что решился на
встречу с Хозяевами; он понял, как прав был безымянный сородич с его паническим
шепотом: "Не ходи на запад!"
При встрече с волком человека порабощает страх неминуемой смерти. Долгое время
Дым считал, что хуже ничего не может быть.
Но при встрече с Хозяином приходит ватная, пробирающая до костей покорность.
Желание вытянуть шею - чтобы длинной, с очень подвижными пальцами хозяйской руке
было удобнее полоснуть мясницким ножом.
И это оказалось хуже любого страха. Теперь Дым шел по степи. На разной высоте
покачивались соцветия - белые зонтики, пахнущие медом, желтые метелочки,
пахнущие медом, синие шарики, пахнущие так, что хоть с ума сойди. Он шел туда,
где живут его соплеменники - его непостижимые родичи, решившиеся поставить
поселок под самым боком у Хозяев. Принимающие от Хозяев защиту и корма.
Он шел туда, куда шел в свое время Лес-Лановой. И куда он так и не добрался.
Он шел под солнцем; теперь ему казалось, что в обиталище Хозяев всегда стоит
полумрак. Так ли это? Или виной тому шок, лишивший его способности трезво
оценивать окружающее? Действительно ли Хозяева отличаются от людей до предела,
за которым наступает полное непонимание?
Но ведь что-то он все-таки понял. Потому-то и идет сейчас по степи, идет к тем,
к соплеменникам... К тем, что нашли с Хозяевами общий язык.
Наступил полдень. Дым лег в траву - передохнуть. На минуточку. Только послушать,
как звенит полуденное поле. Только посмотреть, как колышутся стебли. После
всего, что довелось увидеть у Хозяев... надо почаще смотреть на облака. Чтобы
убедиться наконец - это не рукотворный голубой купол, это не еще один фокус
прирученного пространства, это просто небо...
Хозяин, остригший Дыма, передал его другому Хозяину.
А тот - следующему. Ни с кем из них Дым не мог обменяться более чем парой
связных реплик. Первый Хозяин, с которым у Дыма получился наконец разговор, был
высок и узок в плечах. Голая кожа на его лице была белой, как седина, а глаза
прикрывались специальными темными щитками - и слава Лидеру, потому что прямой
взгляд Хозяина оставался для Дыма непереносимым испытанием.
- Волки, - твердил Дым. - Волки, помощь... Мы гибнем, потому что не можем
противостоять волкам. Помогите нам. Защитите.
Хозяин не понимал. Жест непонимания у него был странный - казалось, тонкая шея
вот-вот переломится под грузом огромной головы.
- Они убивают, - твердил Дым. - Существует же ответственность? Вы же создали
нас, вы создали Лидера и его стадо... Помогите нам! Дайте оружие против волков или
придите сами и прогоните их!
Хозяин долго думал. Потом заговорил, в голосе не было приказа, но сам звук его
пронимал Дыма до костей.
- Мы не ходим стадом, - сказал Хозяин. Ты оперируешь понятными тебе категориями.
Мы не можем быть "мы". Мы каждый - вне других. Мы отдельные. Мы постигаем.
- Я думал, что мы можем договориться, - сказал Дым. - Как разумные с разумными.
Как цивилизация с цивилизацией.
Хозяин отбросил голову назад - она почти повисла за его спиной, а к Дыму
обратилась большая белая шея. И эта шея дергалась, издавая странные звуки -
Хозяину было смешно, Хозяин смеялся.
Наверное, Дым переменился в лице. Наверное, он что-то сказал или что-то сделал -
но Хозяин оборвал смех, снял свои щитки, и от его взгляда Дыму сделалось
тоскливо и сладко - почти как от далекого волчьего воя.
- Когда несколько людей объединяют усилия для достижения цели, выходит скверно.
Разумное стадо - самый невинный из таких вот прорывов в неведомое. Самый легкий.
Да, эти люди добились успеха... Они добились. Не вы. Я разочарую тебя. Они, те,
кто выпускал твоих предков за стены, на волю, были совершенно уверены, что уже в
третьем поколении это будет обыкновенное, не мыслящее, не производящее орудия
стадо. Вы оказались хорошими учениками, вы, потомки маленькой Молли, но природа
все равно сильнее. Нормальное состояние для стада - ходить по пастбищу. Под
взглядом пастуха, если это домашнее стадо. Под взглядом волка, если это стадо
одичавшее. Я понятно выразился?
- Совершенно понятно. Скажи, почему вы едите нас?
- Мы не едим разумных, - ответил Хозяин.
- Эти, похожие на нас - чем они хуже? - спросил Дым. - Вы можете все... Почему вы
стрижете стада? Почему вы режете их на мясо? Разве нет другого пути, разве вам
больше негде добыть еду и одежду?
Хозяин снова рассмеялся. - На моих землях живет мыслящее стадо, - сказал он
наконец. - Стадо из ваших, из перебежчиков. Им хорошо. Хочешь к ним
присоединиться?
Дым шел весь день. Уже на закате он поднялся на холм - и внизу увидел ровные
ряды домов с привычными огородами на плоских крышах.
Молодежь смеялась. Молодежь слушала девушку, поющую на опрокинутой бочке.
Девушка притоптывала, и толпа прихлопывала в такт; девушка выдавала чередующиеся
"ля-ля-ля", "ша-бу-да" и "тири-ра", и толпа подпевала.
Дым стоял в самой гуще толпы, смотрел в звездное небо поверх девушкиной головы и
ни о чем не думал. В его сторону старались не смотреть - из деликатности;
несмотря на то, что Дым с ног до головы был завернут в темный полотняный
балахон, несмотря на то, что шерсть успела немного отрасти, - его увечье не
осталось тайной ни для кого.
Они сталкивались с таким увечьем не раз и не два. Наверное, они сочувствовали
Дыму, наверное, они не совсем безуспешно боролись с отвращением. Дым разглядывал
их из-под капюшона. Внешне они ничем не отличались от молодежи, которую он
встречал каждый день - в столице, в поселках...
Кажется, ничем не отличались.
Или все-таки?..
Некое общее выражение. Тень пугающей безмятежности, которую он когда-то (когда?
сто лет назад?) видел в глазах девушки-самки, той самой, которая внимательно
выслушала его историю, но не поняла ни слова.
Или показалось? Показалось, нормальные ребята...
- А теперь, - звонкий девушкин голос накрыл площадь без видимого напряжения, -
песня в честь нашего гостя! В честь новоприбывшего человека со старой родины,
Дыма-Лугового, песня о покинутом доме!
На площади стало тихо. Вокруг Дыма образовался целый лес обнявшихся парочек,
троиц и даже четверок; вероятно, нравы здесь царили простые и незамысловатые.
Как говорила когда-то его бывшая жена - против биологии не попрешь; вот пятеро -
две девушки и три парня - замысловато сплелись, покачиваются в такт песне,
мелодичной и трогательной. Ритмично покачивалась вся площадь, и только Дым стоял
неподвижно, да еще сын старосты по имени Жель-Мостовой, угрюмый парнишка,
приставленный к гостю сопровождающим.
Девушка пела.
Я оставил свой дом и нашел другой,
песню о доме спой ты мне, спой...
Слова были незамысловаты, как капустный лист, но в голосе звучала настоящая
грусть. Вряд ли девушку так волновала судьба оставленного дома - она, скорее
всего, не помнила его. Но музыка была печальна, а девушка обладала врожденным
чувством гармонии. И не сфальшивила ни разу. Концерт закончился неожиданно.
Певица слезла с бочки, все вдруг распрощались и разошлись. Дым догнал
провожатого, тронул за рукав:
- Жель...
Парень отшатнулся. Дым, смутившись, отдернул руку:
- Жель, ты, это... читать умеешь?
Парень посмотрел непонимающе. Пожал плечами.
В доме старосты Дыма ждали ужин, постель из чистой соломы - и, разумеется,
продолжение разговора.
- Ну как, повеселимся? Наша Лика вашей Диве Донне сто очков вперед даст.
- Не сомневаюсь, - сказал Дым.
Дом был совсем небольшой и не очень опрятный. Вся семья старосты - две жены,
шестеро сыновей и две беременные невестки - обитали под одной крышей; Дыму
выделили почетный угол, хотя и жены и невестки - он заметил - были против. Они
старались не прикасаться к предметам, которые трогал Дым, как будто тот был
заразным больным.
Сейчас все в доме спали - или притворялись спящими; мерно подымались бока, тихо
посапывали носы. Староста сидел напротив Дыма, маленький светильник подсвечивал
половину его лица, отчего оно походило на печальную немолодую луну.
- Так и что ты собираешься делать? - спросил он наконец. - Вернешься? Если
захочешь остаться, наши заволнуются. У нас с Хозяином уговор - никого лишнего.
- Сколько детей рожать - тоже с Хозяином договариваетесь?
Староста насупился:
- Ты язык придержи! Легко говорить, легко обвинять.
- Легко, - согласился Дым. - Ты знаешь, что сейчас... там? Что такое волки?
- Знаю ли я, - ворчливо отозвался староста. - Я, считай, из-за волков сюда и
попал. Детей спасал. Вон, - махнул рукой в сторону спящих. - Шестеро родились,
шестеро выжили, выросли, целы.
- Мне повезло меньше, - сухо признался Дым. Староста долго, испытующе смотрел
ему в глаза.
- Сперва страшно было, - наконец признался староста. - Теперь - легче. Волков
нет. Жратвы навалом. Летом - подножная, зимой Хозяин брикетную дает, да не
такую, как мы привыкли, а куда как посочнее. Правда, ты, наверное, брикетной не
пробовал? Ты же чиновник.
- Пробовал, - сказал Дым. Староста, кажется, слегка смутился:
- Ну вот... Вот так. Живем понемножку.
- Не скучно? - спросил Дым.
Староста хмыкнул:
- С волками оно, конечно, веселее.
- Детей учите?
Староста неопределенно развел руками:
- Которые хотят, тех учим. Но многие не хотят. Не все молодые читать умеют. А
что делать? Такая жизнь... Не надо им читать. Не нравится.
Дым прикрыл глаза:
- Представь себе, что ты в Высоком доме. Что тебя пригласили как консультанта,
что говорят о переселении к Хозяевам. И что некто, противник такого переселения,
говорит: там мы выродимся, превратимся в обыкновенное стадо. Окончательно
растратим знания и опыт, которыми владели предки. Ты сможешь возразить?
- Сроду я не был в Высоком доме, - с неприязнью сказал староста. - Я и в столице
всего раз был.
- Что ты возразишь?
- Что им милее власть, - староста насупился. - Пока они сидят в Высоком доме,
пока решают, кому сколько брикетов на зиму, - вроде как при власти. А когда
окажутся под Хозяевами - тогда и Высокий дом не нужен. Никто не нужен. А кто
хочет учиться - пусть учится, пожалуйста. Я и своим говорю - учитесь.
- А книг много? - спросил Дым. Староста пожал плечами:
- Штук шесть. Учебники по математике, по инженерному делу...
Дым помолчал. Староста смотрел настороженно - ждал подвоха.
- Ты доволен жизнью? - спросил наконец Дым.
- Въедливый ты, - проворчал староста. - Чувствуется, что чиновник. А простой
человек не спрашивает себя, доволен он жизнью или нет. Он просто живет. Детей
растит...
- Тех, которые не лишние, - заметил Дым.
- Идиот! - рявкнул хозяин так, что сопение в комнате разом оборвалось. - Язык
укороти, надзиратель стриженый! Я же вижу, как ты смотришь, мы-де свободу
предали, под Хозяином живем, как скоты. А вот и нет! Свободные мы, посвободней
некоторых. Живем мирно, никому не мешаем, всем довольны!
Дым молчал. На другой день он вернулся к Хозяевам. Тот, с темными щитками на
глазах, удивился его возвращению.
- Ты войдешь, - спросил Хозяин, - или останешься снаружи?
- Войду, - сказал Дым.
Ему до странности хотелось простора и пустоты хозяйского жилища. Наверное,
давали о себе знать двое суток в тесном доме старосты. Странно. Прежде Дыму
никогда бы не пришло в голову называть такой дом - тесным.
- Я думал, ты останешься с ними, - сказал Хозяин. - Все ваши, те, кто приходит,
хотят такой жизни. Хотят туда.
Дым молчал.
Он порывался сказать, что Лес-Лановой расписывал стены своего дома цветами, а
Дива Донна замечательно поет. Что цивилизация - не сборище разумных животных,
что не все, живущие стадом, видят смысл жизни в одной только жвачке. Жить вместе
- не обязательно быть безмозглой скотиной. Ему хотелось говорить и говорить,
изливать свою обиду, непонимание и злость - но он молчал, потому что Хозяин все
равно не понял бы его. Да и он, Дым, никак не мог понять Хозяина.
И ведь были волки. Время шло, а волки никуда не девались.
- Арти-Полевой изобрел специальные маячки, чтобы отпугивать волков, - сказал
Дым, когда молчание затянулось. - Но волки смогли адаптироваться.
- Вряд ли он придумал их сам, - сказал Хозяин. - Похожие технологии когда-то
существовали у нас, вероятно, он вычитал в каком-нибудь старом источнике.
- Нет, он их изобрел, - упрямо повторил Дым.
Хозяин не поверил ему. Высокие острые плечи поднялись и опустились: этот жест
означал, что Дым может сколько угодно тешить себя иллюзиями, мнение же Хозяина
не переменится ни на стебель.
- Я хочу спросить тебя, - сказал Дым. - Первое. Ты согласился бы принять на
своих землях еще несколько общин; много, очень много, миллион... людей? Таких, как
я.
Хозяин понял, и Хозяин умел считать.
- А второе? - спросил он. Дым огляделся; на стене напротив - для удобства Дым
определил эту плоскость как стену - лежала проекция огромного пастбища.
Медленно, по широкому кругу двигались стада - неправильной формы, светлые, и
видом своим, и манерой передвигаться похожие на белые облака в полуденном небе.
Справа ровной линией стояли хлева; слева красными огоньками подмигивали "огневые
точки" - автоматические убийцы волков.
(Дым вспомнил: свист над головой. Волк с дырой в груди, такой огромной, что Дым
мог бы просунуть туда кулак, если осмелился бы.)
И в стороне, неподалеку от огневых точек - стоящие рядышком дома. Осколок
цивилизации, разумная община; целую степь можно было бы заставить такими вот
маленькими поселками.
- Второе... - проговорил он медленно. - Что ты за это попросишь? На каких
условиях?
Хозяин смотрел на Дыма без щитков, прямо. И Дым впервые выдержал этот взгляд.
- Я буду говорить с тобой откровенно, - сказал Хозяин.
И Дым обрадовался.
Лидер говорил: мы получили в готовом виде то, на что цивилизация Хозяев
потратила тысячелетия своей истории. Если мы не сделаем своими хотя бы толику
этих умений и знаний - мы обречены. Мы растратим богатое наследство и вернемся
туда, откуда вышли - к полю, к хлеву, к траве. Мы снова станем беспомощными
перед волками; цивилизация погибнет. Но если каждый из нас ежечасно будет
бороться за цивилизацию в себе - мы выживем, мы выиграем и преумножим наследство
Хозяев. И настанет день, когда наши собственные умения и добытые нами знания
превзойдут умения и знания Хозяев.
Сказание о Лидере
Часть третья
Поселение было обнесено частоколом, и на заостренных верхушках высоких кольев
сидело послеполуденное солнце. Вместо одной стены стоял погрязший в земле,
облепленный грязью тяжелый тягач. На дне ковша поблескивала дождевая вода. Дым
постучал. Ему долго не отпирали - разглядывали пришельца в щель и шептались.
Потом скрипнули петли, и тяжелая дверь отворилась; за частоколом было темно и
душно.
- Тю, - сказал молодой парень с самострелом на плече. - Ты кто такой, дядя?
- Дым-Луговой, - отозвался Дым. - Отбился от стада.
- Все мы тут отбились, - сказал парень. - Хочешь остаться? Давай, места хватит,
двоих с утра волки задрали...
Дым огляделся. Глаза его привыкали к полумраку. Пространство внутри частокола
было укрыто огромным куском брезента. Ни на что не обращая внимания, возились в
соломе дети. Поодаль стояли женщины - изможденные, тощие, усталые. Настороженно
смотрели на Дыма. Мужчин не было видно.
- Все в поле, - сказал парень. - Тут у нас просто: успел сжать - твое счастье.
Не успел - голодай. С факелами ходим - одной рукой огонь держишь, другой траву
загребаешь. Только им наши факелы не больно-то страшны.
- При волках живете? - спросил Дым. Женщины переглянулись.
- Высокий дом, - Кари-Гаевой выругался, как плюнул. - Высокий дом, чтоб его...
собрали людей - укрепления строить. Голодуха... Беженцев набралось на каждую крышу
по лишних пять десятков. Ни травинки... Какие укрепления? Для чего? Кого
укреплять, когда жратва вся под волком осталась? Огни палили... К северу отсюда
один умник полстепи выжег. Волков пугал. Великий Лидер! Дети оголодали - ребра
торчат. Ну я и послал к черту Высокий дом, всю эту хреновую цивилизацию... Три
семьи собрал - и сюда. На тягаче бревна подтягивали, за день частокол поставили,
детей спрятали...
- Тягач на ходу? - спросил Дым.
- Где там! - Кари махнул рукой. - Топливо вышло. Откуда топливо? Масла нет. Вот,
вместо стенки поставили. Хоть какая буря, а устоит. Все польза.
- Как же тут жить? - спросил Дым.
- Молча, - сказал Кари. - Детей кормим. На зиму запасли уже кой-чего. Вода есть.
Перезимуем. Зимой волки голодные будут, но частокола им не взять.
- Тут еще кто-то живет? - поинтересовался Дым.
- На бывшей заставе, - помолчав, сообщил Кари. - Тоже три семьи. Это сегодня
день плохой - волки двоих завалили. А так - дежурных ставим на вышке, детей
выпускаем попастись, размяться. Волка, его ведь издали видать, если глаз
тренированный.
Дым посмотрел на небо; серый треугольник его помешался прямо над головой. В
прорехе брезентовой крыши.
- Вот, - Дым стянул с плеч свой видавший виды балахон. Кари сперва прищурился,
потом отшатнулся:
- Где это тебя? Чего это, не заразно, а?!
- Это стрижка, - объяснил Дым. - Я был у Хозяев.
Неожиданностей не предвиделось.
То, что еще недавно было страной, цивилизацией, распалось теперь на очаги,
островки. На кормных полях хозяйничали волки. Там же, защищаясь по мере
возможности или просто положившись на судьбу, маленькими стадами жили
переселенцы, которые предпочли полную опасностей жизнь медленной смерти от
голода.
Старая линия укреплений еще держалась - во многом благодаря тому, что волкам
хватало поживы в степи.
Дым пробрался за укрепления на рассвете - ополоумевший от недосыпа молодой
солдат долго глядел на него, будто на привидение, потом вяло махнул рукой в
сторону города:
- Если талонов на брикет у тебя нету, так лучше и не соваться...
Дым не внял предупреждению.
Спустя два дня он сидел в знакомом доме с колокольчиком над окном. В доме было
пусто; ширмы, аккуратно сложенные, стояли у стены.
- Извини, - пробормотал старик. - Угостить тебя нечем. Вот, пригоршня трухи из
брикета...
- Дай воды, - сказал Дым.
Старик сидел напротив; Дым отхлебывал из железной кружки глоток за глотком;
старик глядел на него, и в этом взгляде был ужас.
- Ничего страшного, - сказал Дым, поставив на стол пустую кружку. - Ты видишь -
я не попал на бойню. И шерсть почти полностью отросла.
- Расскажи, - жадно попросил старик, и Дым начал рассказывать. Старик слушал.
- Они живут... как тебе объяснить? У них такое пространство, как... как малина.
Много отдельных пупырышек... но ягода одна. Каждый живет в своем круге
пространства. Каждый занят собой. Никто никого ни в чем не убеждает. Я видел
одну женщину, Хозяйку, которая не ест мяса из принципа. Представляешь? Но ей не
приходит в голову сказать еще кому-то, что мясо есть нельзя, что оно живое. Они
продолжают стричь шерсть и резать стада. Я не понимаю, почему. Они могли бы
избежать этого. Но они не понимают. Им не приходит в голову задуматься, что
чувствует не то что стадо - сородич, сосед. Их эта устраивает. Они свободны,
совершенно. Космически. Им не страшно в одиночестве, им не бывает скучно, они
творят, самореализуются. Рисуют - ни для кого, для себя. Сочиняют музыку,
которую никто не услышит... Изобретают...
- А власть? - спросил старик. - Насколько я понял, нет никакой власти. Никто
никому не нужен. Каждый имеет все, что пожелает, сам по себе. Такая светящаяся
стена, они пальцем указывают предметы, которые нужны, и через минуту уже
получают все, что хотят.
- Откуда?
- Не знаю, - в голосе Дыма проскользнуло раздражение. - Не важно.
- Еще как важно, - возразил старик.
- Нам не дотянуться, - безнадежно бросил Дым. - До той бездонной корзинки, из
которой они берут свои блага. Они, наверное, заслужили это. Они их сами сделали,
изобрели, как изобрели нас, например. Только мы для них бесполезны. Нас неудобно
резать, нас неприятно есть.
- Но ты сказал, что остается надежда, - сказал старик после паузы.
- Да, - отозвался Дым.
И надолго замолчал.
- А дети? - снова спросил старик. - У них есть дети? Как они размножаются?
- Не знаю, - ответил Дым. - Не бывает такого, чтобы мужчина и женщина жили
вместе. Кажется, детей им привозят... оттуда же, откуда и все остальное.
- Из бездонной корзинки? - усмехнулся старик.
- Да.
- А мои все убежали в степь, - помедлив, произнес старик, и в голосе его
обнаружились остатки горечи. - Говорят, лучше волки, чем голод.
Дым посмотрел на бурые крошки. Высыпал на ладонь, аккуратно слизнул.
- Есть надежда - для жизни. Для цивилизации - нет надежды.
- Что? - одними губами спросил старик.
- Ты оказался прав, ты, а не я. Лидер был властолюбцем и дураком. Вся эта затея
изначально обречена... Ты не знаешь, Дива Донна жива еще?
- Лана-Гаевая зовут ее, - помедлив, сказал старик. - Дива Донна - кличка,
псевдоним. Она еще в городе, кажется... но почему нет надежды?
Дым опустил глаза:
- Что в Высоком доме?
- Ничего, - отозвался старик. - Если не считать персональных пайков, очень
тощих. Мне вот выдали, по старой памяти. После того, как ты ушел, тебя сперва
лишили должности. Потом представили к награде. Посмертно. Впрочем, уже все
равно. Но почему нет надежды?
- Все равно, - повторил Дым. - Видишь ли...
- Слушай и не перебивай, - сказал тогда Хозяин. - Дым, твои предки - домашние
животные. Разумное стадо - нонсенс, ошибка. Ваша цивилизация неправильна,
недееспособна. Закат ее может быть более или менее трагичным. Более болезненный
выход - волки и одичавшие, понемногу вырождающиеся стада. Менее болезненный
выход - договор между нами... между мной и тобой. Пусть они приходят - хоть
миллион, хоть два, хоть десять, пространство для них я сумею организовать.
Корма... еду - нет. Значит, стада, желающие не знать ничего о волках, должны
подвергаться стрижке... молчи и слушай. Стрижка приводит к шоку, только если
взрослую сформировавшуюся особь остричь впервые. Если второй раз - шок будет
меньше, на третий его не будет совсем. А если начинать стричь молодых - они
перенесут это без малейшего напряжения. Это войдет в привычку, из трагедии
превратится в обыденность. Только на таких условиях я могу принимать у себя
разумные стада. Это своего рода договор - или шерсть, или безопасность. Никакого
принуждения. Справедливо?
- Справедливо, - сказал тогда Дым. - А мясо?
Хозяин долго смотрел на него, и Дым выдерживал его взгляд - на равных.
- Вообрази, Дым, сколько в степи появится полукровок. Четвертькровок. Дальних
потомков. Сменится несколько поколений, и все. От этого чуда, разума,
зародившегося в результате чьей-то гениальной насмешки, шутки, ничего не
останется. Тогда придет очередь мяса. Но ты не доживешь, Дым. Ты не успеешь этим
огорчиться.
- Спасибо, - сказал Дым после паузы. - Спасибо, что ты говоришь со мной
откровенно.
- Не за что, - помедлив, сказал Хозяин. - Наверное, ты этого заслуживаешь.
- Проклятие Лидера! - в ужасе воскликнул старик. - Кто будет острижен...
- Я острижен, и ничего не случилось, - отозвался Дым с кривой усмешкой. - Я жив,
как видишь. Я даже вернулся обратно - через территорию волков, которые никого не
стригут, зато едят разумных безо всякой рефлексии. И у меня есть главное дело.
Оно противно мне, как гнилая трава, но это мое дело.
- Ты думаешь, кто-то согласится на это?
- Все, - сказал Дым. - У всех дети, все хотят жить.
Это было все, что они могли сделать. Отряды солдат, с факелами и при
самострелах, конвоировали колонны беженцев. Они шли по дороге, уже проторенной
для них, по картам, размноженным на печатных станках; они шли почти налегке -
еды в степи хватало, и всю поклажу уходящих составляли немногочисленные книги.
Они шли - инженеры и учителя, строители, рабочие, их дети и внуки. Те из них,
кто ради спокойной сытой жизни - не своей, а их, малышей! Потомков! - решился на
неслыханное унижение.
На стрижку.
Впрочем, среди уходящих активно жили слухи о том, что ничего страшного в стрижке
нет. Что шерсть отрастает снова. А если стричь сызмальства - дети вообще ничего
не заметят.
Во всяком случае, не поймут.
Когда беженцы ушли почти все и город опустел, Дым почувствовал странную пустоту.
Его миссия была выполнена, но если имя авантюриста-Лидера пережило века и
надолго застряло в человеческой памяти, о Дыме-Луговом люди постараются поскорее
забыть.
Во всяком случае, он надеялся, что забудут. Имя и ту роль, которую он сыграл,
возможно, против своей воли. Каждое утро Дым смотрел на себя в круглое
металлическое зеркальце - и видел длинное, немолодое, в седых волосах лицо.
Однажды утром, часов в десять, он вышел на улицу - безлюдную, как в мире Хозяев,
но куда более узкую и кривую - и отправился по адресу, записанному на клочке
прошлогодней газеты.
Крыши чернели, выщипанные, вытоптанные до последней травинки. Ветер развевал
чьи-то белые занавески - окно было, будто старуха с растрепанными длинными
космами.
Дым остановился. Сверился с адресом. Постучал, готовый к тому, что никто не
ответит.
Через несколько минут дверь открылась. На пороге стояла немолодая истощенная
женщина.
- Здесь еще живет Лана-Гаевая? - спросил Дым.
- Лана, - слабо крикнула женщина в недра дома. И кивнула Дыму:
- Входите.
Он вошел.
Дом был маленький, когда-то удобный, но сейчас заброшенный, запущенный. Грязная
солома на полу; из дальнего угла, из-за ширмы, вышла девушка.
Дым не сразу узнал ее. Все-таки портрет на круглом значке не мог передать черт
живого лица, одновременно приукрасив и исказив его.
- Меня зовут Дым-Луговой, - сказал Дым. Она вздрогнула. В последние недели имя
его стало более чем знаменитым.
- Вот, - он протянул ей круглый значок с почти стершимся изображением. Она
посмотрела - опасливо, не касаясь значка. Подняла на Дыма карие, круглые, очень
растерянные глаза:
- Да... Но почему...
- Он спас мне жизнь, - объяснил Дым. - Жизнь, рассудок.
- Я рада, - пробормотала она. - Но в этом нет моей заслуги.
Некоторое время они молчали. Он разглядывал ее, а она откровенно маялась. Не
знала, что ему сказать, и стеснялась выгнать его.
- Почему вы не уходите со всеми? - спросил наконец Дым.
- Потому что я не хочу, - шепотом ответила девушка.
Помолчали снова.
- Вы, наверное, хорошая певица, - сказал Дым. - Жаль, что я никогда не слышал,
как вы поете.
- Теперь уже и не услышите, - произнесла девушка, отводя глаза. - Я больше не
пою.
- Записок Арти-Полевого не сохранилось, - сказала сухонькая старушка, вдова
великого изобретателя. - То, что говорите вы, с моей точки зрения - великое
кощунство. Арти был честнейшим человеком и замечательным ученым. Теперь таких
нет. Я уверена, что Арти сам изобрел маячки, а не откопал идею в старых
источниках. Но у меня нет доказательств.
- Спасибо, - кивнул Дым. - Прошу прощения.
Старушка осталась одна в огромном, на сто человек, доме. Некогда семейство
Полевых было многочисленным и славным; теперь старушка осталась одна. Кто погиб,
кто бежал в степи, кто ушел с караваном к Хозяевам.
Дым вышел на улицу и долго смотрел в желтоватое, затянутое гарью небо. Где-то
горела степь: не то случайно оброненный факел, не то жест отчаяния - погибать,
так всем... Он ушел, незаметно оставив на старушкином столе полпайка брикетной
травы.
Глубокой осенью на крышах, в палисадниках и под заборами поднялась бледная,
удивленная, сильно опоздавшая трава. Каждый стебель срывали губами и долго
катали на языке. На ободранных афишных тумбах кое-где сохранились плакаты с
географическими картами. Дорога через степь, дорога через лес, трижды
рассекреченная дорога к Хозяевам.
Дым пережил два покушения - один раз ему на голову бросили кирпич. Другой раз
подсыпали яду в бочку с дождевой водой. Хранимый не то чертом, не то призраком
проклятого Лидера, Дым оба раза успешно выжил.
В том, что оба покушения уходят корнями в опустевший теперь Высокий дом, Дым не
сомневался ни на стебель. "Им милее власть" - так, кажется, говорил некто
Гаевой, староста свободного поселка. Волки иногда забредали на улицы, но скоро
уходили прочь.
Пока не время. Придет зима - вот тогда за упрямцев, не пожелавших встать на путь
спасения, возьмутся и стужа, и голод, и волки...
Умерла вдова Арти-Полевого. Дым помогал ее хоронить. Несколько раз он
наведывался к Лане-Гаевой, бывшей Диве Донне, носил еду ей и ее матери. Ему все
больше казалось, что Лана радуется его приходу, и вовсе не из-за гостинцев.
Шерсть его отросла полностью - совершенно белая, без дымчатого оттенка, за
который он получил свое имя. Он завел привычку ежедневно расчесываться, отыскал
в шкафу комок ароматической смолы и подолгу жевал ее перед каждым визитом к
Лане.
Однажды, нажевавшись смолы, он пришел без предупреждения и застал в доме Гаевых
молодого парня, почти подростка - тощего, угрюмого, смущенного и настороженного
одновременно.
- Познакомьтесь, - пробормотала Лана, - это Люк.
Дым извинился и почти сразу ушел.
Теперь у него было занятие - он искал клады. Оказалось, многие жители еще в
первые дни нашествия припрятали кое-что про запас, а потом в суматохе бегства
позабыли.
Дым наведывался в брошенные дворы и очень внимательно, шаг за шагом, изучал
землю и пол в поисках тайников. Попадались ящики с консервами, засыпанные
погреба с овощами, мешки с зерном и мукой. Всякий раз Дым делил добычу на равные
части и методично, дом за домом, навещал новых и старых знакомых.
К его стуку в дверь - два медленных, два быстрых - привыкли. Заслышав его шаги,
вскакивали среди ночи. У Дыма завелось множество закадычных друзей, больше, чем
за всю его жизнь. Он не обольщался относительно этой дружбы. Многие, последовав
его примеру, занялись кладоискательством, и скоро Дым стал натыкаться на следы
кем-то разграбленных тайников.
Запасы опустевшего города подходили к концу. Теперь ели солому из матрасов. С
каждым днем холодало. Вечерами Дым разжигал на площади костер, благо топлива -
деревянного хлама - хватало. И они тянулись к костру, как ночные бабочки -
последние горожане, не пожелавшие жить свободным стадом в степи, не захотевшие
перебраться под защиту Хозяев.
- Первый грех наших предков, - говорил старик, кутаясь в холстину. - Мы не
просто потомки стадных животных. Мы потомки тех, кто пошли за Лидером. И, стало
быть, Лидеру доверили свою жизнь и судьбу. Передали ему ответственность...
Старика никто не слушал. Они сидели плечом к плечу - убежавшие от одиночества в
своих пустых и просторных домах. Они не нуждались в ораторе, они не собирались
похлопывать в такт чьей-то песне. Дым смотрел сквозь костер на Лану-Гаевую,
державшую руку тощего мрачного Люка, и пытался представить, что бы ответили эти
ребята его бывшей жене, если бы она (великий Лидер, он забыл ее имя!) вздумала
рассказать им о любви и свободе. О дружных больших семьях, где любовь крепнет
пропорционально числу супругов.
И еще он думал о том, что статным животным не нужен, противопоказан разум.
Потому что носитель разума - одинок. Потому что стадо обязательно вступит в
поединок с желанием мыслить.
И еще он радовался, что наконец-то не должен ежедневно, ежечасно выдергивать
себя из стада, противопоставлять себя стаду; что наконец-то можно просто сидеть
вместе со всеми и делать то же, что делают все. Смотреть в огонь.
Однажды утром он пошел побродить по промышленным районам - ему пришлось
принудить себя. Он говорил себе, что там, среди высоких мертвых корпусов может
найтись новый резерв продовольствия - но путешествие по заводским улочкам было
для него сродни тягостной прогулке по кладбищу.
Он так и не дошел до фабричного комплекса, до леса давно не дымивших труб.
Бесцельно забрел в инженерную школу, заглянул последовательно в библиотеку,
спортзал, классы, нигде не обнаружил ничего, кроме паутины и пыли запустения.
Уже собравшись уходить, приоткрыл дверь большой лаборатории - и за ближайшим
столиком увидел согбенную фигуру тощего угрюмого Люка.
- Привет, - сказал просто затем, что молча прикрыть дверь было бы глупо и
невежливо.
Люк глянул так, будто его застали за взломом сейфа.
- Я тебе не помешаю, - не то спросил, не то заверил Дым.
- А выглядишь ты гораздо моложе, - заметил Дым.
- Да, я раньше пошел в армию, чтобы поскорее поступить в инженерную школу, -
сказал Люк. - Когда служил на границе, был техником маячков. Поэтому сразу и
приняли на защитные технологии. Жаль, не успел получить диплом, впрочем, тему
мне еще перед нашествием зарубили.
В лаборатории пахло едко и неприятно, но почему-то этот скверный запах напоминал
о жизни. О настоящей жизни. Которая кажется бесконечной.
- А я все о вас знаю, - сказал Люк, и Дым улыбнулся его самонадеянности.
- Так уж и все?
- Я знаю, что вы были у Хозяев, - прошептал Люк. - Что вас... остригли, и вы
спаслись только случайно, из-за того значка. Я их ненавидел, эти значки. Когда
замечал их на ком-то, прямо срывать готов был.
- Ревновал?
- Наверное, - сказал, подумав, Люк. - Все говорили, что я поклонник Ланы. А я ее
уже тогда любил.
Люк ходил вдоль стеллажей с тряпкой. Тщательно вытирал пыль, которой здесь и без
того было не так уж много.
- Я бы побоялся идти к Хозяевам, - сказал Люк, споласкивая тряпку в жестяном
ведерке.
- Они вовсе не так страшны, - сказал Дым.
- Откуда вы знаете, страшны ли они? Вы ведь так и не сумели их понять?
- Да, - согласился Дым. - Мы говорим почти на одном языке и даже пользуемся
одинаковыми буквами. Но понять друг друга мы не сможем. Никогда.
- Почему же вы велели всем идти туда, к ним? - спросил Люк с подозрением.
- Я никому ничего не велел. Я рассказал все, что знал. Они выбрали сами. Как
когда-то выбрал Лидер.
- Вы верите этой истории о Лидере?
- Верю, - серьезно отозвался Дым. - Мне кажется, все было именно так.
Люк закончил уборку на рабочем столе. Вытер руки тряпочкой - обрывком когда-то
белого халата:
- А почему вы не остались у Хозяев? Ведь там можно жить, и жить неплохо?
- Я не могу без стада, - произнес Дым с отвращением.
- Может быть, это не всегда плохо, - шепотом проговорил Люк. Руки его давно были
сухие, но он все еще мял и мучил несчастную тряпочку. Летели белые ошметки.
- А что за тему диплома тебе зарубили? - спросил Дым. Тряпочка треснула; Люк
опомнился. Осторожно положил в ведро обе лохматые половинки:
- Да так... Я разрабатывал альтернативу... маячкам.
- Разработал? - быстро спросил Дым.
Люк помолчал. Отвел глаза:
- Нет. Когда стало ясно, что это нашествие... Я целыми днями сидел, думал: сейчас
найду панацею - и прославлюсь. Я буду знаменитее, чем Дива Донна, - он невесело
усмехнулся. - И она меня полюбит.
- Не получилось? - спросил Дым, заранее зная ответ. Люк мотнул опущенной
головой:
- Не получилось. Знаете, среди исследователей ходила такая байка: Арти-Полевой
не выдумал маячки. Будто бы он спер идею в какой-то старой книге, а источник
потом уничтожил. Ведь с нашим уровнем технологии невозможно додуматься до
такого, о физиологии волка надо знать в десять раз больше, чем мог знать Арти. И
тому подобное... И вот когда я сидел и была паника, полные улицы беженцев, еды ни
травинки... А я сидел в лаборатории, и с каждой секундой все яснее понимал, что
попытки мои смешны и правильно мне зарубили тему. Я отчаивался, и тогда мне
казалось, что эти сплетни имели под собой основание.
Дым огляделся.
Стены лаборатории вдруг нависли над ним, как нависали некогда безразмерные
пространства Хозяев. Плотно завинченные сосуды с реактивами, громоздкие приборы
с тусклыми дисплеями, переплетение проводов и горы лабораторной посуды - все это
казалось фальшивым, муляжным, мертвым.
- Значит, не было никакой науки, - услышал Дым собственный голос. - Было
подражание, робкое повторение давно сделанного, давно пройденного, игра в науку...
Да?
- Нет, - яростно сказал Люк и отвернулся. - Идемте, я кое-что вам покажу.
- Эй, - негромко позвал Дым. Те трое, что лежали на куче тряпок, вяло шевельнули
ушами. К Дыму обратились три пары равнодушных глаз - стеклянные пуговицы,
блестящие и бессмысленные. Дым едва удержался, чтобы не попятиться.
- Да, - сказа Люк за его спиной. - Это те, которых стригут и едят Хозяева. Это
наши предки, вернее, наши неудачливые двоюродные братья. Их сюда привезли еще
детьми. Много лет назад. Было двадцать два. Остались трое...
- Зачем? - после паузы спросил Дым.
- А как иначе? Биология, медицина...
- Они здесь были все это время? Когда нечего есть...
- Я потрошил матрасы, - сказал Люк, с трудом выдерживая его взгляд. - Старая
солома... И я свое отдавал.
- Им?
Люк помолчал, будто решаясь. Наконец нервно потер руки:
- Это еще не все... Идемте.
Они долго шли узким, скверно пахнущим коридором; поднялись по крутой винтовой
лестнице, и Дым увидел обнесенное железной сеткой сооружение. За сеткой, в
ремнях, в переплетении шлангов...
Дым не поверил своим глазам. В станке помещался плотно спеленатый трубками,
прикованный к железной стойке плешивый волк.
- Была наука, - сказал Люк, как будто нездоровое животное в станке могло
подтвердить или опровергнуть эту истину. - Материала накопили предостаточно. Вот
только распорядиться...
Волк открыл желтые глаза. Дым невольно отшатнулся.
- Ей недолго осталось, - тихо сказал Люк. - Волчице... Она умирает.
На площадь они пришли позже всех. Кто-то уже разжег костер вместо Дыма. Лана,
увидев Дыма и Люка вместе, удивилась и, кажется, повеселела.
- Может, ты споешь? - попросил ее Дым. Она покачала головой:
- Нет. Теперь не надо.
Они уселись рядом, и Лана, прежде немногословная в присутствии Дыма, начала
вдруг рассказывать, подробно и откровенно, хотя ее никто об этом не просил. Она
рассказывала, как на нее внезапно упала слава, как огромные толпы аплодировали и
подпевали и как она теряла голову от мгновенной власти над ними. Как значки с ее
портретом носил каждый второй, а плакаты пестрели на всех афишных тумбах, и ради
того, чтобы только коснуться ее, люди толкались чуть ли не насмерть. И как потом
случилось нашествие, и слава ее растаяла, словно кусочек масла.
И как ей приходилось драться в очереди за пайком.
Как ее перестали узнавать и помнить, все о ней забыли, и как появился Люк.
- Все-таки зря ты перестала петь, - сказал Дым, когда Лана наконец охрипла и
замолчала.
- Нет, все правильно, - вмешался молчавший до сих пор старик. - Разумные
существа не должны ходить стадом, в том-то и дело.
И Дым почувствовал, как внутри его закипает непонятное раздражение и протест
против этой старой, неоспоримой, банальной истины.
Волки появились на окраинах. Собираться по вечерам на площади стало небезопасно;
каждое утро и каждый вечер - в сумерках - Дым зажигал факел и поднимался на
крышу.
Сосед справа - их с Дымом разделяли три покинутых двора - подавал своим факелом
сигнал "все в порядке". Приняв сигнал, Дым то же самое сообщал соседям слева, а
те отвечали, передавая сигнал дальше.
Однажды холодным утром - на белой шерсти Дыма лежал толстый слой инея - соседи
слева не ответили.
С рассветом Дым вышел на улицу - и сразу же увидел волчьи следы. Перед домом уже
стояли двое парней из двора напротив. Топтались, втянув головы в плечи, не
решались войти. Снег перед домом был утоптан волчьими лапами, и входить,
собственно, было уже не нужно.
Дым вошел.
- Я ничего не оставил после себя, - сказал старик. - Слышишь, Дымка, я мог бы
написать что-то вроде мемуаров. Теперь мне кажется, я много знал, еще больше
понимал и мог объяснить бы...
- Да, - сказал Дым. Старик умирал, в этом не было сомнения. Дыму казалось, что
надо помолчать, о чем-то подумать, но старик не замолкал ни на минуту.
- Дымка. Ты предал дело Лидера. И это правильно, ты молодчина. А может быть,
никакого Лидера и не было? Теперь никто никогда не узнает...
Он вдруг притих. Глаза его странно изменились.
- Я понимаю тебя, мальчик, - не своим, дребезжащим, а низким и глубоким голосом
сказал вдруг старик. - Тебе не хочется быть таким, как все. Но подумай, кроме
того, что тебя исключат из школы, изгонят из города... кроме того, кем были бы мы,
если бы каждый...
Это были его последние слова.
Притаившись на крыше, Дым смотрел на волков. Волков было пять, и они давно не
ели. Легкая добыча кончилась; волки протоптали круглую тропинку вокруг Дымового
дома, но проникнуть внутрь не могли. Дым смотрел, подавляя дрожь. Ощущение было
скверное - в последний раз Дыма знобило накануне стрижки.
Он видел, как на пятки старому, с рваным ухом вожаку наступает молодой
самоуверенный самец. Дым видел, что конфликт созрел; так получилось, что именно
ему довелось стать свидетелем развязки.
Они сцепились на старой клумбе, там, где давно - тысячу лет назад! - мама Дыма
высаживала горькие душистые цветы. На городской улице, в палисаднике, дрались
насмерть серые людоеды. Старый вожак знал, что шансов у него немного, а молодой
самец был силен, но слишком самонадеян.
Три волчицы сидели на хвостах и смотрели, не подавая признаков волнения. Молодой
самец издох с гримасой удивления на морде - ему, наверное, казалось, что так
несправедливо. Что старость должна безропотно уступить место агрессивной
молодости. Слюнявые желтые клыки, сомкнувшиеся у молодого на шее, наглядно
доказывали превосходство мудрости и опыта. Вожак отступил на шаг от поверженного
противника - и упал на снег, истекая кровью из рваного бока.
Волчицы встали одновременно.
Вероятно, они были голодны - сожрали обоих, не делая особых предпочтений ни
молодому, ни опытному мясу.
- Дым! Дым!
В щель - темно. Неужели он проспал утро? Неужели кто-то осмелился пройтись по
улицам в темноте?
- Дым! Отворите... Скорее...
Он отодвинул засов. Дверь открылась из темноты в темноту; в застоявшийся воздух
комнаты хлынула ледяная и свежая ночь.
Ворвавшись в дом, гость едва не сбил хозяина на землю. Дым догадался, что это
был Люк, только по голосу и по запаху.
- Что-то с Ланой?!
- Нет, - выдохнул Люк. - Все в порядке... Дым, - и Люк заплакал. Дым взял его за
шиворот, встряхнул так, что в темноте щелкнули зубы.
- Что случилось, говори!
- Я понял, - прошептал Люк сквозь слезы. - Я знаю... Я знаю, как надо. Я
догадался. Сам.
- Потом мы все восстановим, - пообещал Люк, будто извиняясь за разгром, царивший
в лаборатории. - Потом... У нас будет много времени. Много времени, много еды... И
ни одного волка. Представляешь, как мы заживем?
Лана улыбалась под многослойной марлевой повязкой. Дым одну за другой вскрывал
темные ампулы, запачканные изнутри бледной зеленоватой пудрой. Осторожно высыпал
содержимое в медный сосуд, похожий на колокольчик.
- Что это будет за жизнь! - упоенно говорил Люк, разминая желатиновые лепешки.
- Я, наверное, буду профессором. Представляешь? Представляешь, что они запоют,
когда узнают... И он засмеялся сквозь марлю.
- А для нас... это точно безопасно? - негромко спросила Лана.
- Великий Лидер! Да я же тебе объяснял! Кроме того, я на себе сто раз проверил.
- Ты проверял на себе? - еще тише спросила Лана, и в ее голосе был такой ужас,
что Люк смутился.
- Ну, на себе я окончательный состав проверил. А перед тем пробовал на этих,
лабораторных...
Лана стояла, будто перед волком - такой ужас, такая тоска стояли в ее глазах.
- И как? - спросил после паузы Дым. Люк вздохнул:
- Так ведь совсем без ошибок не получается. Путь познания - путь ошибок.
Он виновато обнял Лану, а та, грубо вырвавшись, сорвав с лица повязку, бросилась
прочь. Люк опрометью кинулся за ней, а Дым, аккуратно подобрав с пола белый
комочек ткани, понял, что улыбается, что в этой улыбке нет радости, но нет и
злобы, и что чувство, владеющее им в эту минуту, можно назвать острой печальной
завистью.
- Все, - крикнула с крыши Лана. - Уходите!
- Прости, - сказал Дым, глядя в растоптанный мокрый снег. Он не мог заставить
себя посмотреть заложнику в глаза - своему неудачливому двоюродному брату,
стадному животному, способному, однако, в полной мере ощутить ужас смерти.
К чугунной ограде был привязан единственный оставшийся в живых узник
лаборатории. Впервые за много недель наевшийся до отвала брикетной травы
вперемешку с лишенными запаха гранулами.
- Уходите! - торопила Лана. - Уже время.
По ржавой железной лестнице они поднялись на крышу. Сумерки сгустились
окончательно. Тот, привязанный, казался смутным белым пятном на темном снегу.
Дым обернулся к Лане:
- Иди в дом! Люк, уходите оба. Быстро.
Лана не стала возражать. Люк помог ей пробраться по скользкой крыше к слуховому
окошку. Дым слышал их дыхание да хлюпанье жидкой грязи под ногами того, кто
пытался освободиться от спутавшей его веревки. Волки были близко, их присутствие
ощущали и Дым, и тот. Определенный на роль приманки.
Дым приносил в жертву живое существо. Существо, похожее на него с точностью до
волоска, до узора вен и сосудов, существо, чувствующее боль и приближение конца.
Лучше всего сейчас было уйти с крыши вслед за Люком и Ланой, но Дым остался.
Далеко, в стороне промышленной зоны, завыли тонко и жалостливо, и от этой печали
Дым сжался в дрожащий комок, а тот, привязанный, забился и закричал.
Дым оглянулся - никого, кроме него, не было на крыше. Дым посмотрел вниз - улицы
казались заполненными черной стоячей водой. В какой-то момент ему показалось,
что темнота шевелится, живет. Нет, только показалось.
Идите сюда, беззвучно сказал Дым. Идите. Мы ждем вас. И несчастная приманка, чья
судьба предопределена. И я... И все мы, потомки Лидера. Идите, все готово.
И снова послышался вой - на этот раз гораздо ближе; оголодавшие охотники не
ошиблись в выборе маршрута.
- Идите, - сказал Дым шепотом. - Идите... Мы не звали вас в наш город. Но теперь
чего уж там, идите. Здесь ждет сюрприз, который должен вам понравиться. Ну же...
Тот, назначенный на роль приманки, совсем обезумел. Он рвался и метался на
привязи, он орал. Дым знал, что эти крики слышны и в доме. Скорее, взмолился
Дым, обращаясь к волкам. Не тяните, давайте же...
Крик вдруг сменился хрипом. Дым перегнулся через край крыши, но ничего не мог
разглядеть.
Он готов был поклясться, что волки еще не пришли на площадь - но приманка уже
молчала. Неподвижное белое пятно. Слабо хлюпнул талый снег. Тишина.
Дым чиркнул спичкой. Руки тряслись. Он разжигал фонарь только в экстренных
случаях - экономил масло. Но сейчас был именно экстренный.
Под чугунной оградой лежало обмякшее, грязное, маленькое тело, Обвитое веревкой,
как мертвый плод пуповиной.
- Это очень важно - понять. Они не стали есть его, потому что их отпугнул
препарат?
- Они не могли почуять препарат, - убежденно сказала Лана. - Они... побрезговали
трупом, вот что!
- Тихо, - сказал Люк, серый, растрепанный и смертельно усталый. - Это я виноват.
Надо было вторую очистку... Я спешил... Я идиот, волчья сыть!
- Успокойся, - сказала Лана. - Мы все равно это сделаем. Мы придумаем, как... Ты
только успокойся. Может быть, поспишь?
- А если провести вторую очистку - они, ты думаешь, не почуют? - спросил Дым.
Люк помотал головой:
- Вторую... Если бы... Эх...
Свет едва пробивался сквозь занавешенные окна. Пол был гладким и чистым - ни
единой пылинки, ни единой соломинки. Солому давно съели, а пыль и песок ежечасно
выметает Ланина мать. У нее прямо психоз какой-то - водит и водит тряпкой по
чистому полу.
- Надо поспать, - повторила Лана. - Всем нам.
Все мы, подумал Дым. Мы - все...
Чья-то ошибка. Чудесный дар - разум, - доставшийся жвачному стаду. Подпевающие
на площади, копируюшие одежду и прически, тупо ходящие друг за другом. Дорожащие
мнением Лидера, одинаковые, обреченные...
Они сидели у самодельного очага - плечом к плечу. Дым положил правую руку на
плечи Люка, а левую - на плечи Ланы. Лана обняла мать, мать обняла сидящего
рядом парня, и вот уже плотный круг молчаливых, полузнакомых, обнявшихся сидел
перед самодельным очагом и смотрел в огонь.
Лидер говорил: так сложилось, что мы не можем выжить друг без друга; это не
проклятье и не благословение.
Лидер говорил: мы можем презирать друг друга. Мы не равны по отношению друг к
другу и никогда не были равными. Нас привязывают друг к другу наш строй, наш
голод, наша глупость и наша любовь.
Мы - это то, что нас объединяет.
Сказание о Лидере
Близилась весна.
Кое-где на поле снег уже сошел, из проталин выползла, как солома из матраса,
прошлогодняя бурая трава. А под ней, если разворошить - зеленые побеги.
Бледно-изумрудная новорожденная травка.
Дым шел через поле. Отвыкший от неба над головой, притерпевшийся к низким
закопченным потолкам, он шел, преодолевая головокружение, и дышал полной грудью.
Ветер пропах волками. Дым мечтательно улыбался.
Он вспоминал Хозяина, с его непроницаемыми щитками поверх пристальных глаз. "Ты
не поймешь", - говорил Хозяин и сочувственно качал тяжелой головой. Я-то все
прекрасно понимаю, молча отвечал Дым, продавливая пяткой оседающий серый снег. Я
все понимаю, а если не умею сформулировать - что же... Может быть, я просто не
считаю нужным. Зато ты-то, Хозяин, не поймешь меня наверняка. Вы не ходите
стадом? Ваше счастье. Но зато вам никогда не понять одной вещи. Впрочем, я уже
зарекся объяснять. Все равно вокруг никого нет, кроме сырой равнины, сладкой
травы в проталинах и приближающегося волчьего запаха.
А мне-то казалось - как только я выйду в поле, волки посыплются горохом. Их не
так много, волков, им требуется время, чтобы найти добычу. Воистину - у страха
глаза велики.
Облака были такие же серые, как снег. И в облаках тоже были проталины, только
вместо робкой зелени из них проглядывала синь, а из одной дыры, разъехавшейся
прямо посреди неба, вдруг брызнуло солнце. Дым зажмурился.
Вот так, Хозяин. Паси свои стада, стриги, собирай шерсть; через несколько
поколений ты вполне можешь отправить их на бойню, они нисколько не огорчатся.
Они пойдут покорно, чередой, как ходили всегда, и только за мгновение до смерти
позволят себе испугаться.
Нет! Дым тряхнул головой, отгоняя лишние мысли. Стадо обязано пастись? Под
взглядом пастуха либо под взглядом волка? А это вы видели?
И Дым, рассмеявшись, как подросток, показал серо-синему небу широкий
непристойный жест.
Небо не смутилось.
Может, мы и скоты, думал Дым, по щиколотку проваливаясь в талую воду. Может
быть... Но нашу судьбу не тебе решать, Хозяин. И не волкам.
Я понимаю, что тебе плевать на эти мои рассуждения, ты даже никогда о них не
узнаешь. Я надеюсь только, что ты удивишься, узнав о возрождении цивилизации.
Нашей цивилизации, потому что она возродится, Хозяин, ого, еще как...
Дым прищурился; показалось ему или нет, что на близком и лысом, не прикрытом
травой горизонте показались серые тени?
Даже если сейчас показалось - волчий запах все ближе. Ветер северный, и Дым идет
на север...
Он остановился. Перевел дух; все-таки он отвык от долгих прогулок, от быстрого
шага. Все-таки он постарел, как-то сразу, рывком, это тем более удивительно, что
еще несколько месяцев назад ему приходило в голову ухаживать за девушкой.
Сердце колотилось так, что прыгала грудь.
- Идите сюда, - сказал Дым. Набрал побольше воздуха и крикнул так громко, как
только мог:
- Эй, вы! Сюда!
Тишина. Шум ветра в ушах, да еще стук сердца. - Эгей! Все сюда!
От напряжения перед глазами поплыли хвостатые искорки. Дым снова перевел
дыхание. Опустился прямо на снег.
Сердце колотилось, разнося по крови изобретение Люка. Его дипломную работу -
трижды очищенный, недоступный самому тонкому чутью препарат. С каждой секундой
кровь Дыма все больше превращалась в смертоносный коктейль. Сытые волки, ничего
не подозревая, вернутся в свои логова и принесут смерть с собой; уже через три
дня появятся первые трупы. Болезнь пройдет по степи, невидимым пожаром ворвется
в леса, и только те из серых зверей, кто завтра же кинется бежать со всех ног, -
только те, возможно, сумеют спастись.
Если они догадаются. Проклятие стада на голову волка. Вот что это такое;
проклятие смирных и мягких, не сумевших защитить себя ни самострелом, ни
факелом.
- Так будет, - сказал Дым. Потому что он мог только верить. Верить дипломной
работе Люка, верить тому, что Арти-Полевой не украл свое гениальное изобретение,
ведь тот, кто расписывает стены дома цветами, способен и на собственную идею.
И верить, что Лана и Люк останутся вместе. Не деталями простого механизма под
названием "продолжение рода", не случайными знакомыми, не просто бредущими бок о
бок...
Он прищурился.
С пологого холма навстречу ему неслись... Он разглядел их сразу - и в мельчайших
подробностях. Казалось, под брюхом самого крупного волка Дым мог бы пройти, не
пригибаясь. Ноги, из-под которых взлетали лохмотья талого снега, похожи были на
покрытые шерстью колонны.
Смерть на смерть.
Смерть неслась на Дыма, не подозревая, как близок ее собственный конец. В
последний момент он все-таки побежал - животный ужас взял свое. Он бежал,
проваливаясь и спотыкаясь, и ему казалось, что он уходит.
Что он все еще продолжает бежать.
Судья
Марина Дяченко
Сергей Дяченко
Сборник "Эмма и Сфинкс" #4
Актриса детского театра пытается разгадать загадку Сфинкса, который встретился
ей на пути. Девочки играют в мячик, верша судьбы мира. Дух сцены вступает в
странное противоборство с мятежным режиссером. Черные лошади бродят по
опустевшим улицам странного города, где парикмахерская, офис, цветочный магазин
скрывают неожиданную изнанку. Под тонкой пленкой повседневности таится хаос...
Возможно ли противостоять ему?
Марина и Сергей Дяченко.
Судья
За мою голову обещано столько денег, сколько я ни разу не держал в руках. Мало
того - вы, наверное, тоже не держали. Я живу в маленькой квартире на втором
этаже. Напротив, за черной кожаной дверью, живет человек, это вознаграждение
назначивший; справа от лестницы имеется большой плакат, убедительно и в
подробностях повторяющий то, что и так известно любому мальчишке в нашем городе:
человеку, доставившему по нужному адресу мою голову в полиэтиленовом пакете,
полагается сумма более чем приличная. Лет эдак на сто безбедной, а временами и
богатой жизни. (Кстати, полиэтиленовые сумки с моим портретом одно время были
очень популярны; если поискать у меня в кладовке, наверняка отыщется штуки две.
Или даже три. Правда, от времени и частого использования краска облупилась, и
меня почти невозможно узнать.)
Люди, желающие поправить свое финансовое положение за мой счет, до сих пор
появляются довольно часто. Правда, раньше их было больше; раньше, признаться, не
проходило и дня, чтобы мне не снесли входную дверь, или не разбили окно очередью
из автомата, или еще что-нибудь в этом духе. И все мои визитеры при последующем
рассмотрении оказывались не такими уж плохими - просто всем очень нужны были
деньги, кому на лечение, кому на учебу, кому на мечту.
Когда-то в детстве один знакомый рассказывал мне, что водитель, намеренно
задавивший курицу, не несет за это никакой ответственности. "Почему?" -
спрашивал я. "Потому что курицу очень трудно задавить", - отвечал он
авторитетно. Тот факт, что меня трудно убить, почему-то заранее лишает людей
всяких сомнений относительно их права попытаться. Ценность моей жизни никем не
принимается в расчет; не скажу, чтобы это огорчало меня, но как-то, знаете, всетаки...
В то утро ко мне ворвались четверо в пятнистых комбинезонах. Одновременно
полезли по двое из каждого окна, поливая комнату очередями и что-то свирепо
крича - скорее для того, чтобы себя подбодрить, нежели затем, чтобы меня
напугать...
... Переступая через их пятнистые тела, выбираюсь в коридор и звоню в дверь
напротив. Сосед открывает сразу же - разумеется, он слышал стрельбу и заранее
поджидал у дверного глазка, воодушевленный, хотя и не слишком обнадеженный.
- Доброе утро, - говорю я.
Ни слова не говоря, он принимает бумажку - счет - из моих рук. Поправляет на
переносице тонкие золотые очки:
- Окна? Пустяки...
- Они были пуленепробиваемые, - напоминаю я горько.
Во дворе уже курлычет "скорая помощь". На станции "скорой" давно знают мой адрес
на память.
Сосед наклоняет лицо - он ниже меня на голову - и смотрит поверх очков, поверх
зеркальных персиковых стекол. Всякий раз от его взгляда мне делается неприятно;
глаза у него серые, совершенно спокойные, и на дне их сидит моя смерть.
Он желает, чтобы я умер. И знает, что я когда-нибудь все-таки умру. И уверен,
что переживет меня. И еще собирается плюнуть на мою могилу.
Или, может быть, насчет "плюнуть" я все-таки преувеличиваю?

В три часа пополудни в дверь звонят. Я как раз недавно проснулся и стою в ванной
перед треснувшим зеркалом, пытаясь разглядеть изнанку своего правого нижнего
века.
- Кто там? - спрашиваю я, отпирая дверь. Девушка - еще выходя из ванной, я точно
знаю, что это девушка - отпрыгивает, будто наступив на змею. В соседском
"глазке" загорается свет и почти сразу гаснет.
Девушка преотличная. Не вульгарная. Неглупая с виду. Подтянутая, ясноглазая,
короче говоря, очень удачная девушка.
- Заходите, - говорю я.
- Извините, - бормочет она. - Я, наверное, не вовремя... Я предлагаю средство от
тараканов и муравьев. У меня есть пробники. Вы можете попробовать, а потом
заказать по почте. Очень дешево.
И она протягивает - опасливо, издалека - круглую коробочку с дохлым тараканом на
этикетке.
При ней нет ни отравленной иглы, ни баллончика с парализующим газом, ни другой
подобной пакости. Вероятно, она собирается познакомиться, потом обольстить меня,
а еще потом - в интимной обстановке - прикончить... Очень непредусмотрительно,
просто глупо. Кто же поверит девочке, явившейся вот так, безо всякой
убедительной легенды? Это же надо додуматься - в нашем-то доме продавать
средство от тараканов и муравьев...
- Заходите, - предлагаю я. - Побеседуем. Покажете мне ваше средство... У меня нет
тараканов, но, возможно, отыщутся муравьи, которых следует истребить. Я
попробую, а потом закажу по почте... Заходите. Хотите чаю?
- Да, - говорит она и отступает еще на шаг. - Спасибо...
И, невольно проследив за моим взглядом, оборачивается к плакату на стене
напротив. Я улыбаюсь с него, как живой, а поперек моей шеи тянется, будто
лезвие, выписанное тушью число с вереницей нолей.

Наверное, я все-таки счастливый человек. Я люблю свою работу.
Обычно я работаю по ночам - мне так удобнее, а дневной свет в моем деле ни к
чему. В цистернах - внутри - всегда ночь.
Опустевшие цистерны из-под реактивов вывозят с химкомбината и ставят на отстой;
мало кто из людей согласится на мою работу. Малейшая оплошность там, внутри - и
ты труп; впрочем, меня это не касается. Я никогда не погибну в цистерне - если,
конечно, не буду забывать об осторожности.
Я остерегаюсь оставлять снаружи шланг для воздуха - незачем вводить в искушение
малых сих. Я принимаю кое-какие меры, чтобы крышку люка над моей головой нельзя
было внезапно захлопнуть. Я надеваю специальный скафандр, на голову - шлем, на
спину - плоский баллон со сжатым воздухом; наконец, я спускаюсь в вечную ночь -
только фонарик надо лбом и свет единственной звезды, заглядывающей в круглое
окошко люка, разгоняют мою темноту.
Внутри, в цистерне, по-другому текут мысли. Звук моего дыхания возвращается ко
мне, отражаясь от черных стен. Я в другом мире - враждебном, но и
снисходительном. Чудовищные жидкости, заполнявшие брюхо цистерны еще несколько
дней назад, оставили на внутренней ее поверхности следы неизвестных мне
химических реакций. Черные сосульки и желтые цветы на маслянистых стенках, едва
курящийся дымок испарений, отсветы моего фонаря: цистерна изнутри по-своему
красива. Мне достаточно поскользнуться или напороться на какой-нибудь острый
выступ, чтобы повредить свой скафандр и оказаться обреченным. Но я никогда не
поскользнусь, конечно. Я осторожен.
В руках у меня два шланга. Из одного - красного - хлещет моющий раствор. Другой
- черный - всасывает пенную жижу помоев, так что я почти никогда не погружаюсь в
жидкость глубже чем по колено. Дна не видно. Его приходится нащупывать ногой.
Иногда я пою за работой. Без слов, разумеется, потому что во рту у меня
загубник. Ни бульканье жидкости, ни моя песня не нарушают черной тишины этого
замечательного места, где никакая жизнь невозможна.
Иногда я думаю: а за что я люблю свою работу? Не только ведь за риск - чегочего,
а этого добра в моей жизни хватает и дома. Может быть, работа укрепляет во
мне чувство собственной исключительности? А может быть, мои далекие предки (кто
знает?) обитали именно в таких вот черных мирах, куда их выжили более удачливые
конкуренты по экологической нише?
Цветы-кристаллы медленно тают, смываемые раствором. Сидя в цистерне, как в
маленькой модели мира, я помню, что это не навсегда.
Может быть, я люблю свою работу за эту вот эфемерность?
Не знаю.

Когда я возвращаюсь с работы, уже под утро, поперек входной двери натянута
невидимая режущая проволока, а давешняя девушка сидит в кустах с активатором
наготове.
Я устал.
Вытаскиваю девушку из кустов, отбираю активатор, уничтожаю проволоку. Тащу
визитершу на второй этаж и сгружаю у себя в квартире прямо на пол.
Пленница отползает в угол и оттуда смотрит, как умирающий фламинго. Я иду в
ванную и мою руки; когда возвращаюсь, девушка уже стоит на подоконнике и
табуретом пытается высадить непробиваемое стекло. (Мой сосед щепетилен. Его люди
поставили мне точно такие же окна, какими они были до утреннего визита пятнистых
головорезов.) При виде меня девушка бросает табуретом, и довольно метко. Я
уклоняюсь.
- Вы меня убьете? - спрашивает она сверху, с подоконника.
- Милая девушка, - говорю я, усаживаясь в кресло. - Если бы я убивал всех
охотников за моей головой, население этого города заметно сократилось бы.
- А что вы со мной сделаете? - спрашивает она уже менее уверенно.
- А чего бы вы хотели? - любезно отзываюсь я.
Она пугается почему-то даже сильнее, чем тогда, когда я вытаскивал ее из кустов.
Пытается открыть окно, но инженерное решение рамы этого не предусматривает.
- Как вас зовут? - спрашиваю я сурово.
Она легко соскакивает с подоконника и пытается прорваться к двери. Мне
приходится встать.
- Как вас зовут? - спрашиваю я, опуская ее на потертый ковер. (У ножки дивана
вижу стреляную гильзу. Уборщица могла бы работать и тщательнее.)
- Ада, - говорит она, на секунду перестав вырываться.
- Скажите, Ада, вам не стыдно?
Она не понимает вопроса.
- Хорошо... Вам меня не жаль? Убивать?
- Жаль, - врет она. - Но у меня нет другого выхода.
Я отпускаю ее и возвращаюсь в свое кресло. Она остается сидеть на полу.
- И какого же такого выхода у вас нет?
- Мне нужны деньги, - говорит она просто. - Очень нужны.
- Да, но ведь и мне нужна моя голова!
- Значит, я проиграла, - говорит она, помолчав. - Меня предупреждали, что это
будет сложно...
Я хмыкаю. "Сложно".
- Ада, я вас чем-нибудь обидел? Я ваш враг? Вы желаете моей смерти?
- Нет, - говорит она на этот раз искренне. - Но раз за вашу голову дают такие
деньжищи - я должна была хоть попытаться!
- Но ведь это безнравственно, - говорю я, не надеясь на понимание. - Убить
человека за деньги!
- Может быть, - говорит она тихо. - Но только меня ведь тоже скоро убьют за
деньги. Тут, понимаете, такое дело - либо я вас убью, либо они меня. Только я
вас, скорее всего, уже не убью...
В ее голосе звучит странная надежда. Вот оно что - в рукаве ее курточки имеется
отравленная игла в жестяном чехольчике. Девушка потрясена, но отнюдь не
деморализована.
- Зачем вам деньги? - спрашиваю я.
- Я задолжала, - объясняет она охотно. - Надо отдавать.
- Как же вы умудрились?
Она машет рукой:
- Долго ли... Меня подставили, я сглупила... Неважно.
- И вы решили променять мою жизнь на свою?
- Что вы все ноете, - говорит она с внезапным раздражением. - Я молодая, мне еще
жить и жить... А кроме того, вы-то сам - святой, что ли? Почему за вашу голову
назначены такие деньжищи? Не случайно ведь?
Она намекает на некое тайное знание. В самом деле полагает, что знает правду.
- Почему же? - спрашиваю я.
Еще минуту назад она и сама лихорадочно придумывала тему для разговора - чтобы
было время подобраться ко мне поближе и без помех вытряхнуть иголку из рукава.
- Все знают, - говорит она небрежно. - Вы приговорили к смертной казни человек
десять невиновных. Все это знают. Вы всегда выходили сухим из воды... Вам просто
нравилось приговаривать к смерти. За такое приходится расплачиваться, я
удивляюсь, как вас до сих пор не убили!
- Прямо-таки "человек десять", - не верю я. Она подползает на четвереньках:
- А даже если и меньше... Если вы хоть одного человека приговорили без вины... Будь
у вас совесть - вы давно бы с моста в воду кинулись!
Слово "совесть" звучит в ее устах пикантно, даже экзотично.
- Задолго до твоего рождения, - говорю я, плавно переходя на "ты", - когда я
действительно был судьей...
И замолкаю.
- Что? - спрашивает она, подползая ближе.
- Назначать награду за чью-либо голову могло только государство, - говорю я. - А
человек, убивший кого-то, при определенных обстоятельствах мог легко отправиться
за решетку. Такое было время.
- Ну? - она прикидывает, как лучше до меня дотянуться. - Государство или за
решетку, все едино. Не надо делать гадостей, и никто не назначит за вас награду...
Нет?
- Нет, - говорю я. Но она не слушает - ей не до того. Отравленная игла
потихонечку скользит из рукава в ладонь.
- Все равно, - говорит она. - О вас рассказывают такое...
- Что же обо мне рассказывают?
Зрачки ее расширяются. Она шагает вперед, тянется лицом, будто собираясь меня
поцеловать. Я аккуратно заворачиваю ей за спину атакующую руку - правую, с
иглой.
Вот теперь она осознает свой проигрыш. Вырывается уже не молча - с обиженным
ревом, так что слезы летят по всей комнате. Я не позволяю ей укусить себя (хотя
ей очень хочется). Сношу с лестницы и легонечко спускаю с крыльца - без
членовредительства, но так, чтобы запомнилось.
А потом опять возвращаюсь домой.
В "глазке" двери напротив горит свет.

Я сплю почти весь день. Все спокойно. Никто не вламывается ко мне, никто не
стреляет с крыши напротив, никто не тычет в форточку трубкой с парализующим
газом. Я просто сплю. Мне хорошо.
Я просыпаюсь перед закатом и некоторое время лежу, глядя в исклеванный пулями
потолок. Следы попаданий и старые, и свежие: я давно зарекся делать в этой
квартире побелку...
Я хотел бы когда-нибудь жить в уютном доме с лепными потолками, светильниками из
цветного стекла и сувенирным оружием на стенах. Но какой смысл заводить в доме
лепнину, если ее уже через полчаса собьют выстрелом? Мне делается грустно. Тот,
кто живет напротив, безукоризненно верно рассчитал свою месть. Прежде чем меня
убьют (а когда-нибудь это все-таки случится!), я окончательно разуверюсь в
человеческой порядочности. Еще тридцать лет назад мир не был таким циничным... или
мне кажется?
Цинизм. Вот что я особенно ненавижу. Не жестокость, нет. Я сам жесток. Например,
вчерашнюю девицу вполне можно было не спустить с крыльца, а спокойно усадить на
землю...
При воспоминании о девице во рту моем намечается вкус гнили. Я морщусь.
Мой ранний ужин (или поздний завтрак) оказывается прерван диким грохотом.
Бронированная дверь слетает с петель - кажется, ее взорвали. Я поднимаюсь и с
пучком зеленого лука в одной руке и куском хлеба в другой иду посмотреть, кто
пришел.
Пришел коренастый смуглый парень в тесном спортивном костюме. Движется, как
летучая мышь. Очень быстрый. Пластичный. Мне даже доставляет удовольствие пару
минут за ним наблюдать.
После долгой подготовки он атакует. Я стараюсь не повредить ему позвоночник;
обмякшее тело сгружаю на ступеньки и звоню в "скорую".
Мой сосед стоит в дверях своей квартиры, и лицо у него озадаченное.
- Поставь обыкновенную дверь, - говорит он. - Если всякий раз восстанавливать
эту железку, у меня не хватит денег на вознаграждение.
- Тогда поставь такую, как у себя, - соглашаюсь я довольно вяло. Недоеденный
пучок лука лежит на полу в прихожей; мне уже не хочется есть.
Если бы не мои цистерны - давно впал бы в депрессию, ей-богу.
...Когда я возвращаюсь с работы домой, как обычно, под утро, под ковриком у
крыльца имеется пластиковая мини-бомба, а упрямая девушка сидит на крыше с
пультом дистанционного управления в руках.

В пятницу у меня выходной. Вечером я иду на концерт в городской парк.
Иногда со мной здороваются. Чаще - почтительно уступают дорогу. Охотиться за
моей головой в этот вечер никто не рискует, и это прекрасно.
Я сажусь на траву, поближе к оркестру. Справа от меня - озеро с проточной водой,
лилиями и парой белых лебедей. Лебеди спят, спрятав голову под крыло, и их
тихонько сносит течением.
По всему парку горят фонари. Люди ждут начала концерта; оркестранты понемногу
рассаживаются и настраивают инструменты.
Рядом со мной никто не рискует сесть. Тем приятнее мне встретить соседку из дома
напротив. Это уже очень пожилая, нездоровая, но ироничная и уверенная в себе
особа. Заметив меня, она машет рукой, и я машу в ответ.
Она устраивается рядом. Раскладывает скамеечку, ставит на траву корзинку со
снедью для пикника:
- Добрый вечер, Судья. Вы, как обычно, в одиночестве?
На краю поляны, в кроне большого каштана, вдруг во весь голос запевает, будто
включается, соловей.
- Почему вы не бросите все и не уедете куда-нибудь? - спрашивает старушка.
Я пожимаю плечами:
- Я привык к своему дому. Я очень привязываюсь к месту.
- Возьмите бутерброд, - предлагает она.
- Спасибо.
Она смотрит, как я ем. В глазах ее - на долю секунды - мелькает сожаление. Если
бы она знала, что встретит меня на концерте - отравила бы бутерброд.
Она тут же отводит взгляд. Руки ее начинают дрожать; в отличие от давешней
девицы, ей действительно стыдно.
- Это сильнее нас, - говорит старушка, бесцельно роясь в своей корзинке. - Мне
кажется, раньше деньги не значили так много...
- Смотря какие деньги, - говорю я.
На возвышение выходит дирижер; соловей смолкает. Начинается концерт; мы со
старушкой молча жуем ее бутерброды.
...Симфоническая музыка для меня чем-то сродни тишине внутри цистерны. Понимаю,
что нельзя сравнивать их, тем не менее сравниваю; звуки скрипок посреди
вечернего парка, где дремлют в воде лебеди, привносят в мою душу почти такое же
счастливое успокоение, как и беззвучный плеск кислоты в гигантской емкости изпод
химикатов. Я слушаю дыхание оркестра и смотрю на звезды; наконец первая
часть концерта закончена, звуки ложатся на листья, как роса, и аплодисменты
расслабленной летней публики почти не слышны за шелестом ветра, кваканьем
лягушек и возобновившимся пением соловья.
Старушка рядом тоже смотрит на звезды. Глаза ее полны слез.
- Что бы вы сделали с этими деньгами? - спрашиваю я ее.
Она встряхивает головой, будто отгоняя наваждение: - Я... Ах, что вы, Судья... Мне
вовсе не нужны деньги. Я не в том возрасте, - она улыбается. - Я всю жизнь
прожила в относительном достатке... Никогда не знала нищеты... Никогда не видела
океана... Ах, при чем тут океан, на эти деньги можно купить целый остров... Да что
там - десяток островов... И спать на свежем воздухе без снотворного... Ах, тише, они
продолжают...
Я ложусь на траву, вытягиваю ноги и слушаю музыку, глядя на звезды.

После концерта я немного брожу по пустеющим улицам. Погода замечательная. Звенят
цикады. Последний трамвай катит мимо, освещенный, как витрина, где единственной
парой манекенов сидят поздние пассажиры - мужчина и девушка.
У девушки в руках букет из жасминовых веток.
Я иду домой и вынимаю из кладовой свою пленницу, которая сидит там вот уже три
дня, прикованная к батарее, на хлебе и воде. Она похудела; я вывожу ее за порог
и легонько подталкиваю под зад.
- Я еще вернусь, - говорит она, оборачиваясь. Я устал от нее. Ее незамутненная
юная брутальность меня травмирует.
- Если ты вернешься, я отрублю тебе уши, - говорю я серьезно. Она верит.
Отступает на шаг - нагловатая, но беззащитная. Настырная. Доверчивая.
- Скажи, как ты это делаешь? - просит, почти умоляет. - Почему тебя нельзя
убить? Почему?
Я знаю, что меня можно убить, но сообщать ей об этом не собираюсь.
- Может быть, у тебя есть секрет? - продолжает она. - Может, тебе надо волосы
срезать, чтобы ты потерял свою силу? Или еще что-нибудь?
Я захлопываю дверь подъезда.
Наверху, на лестничной площадке, стоит мой сосед в полосатой шелковой пижаме.
- Ходил на концерт? - спрашивает, как ни в чем не бывало.
- Ага, - отвечаю я. - Хорошо, что не было дождя.

Понедельник - аврал; меня просят в порядке исключения поработать днем. Я мою
одну цистерну до обеда и еще одну после обеда; возвращаюсь в сумерках - пешком,
чтобы медленно, шаг за шагом, вернуться из безмолвного мира ядовитых реактивов.
У порога моего дома, не скрываясь, прямо в желтом прямоугольнике света,
падающего из соседского окна, стоят двое. Они безоружны; первый импозантен, и я
его знаю: эта лучший в городе адвокат. Второй молод, высок и крепок; на нем
хорошо сшитый светлый костюм и широкополая шляпа, надвинутая чуть ли не на
глаза.
- Добрый вечер, Судья, - говорит Адвокат. Молодой человек тоже здоровается и
слегка разводит руки в стороны - видимо, чтобы показать, что безоружен. Он
нервничает. Он как будто меня опасается.
- Добрый вечер, - говорю я. - Не подняться ли вам ко мне в гости и не выпить ли
по рюмочке неплохого коньяка?
Адвокат соглашается. Молодой человек как-то конвульсивно кивает. Если бы не
Адвокат, я не стал бы приглашать его в гости. Я устал.
Отперев дверь, я молча радуюсь, что приходившая накануне уборщица успела все так
чисто и тщательно вымыть. Ни пороховой гари, ни оборванных занавесок, ни
валяющихся под ногами гильз; гости рассаживаются в кресла. Я открываю бар и
предлагаю знакомиться.
Молодого человека зовут Георгом. Оказывается, он пришел ко мне по делу - Адвокат
просто обеспечивает ему правовую поддержку. Мне становится интересно.
- Я работаю в букмекерской конторе, - говорит юноша, волнуясь.
- Мы регистрируем пари... любые пари, я хочу сказать. Мой отец - основатель
конторы... Мы весьма состоятельные люди. Да.
Он не хвастается - он намекает, что у него нет оснований желать моей смерти. Я
улыбаюсь.
- Да, - говорит юноша нервно. - Несколько дней назад я предложил отцу мой
собственный проект, извините. Очень крупное пари. Зрелище в реале. Ход действий
будет представлен крупнейшими телекомпаниями... Ток-шоу в прайм-тайм. Я заключу
пари с моим собственным отцом...
Он замолкает, подбирая слова. Я терпеливо жду - юноша представляется мне
вменяемым, значит, рано или поздно он сам расскажет, при чем здесь я и чего ему
от меня надо.
- Отец, - начинает Георг, и по тому, как он произносит это слово, я заключаю,
что его отношения с отцом непросты, - абсолютно уверен: во всей нашей стране не
найдется человека, не мечтающего положить вашу голову в полиэтиленовый пакет... и
отнести по адресу, извините.
- Так-так, - говорю я, потому что теперь он замолкает надолго.
- Прошу вас, продолжайте.
- А вот я, - говорит он тише, и в глазах его появляется приятный огонек, -
совершенно уверен в обратном.
- Гм, - говорю я, на этот раз действительно удивленный. - Вы уверены, что никтоникто
не хочет...
- Нет, - он так возбужден, что осмеливается меня перебивать. - Все мы слабы
перед лицом огромных денег, которые идут в руки сами по себе... Извините. Но я
уверен, что, если хорошенько поискать, в мире обязательно найдется человек,
который не станет вас убивать, даже если у него будут для этого все условия.
Который устоит. Понимаете? Собственно, пари заключается в том, чтобы найти
такого человека за тридцать дней. Если такой "отказник" найдется - мой отец
выплатит мне сто тысяч чистых! Я наконец-то куплю свой дом, смогу жениться на
любимой девушке и съездить в отпуск на острова...
- А если нет? - спрашиваю я с тяжелым сердцем. - Если такого человека не
отыщется за тридцать дней?
- Тогда я проиграю, - говорит Георг огорченно. - Мне придется отдать отцу мою
долю в семейном деле... Это означает, что я останусь без гроша в кармане.
Я смотрю на него так долго и пристально, что он начинает ерзать в кресле.
- Да, - говорит он наконец с вызовом. - Я не лучше прочих. Я бы и сам вас убил.
Купил бы дом и женился наконец на Ладе... Но я не могу вас убить. Если уж
профессионалы не могут - куда мне... Зато я верю - я знаю! - что есть на свете
люди, которые не нажмут на курок, даже если вы будете крепко спать, связанный по
рукам и ногам, и ствол пистолета будет приставлен к вашему лбу... Извините.
- Забавно, - говорю я. - А как вы собираетесь это проверить? Каким образом я
окажусь крепко спящим и связанным, да еще и с пистолетом у лба?
- А вот это и есть суть проекта, - говорит он, и погасшие было глаза опять
загораются. - Мы с вами - и с телевизионной группой - отправимся в небольшое
путешествие. По дороге мы будем встречать разных людей, они не будут знать, что
за ними наблюдают, а мы будем подстраивать - как будто бы, - что у них есть
возможность вас убить. Конечно, большая часть из них на нашу уловку купится... Но
когда мы найдем кого-то - мужчину, женщину, ребенка - кто откажется вас убивать
при несомненных шансах на успех, вот тогда подвиг этого человека зафиксируют
камеры, покажут в прайм-тайм, и отец выплатит мне сумму, предусмотренную
юридически заверенным договором. А вы получите вознаграждение, о сумме которого
мы можем договориться прямо сейчас... Это большие деньги. В самом деле большие.
Я перевожу взгляд на Адвоката. Тот сидит, закинув ногу на ногу, и вертит в
пальцах опустевшую рюмку.
- Проект осуществимый, - говорит он в ответ на мой взгляд. - Разумеется,
последнее слово за вами, Судья. Если вам неинтересно это забавное приключение с
весомым денежным призом в финале, вы можете и отказаться.
- Спасибо, - отвечаю я вежливо. - Мне хватает и приключений, и денег, и славы.
Теперь, если позволите, я провожу вас до порога.
Адвокат, который немножко меня знает, сразу же встает. Георг поднимается следом;
лицо у него удивленное, но не растерянное:
- Я так и думал, что с первого раза вы откажетесь, господин Судья. Может быть,
мне не удалось все правильно изложить... Можно, я перезвоню вам через несколько
дней? Извините...
- Не стоит, - говорю я. - Спокойной ночи.
У порога Георг еще раз оборачивается:
- Извините... Но, может быть, вы не знаете, что такое прайм-тайм?

В лавке зеленщика я встречаю старушку из дома напротив. Она улыбается и кивает;
ее корзинка уже полна.
- Вы плохо выглядите, Судья... Уж не перетруждаетесь ли вы на работе?
- Ну что вы, - говорю я. - Вовсе нет, я скорее ленив, чем ревностен... Позвольте,
я помогу вам донести корзинку до дома. Нам ведь все равно по дороге.
Она с радостью соглашается, и мы идем, неторопливо и чинно, по тенистой улице,
под сенью груженных ягодами черешневых веток. Прохожие, завидев меня, переходят
на другую сторону.
- Прежде вы не были таким задумчивым, - с беспокойством говорит старушка. - Вот
уже почти неделю из окон вашей квартиры не доносится ни звука... К добру ли это?
Она улыбается. Я вздыхаю.
Мне хочется спросить ее мнения: верит ли она, что на свете - по крайней мере, в
обозримой его части - найдется человек, готовый отказаться от чудовищных денег
только потому, что ему неприятно меня убивать? Я понимаю, что не могу ее об этом
спрашивать: тогда она почувствует себя виноватой. Она, в отличие от моих вечных
незваных гостей, совестлива. Если бы ей удалось убить меня - хоть бы и тогда в
парке, при помощи яда, - она долго переживала бы и даже, возможно, умерла от
раскаяния...
- Я думаю о том, кто все-таки получит эти деньги, - говорю я вслух.
- Бог с вами, - пугается старушка.
По счастью, ее дом уже близко. Разговор не имеет продолжения; я отдаю ей
корзинку (она совсем не тяжелая), и мы прощаемся.

Мне надо с кем-то посоветоваться. Некоторое время я хожу взад-вперед по комнате;
потом звоню в дверь напротив.
Сосед обедает и приглашает меня разделить с ним трапезу. В его просторной
гостиной почти нет мебели - только овальный стол в центре, семейные фотографии в
ореховых рамочках и - от пола до потолка - пестрые плакаты разных лет: с них
коллективно улыбается любимая футбольная команда моего соседа.
Он вегетарианец. Я беру из блюда большое яблоко и, откусывая по маленькому
кусочку, пересказываю разговор с Георгом. Сосед слушает внимательно.
- Исключительно смело, - говорит он наконец. - Спецпремия за оригинальность.
- Ты не понял, - говорю я. - Он не собирается меня убивать. Он в самом деле
хочет доказать отцу, что мир гораздо лучше, чем тот о нем думает.
Сосед грызет шпинат. Вид у него озадаченный.
- В этом-то и штука, - говорю я. - Он романтик. Ну и в самом деле хочет поскорее
жениться на этой своей Ладе. А для этого нужны деньги.
Сосед смеется:
- На твоем месте я держался бы от этой компании подальше...
Глаза его за персиковыми стеклами кажутся маленькими, гораздо меньше, чем на
самом деле. Моя смерть на дне их задремала - но ненадолго.

Вернувшись утром с работы, я обнаруживаю, что в окне старушки из дома напротив
сидит снайпер.
Сама старушка заперта в ванной. Ей плохо; я вызываю "скорую".
К снайперу приглашать врачей поздно: он остывает поперек подоконника, и кровь
его капает наружу, в старушкин палисадник. Мне противно и стыдно; пока врачи
делают старушке укол, я успеваю кое-как прибрать в ее комнате: вынести мертвое
тело, затереть красные пятна на подоконнике и на полу.
Старушка отказывается ехать в больницу. Врачи уезжают; я начинаю просить
прощения, но старушка слабо машет рукой:
- Ах, оставьте, Судья. Это ведь уже в четвертый раз, я почти привыкла... Из моего
окна отлично просматривается ваш кабинет - так стоит ли удивляться такому
вниманию... Честно говоря, я уже давно подыскала маленький домик неподалеку
отсюда, на окраине, - она улыбается. - Правда, на это нужны деньги, а я не
уверена, что кто-то захочет купить у меня вот эту квартиру...
- Мне будет очень жаль, если вы переедете, - говорю я честно. - Но, если хотите,
я куплю квартиру у вас.
- Я знаю вас уже много лет, - говорит она без улыбки. - И чем больше знаю, тем
сильнее удивляюсь: за что на вас так ополчился ваш нынешний сосед? Что вы могли
совершить такого, чтобы заслужить столь ужасную кару?
- Не так уж она ужасна, - возражаю я. Старушка качает головой:
- Она чудовищна. Еще никто не выигрывал битвы с большими деньгами. Во всяком
случае в той части мира, которую мы имеем возможность обозревать...
Укол начинает действовать, и старушку клонит в сон. Я помогаю ей улечься и,
когда она засыпает, беру в кладовке шланг и тщательно поливаю траву и цветы в
палисаднике.

Георг звонит через две недели. Я сразу узнаю его голос.
- Господин Судья? Извините. Я не отрываю вас от важных дел?
Важных дел у меня нет никаких. Я лежу на диване и слушаю классическую музыку,
глядя в пятнистый, как лунная поверхность, потолок.
- Господин Судья, может быть, вы найдете время встретиться со мной и с отцом? Он
очень уважаемый в городе человек. Наверное, он отыщет аргументы, которых не
хватило мне...
- Молодой человек, - говорю я, поудобнее пристраивая трубку на подушке. - На чем
основана ваша вера в то, что некто, кому не нужно вознаграждение за мою голову,
действительно существует?
Слышно, как он сопит от радости. Вероятно, он ожидал, что я сразу положу трубку.
Или грубо его обругаю - и тогда уже положу.
- Как же, господин Судья! Просто по теории вероятности... Знаете, когда в
университете мы учили психологию, нам говорили... Такого человека просто не может
не существовать!
- Давайте подумаем, - говорю я, легонько шевеля большими пальцами ног. - Что за
силы могут помешать кому-то убить меня ради вознаграждения? Во-первых, страх. Но
по условиям задачи страх исключен - испытуемый должен быть уверен, что покушение
удастся...
- Да! - горячо подтверждает Георг. - Я за это ручаюсь!
- Во-вторых, это может быть человек без воображения, - говорю я. - Такой, для
которого назначенная за мою голову сумма - всего лишь пустой звук. И он пощадит
меня по неведению.
- Нереально, - говорит Георг тише. - Вы меня извините, господин Судья, но в
нашем мире воображение - во всяком случае, когда дело касается денег - развито у
всех. Даже у маленьких детей.
- В-третьих... - продолжаю я, делая музыку тише. - А если этот некто считает, что
убивать нехорошо? Тем более человека, который не сделал ему ничего плохого...
- Извините, господин Судья, - говорит Георг совсем тихо, - В нашем городе все
считают, что если кто-то назначает за чью-то голову такие деньги - значит, этот
второй кто-то действительно в чем-то очень виноват. А умирают все; никто не
бессмертен. Убийца, конечно, совершает злое дело, но...
- Тогда вы противоречите сами себе, Георг, - говорю я. - Получается, что нет
такой силы, которая удержала бы любого из вас от выстрела (разумеется, если вы
точно знаете, что попадете в цель). А значит, весь проект обречен на провал, а
вас, Георг, ждет потеря вашей доли в семейном деле.
Он молчит в трубку. Долго молчит; мне, впрочем, спешить некуда. Я снова делаю
музыку громче.
- А вот моя Лада, - говорит он наконец, - считает, что в мире обязательно есть
люди, которые откажутся. Когда я с ней, мне кажется, что она права. А когда я
слушаю вас...
- А она сама? Отказалась бы от денег, пощадила бы мою голову?
Он снова молчит.
- Мы не можем пожениться, - говорит он наконец. - Отец не разрешает. Это так
унизительно... Быть вместе, но нищими. Ей придется бросить университет и идти
работать прачкой или торговкой на рынке... А я, мужчина, должен буду на это
смотреть?
- Стало быть, эти деньги нужны ей больше, чем представление о бескорыстном
мире, - говорю я.
- Господин Судья, - возникает он после паузы. - Я ведь жертвую своей долей в
семейном деле... Давайте хотя бы попытаемся, а? Не может быть, чтобы мы за
тридцать дней не нашли какого-нибудь... дурачка. Не может быть, чтобы нам не
повезло. Я очень прошу вас, соглашайтесь... А?
- Последний вопрос, - говорю я. - Как вы считаете, устраивать людям испытание
без их ведома - красиво?

- Это микрофон-петличка, - объясняет волосатый парень с татуировкой на
запястье. - Вы приколете его, как булавку, на воротник, и на пульте услышат
каждое слово: ваше и вашего собеседника.
- Хорошо, - отзываюсь я.
- А вот это наушник, - парень вынимает из коробочки круглую пуговку размером с
ноготь мизинца. - Вы вложите его в ухо и сможете слышать режиссера и оператора...
Они будут сообщать вам о ходе действий. Могут попросить поменять положение -
чтобы не перекрывать партнера. И, конечно, предупредят об опасности...
Я улыбаюсь. Парень верно истолковывает мою улыбку и отводит глаза.
- А правда, что вы можете пулю на лету схватить? - спрашивает уже другим
голосом.
- Правда, - я хмыкаю. - Только это неприятно. Она горячая.
- А как...
- Не знаю. У нас в роду по мужской линии все такие.
Теперь он хочет спросить, правда ли, что я осудил на смертную казнь десять
невиновных или даже двадцать. Я морщусь, и он не спрашивает. Не решается;
возвращается к делу:
- Камер вы не будете видеть. Но оператор вам в наушник может сказать, где
камеры. Самое интересное для съемок - это все-таки ваш партнер. Видеозапись -
главный документ, подтверждающий, что он мог вас убить, но отказался. Поэтому
будем снимать очень подробно...
Глаза его понемногу затуманиваются. Он думает о том, что сделал бы с деньгами,
обещанными за мою голову. Пытается не думать - но не может удержаться.
Я не осуждаю его.

Я ухожу в отпуск. У меня накопилась чертова прорва отпуска - за много лет. Мой
напарник, Рут, недоволен:
- И что я буду без тебя делать? Автоматику пускать?
- Пускай, - говорю я.
Подсобка оклеена выцветшими плакатами с моей физиономией. Пол бетонный; Рут
плюет на пол. Рут маленький, рыжий и злой, как блоха. На позапрошлой неделе от
него ушла жена.
- Заодно научишься работать с автоматикой, - говорю я примирительно.
Рут открывает рот и сообщает мне, куда я должен засунуть эту такую и растакую
автоматику.
Я не обижаюсь. Тем более, что у моего напарника личные проблемы.

День первый.
Выезжаем на рассвете. Съемочная группа, замаскированная под обычных туристов,
едет на автобусе. Меня везут на замечательной бронированной машине; у нее
бесшумный легкий ход, кондиционер и телевизор для пассажиров, но главное - в ней
очень трудно устроить аварию таким образом, чтобы я пострадал, а водитель и
Георг - нет.
Георг сияет. Он выступает координатором проекта; он очень тщательно все
подготовил. Сейчас мы едем на Жемчужный курорт, где нежатся в лучах мягкого
солнышка благополучные, богатые и счастливые люди. Георг говорит без остановки:
обещает мне прекрасный отдых и незатейливо намекает на одиноких богатых вдов,
которых на Жемчужном пруд пруди и среди которых, по его мнению, я могу выбрать
претендентку для финального ток-шоу...
Он уже видит это самое шоу, будто воочию. Видит студию и зрителей в студии,
вдову, раскрасневшуюся от смущения и увешанную бриллиантами. И как вдова сперва
смотрит документальный фильм со своим участием (она отказалась меня убить, как
именно, я еще не знаю, надо посмотреть сценарий), потом прижимает к глазам
кружевной платочек и жеманно сообщает в микрофон, что ничего особенного в ее
поступке нет. Во-первых, она не может убить и муху, во-вторых, я ей симпатичен,
и наконец, ей вовсе не нужны деньги: муж оставил ей в наследство сеть ресторанов
и нефтеперерабатывающий завод...
В конце концов, Георг начинает меня раздражать, и я прошу его молча полюбоваться
пейзажем. Он замолкает - чуть испуганно, как мне кажется.
К полудню прибываем на место; на въезде в городок нас десять раз проверяют. Как
и следовало ожидать, меня отлично знают и здесь. У постового, проверяющего мои
документы, прямо-таки глаза на лоб лезут; я понимаю, что весть разлетится по
курорту в считанные часы. И Георг это тоже понимает. Он доволен.
Я вхожу в мой гостиничный номер, как в музей: здесь лепные потолки и светильники
из цветного стекла, канделябры и сувенирное оружие на стенах - все, как мне
мечталось. Я долго плещусь в ванной, огромной, как бассейн; я забываю о
постовом, я совершенно счастлив, но все-таки не могу отделаться от мысли: а
сколько все это великолепие стоит?
После обеда (я обедаю один, заказ привозит на тележке милая улыбчивая девчушка)
приходят сценаристы. Их трое; выясняется, что способ первого моего умерщвления
до сих пор не выбран. Первый сценарист настаивает на утоплении; второй считает,
что ничего не может быть лучше вовремя брошенного в ванну включенного фена.
Третий самым выгодным способом полагает банальный яд. Сходятся только в одном;
первой испытуемой должна быть женщина, с которой я обязан флиртовать.
Я охлаждаю их пыл. Никакого флирта, говорю я, в первоначальных условиях не
значилось. Я согласен искупаться и, может быть, немножко покататься на водных
лыжах; их дело, как мастеров конфликта, создать вокруг меня сюжетное напряжение.
Они пытаются спорить. Я выразительно гляжу на Георга, и Георг их уводит.
Я провожу упоительный вечер в одиночестве - на балконе, глядя на море, с бокалом
хорошего вина; уже перед сном оказывается, что милая девчушка- горничная
подкинула мне в постель скорпиона. Я так огорчаюсь, что даже не говорю ей
наутро, что нашел его.
Пусть думает, что смертоносное насекомое таинственным образом само убежало.

День пятый.
Лидия - дочь миллионера. Она лежит на золотом песке и слушает мою историю.
Ей восемнадцать; разумеется, она падка на все блестящее. Обожает экзотику; она
сама подошла ко мне на пляже. В ее глазах я - самая экзотичная экзотика из всех
возможных.
- Почему вы избегаете общества? - спросила она тогда, в самую первую нашу
встречу. - Почему вы не отдыхаете на таком милом пляже, а ходите на камни, где
никого нет?
Я ответил ей совершенно честно: я опасаюсь, что при очередном покушении под пули
могут попасть совершенно невинные люди.
Ее зрачку расширились. С этого момента мы стали друзьями.
- Здесь надежная охрана, - говорит Лидия всякий раз, когда я напоминаю, как
опасно находиться со мной рядом. - Никаких головорезов. Все совершенно спокойно.
Я мог бы рассказать ей о скорпионе под одеялом. Или о том, как ко мне в спальню
влез через окно (двенадцатый этаж!) здоровенный парняга-лифтер. Или о том, что
от кофе сегодня утром пришлось отказаться, потому что туда набросали всякой
гадости...
Но я молчу. Иначе она вовсе от меня не отлипнет. Опасность зовет ее, как
верховья реки - лосося на нересте; она лежит на золотом песке, и ее кожа кажется
золотой. Ей восемнадцать.
- А сколько вам лет? - спрашивает она.
Я думаю; следует ли врать ей. Говорить правду не хочется, поэтому я отвечаю
витиевато:
- Не так много, чтобы умереть. Не так мало, чтобы быть наивным. Она смеется:
- Вам должно быть уже под шестьдесят, ведь тридцать лет назад вы уже были
судьей... Вам неприятно рассказывать? Что если я попрошу?
Я пожимаю плечами. Смотрю на свои руки; теплый песок течет между пальцами.
Операторы долго искали, куда пристроить микрофон, когда я буду в плавках. По
счастью, у меня на груди очень густая, все покрывающая растительность.
- Что если я попрошу? - Повторяет Лидия решительнее.
Я рассказываю ей о том, как я мою цистерны. Она удивляется, но желает слышать
другое:
- Вы не хотите рассказать мне, что случилось с той женщиной?
Я спрашиваю, кого Лидия имеет в виду.
- Я знаю больше, чем вы думаете, - говорит она загадочно. - Та женщина, которая
вроде бы убила своего мужа. И которую вы приговорили к повешению... Помните?
- Конечно, - говорю я. Лидия воодушевляется; ее щеки, и без того яркие,
наливаются краской под слоем загара:
- Вы в самом деле верили, что она виновна? Или просто сводили с ней счеты?
- Какие счеты? - удивляюсь я.
- Она была богата, она была аристократка, она держалась высокомерно... Вы уже
тогда знали, что она невиновна? Но думали, что правда так и не вскроется?
Я молчу.
- А если бы это была я, - говорит Лидия почти шепотом, - если бы я сидела на
скамье подсудимых... Вы могли бы приговорить к повешению меня?
Она уже не лежит на песке - она сидит, уставившись на меня, и сердце ее бьется
так часто, что с груди и плоского живота срываются прилипшие песчинки. Кто-то
говорил мне, что женщины любят жестоких мужчин - пока эта жестокость направлена
на кого-то другого. Может быть, это правда. Я не могу считать себе экспертом в
области женской психологии.

Я перегрелся на солнце - с непривычки. Лежу в прохладном номере, поглядываю в
телевизор - он работает без звука. На одном канале - неслышный боевик, на другом
- клип модной певички, она лежит в огромном коробе с малиной и, как рыба,
открывает перемазанный соком рот. На третьем - животные, их я смотрю дольше
всего. На четвертом - новости спорта; я успеваю увидеть изумрудное поле, вратаря
в белой майке с приставшими травинками, исходящий страстями стадион, потасовку
на трибунах... Нет, не потасовку - настоящую кровавую драку...
Переключаю канал на животных.
Деликатно постучавшись, является доктор.
Ему под сорок, он респектабелен. У него очень мягкие, очень белые руки, он
пахнет дорогим одеколоном. Он меряет мне давление и озабоченно качает головой;
он предлагает сделать мне укол, от которого я сразу почувствую себя лучше.
Я соглашаюсь.
Он принимается искать лекарство в своем сундучке; сундучок тоже респектабелен,
но пахнет уже не одеколоном, а дезинфекцией. В просторном нутре его полно
облаток и ампул с яркими этикетками; доктор чуть отворачивается, пряча лицо. Я
вижу только ухо, маленькое аккуратное ухо, сперва пунцовое, как закат, и через
несколько секунд мертвенно-бледное.
Он поворачивается ко мне. В его руке готовый шприц; он улыбается. Улыбка
неестественная.
Я не меняю позы. Не напрягаю ни единой мышцы.
- Вы же врач, - говорю я, глядя ему в глаза. - Вы же при исполнении. Где же
профессиональная этика?
Несколько секунд он еще улыбается, потом роняет шприц на ковер и давит его
каблуком.

После ухода доктора (или после его бегства, что будет правильнее, потому что он
покинул меня куда быстрее, чем это принято у приличных докторов) мне становится
лучше, и я принимаю предложение Лидии посидеть в ресторанчике.
Море спокойное. Небо на западе кажется медным, на востоке - ртутным. На террасе
нет никого, кроме нас; Лидия сидит напротив и смотрит на меня круглыми
восхищенными глазами.
Я уже говорил, что ей восемнадцать лет?
От ее взгляда - а может быть, от старого красного вина - мне делается хорошо и
спокойно. Я рассказываю ей, что люблю симфоническую музыку и совершенную тишину.
И что мне нравятся медные подсвечники в виде башен, и что я хотел бы собрать
коллекцию старинного оружия и развесить ее на стенах моего дома. И что жизнь моя
безрадостна, потому что в мире нет никого, кто не желал бы моей смерти.
Она плачет или мне мерещится?
Мы танцуем под саксофон, и вокруг никого нет. Только чайки, сидящие на перилах.
Я счастлив.
В ванной комнате ее номера - а она большая, больше моей - я вынимаю из уха
наушник и снимаю с рубашки микрофон. Заворачиваю все это в полотенце и опускаю
на дно бассейна.

День шестой.
Режиссер недоволен, зато Георг в восторге.
- Как в романе, - говорит он в двадцать шестой раз. - Она будет великолепна в
ток-шоу, даю палец на отсечение.
Сценаристы робко напоминают, что сцены отказа от покушения еще не было. Я
говорю, что девушка, вероятно, имеет свои взгляды на происходящее и что вряд ли
ток-шоу входит в ее планы.
Георг ничего не слышит. Выходит на балкон и звонит невесте; я не слышу их
разговора, только читаю по губам: "Ты была права! Ты золото! Считай, что эти
деньги уже у нас в кармане!"
Я предлагаю съемочной группе оставить меня одного. Георг уходит последним;
пляжная кепка с красным козырьком сидит у него на затылке, а рубаха-сеточка
прилипла к мускулистой спине.
В мечтах он уже женился на любимой и живет с ней в новом доме.

Вечером, уже после заката, Лидия зовет меня покататься на водных лыжах. Без
водителя и без инструктора; оказывается, она умеет водить все, даже вертолеты.
Но на вертолете мы полетим с ней завтра. Так она обещает.
Инструктор просит Лидию не гонять в темноте, она смеется. Инструктор хмурится и
просит включать хотя бы бортовые огни.
- Сегодня море светится, - говорит Лидия. - Мы будем купаться в звездах.
Катер несется так, что у меня от ветра закладывает уши. Мы целуемся на бешеной
скорости; смеркается. Когда я наконец встаю на лыжи, вокруг уже почти совсем
темно.
Море в самом деле светится.
Я лечу сквозь полосы теплого и холодного воздуха, колени мои дрожат от
напряжения, а из-под ног разлетаются электрические брызги. На какое-то время
вовсе забываю, кто я такой и что со мной происходит; Георг, сосед, Адвокат,
старушка из дома напротив, мой напарник Рут - никого из них больше нет в моей
жизни, есть только ветер и маленькая дочь миллионера, которой нужен я и вовсе не
нужны деньги...
Ветер доносит до меня шум мотора и смех Лидии. В какой-то момент мне кажется,
что я в цистерне, что я слышу шорох жидкости, вырывающейся из красного шланга;
этот звук отрезвляет меня. Катер мотается туда-сюда, и я выписываю "змейку" на
своих не вполне покорных лыжах; когда катер резко берет влево - я вижу сноп
голубых искр под винтом и фосфоресцирующую дорожку, вдруг повернувшую почти на
девяносто градусов - интуиция велит мне выпустить фал.
Катер уносится дальше. Веревка волочится за ним, как поводок за сбежавшей
собакой. Лыжи отскакивают и всплывают подошвами вверх; я плыву, под моими руками
вспыхивают искры. Справа и сзади поблескивает ночными огнями бухта, и над водой
стелятся охвостья музыки, слишком громкой, той, что я не люблю.
Впереди - метрах в тридцати - негромкий шум прибоя. Искрящиеся волны охватывают
непрозрачную темноту - будто солнечная корона вокруг черного, в затмении, диска.
Я слышу, как неподалеку разворачивается катер, вижу, как зажигается прожектор, и
как белый палец его тычет в небольшую скалу, выступающую из моря метра на два. И
как прямо у подножия этой скалы плавают, покачиваясь на волнах, мои лыжи.
Мне не нужно ничего разыгрывать. Я не прячусь в тени скалы, не жду, пока
охотница приблизится к месту аварии с топором и полиэтиленовым пакетом. Я просто
машу рукой; к чести Лидии, она не покидает меня в море, а, поколебавшись,
поднимает вместе с лыжами на борт.

Георг огорчен, но не деморализован. Напротив - он зол:
- Что ей нужно? Чего ей не хватает в жизни, господин Судья? Зачем ей деньги?
- Это не просто деньги, - говорю я. - Это ее независимость. Ей хотелось бы
спродюсировать фильм - но не просто фильм, а самый дорогой в истории. И сыграть
в нем главную роль.
- Это она сама вам сказала?
Я пожимаю плечами:
- За столько лет я привык угадывать несказанное... Хотите совет, Георг? Вы, как
букмекер, напрасно принимаете ставку на благополучие испытуемого. Денег не
бывает слишком много. Пусть ваши сценаристы попробуют поставить на что-нибудь
другое...
- На что? - недоуменно спрашивает мой молодой работодатель.

День десятый.
Мы прибываем в маленькую горную деревушку. Гостиницы здесь нет; съемочная группа
становится лагерем на лугу за околицей - три палатки и трейлер. Меня поселяют в
доме священника; в моем распоряжении крохотная мансарда и окошко, под которым
вечно топчутся голуби.
Согласно легенде, я путешествую и отдыхаю. Мне предлагают проводников на выбор;
я выбираю Луи, добродушного веснушчатого парня двух метров ростом. В первый же
вечер он развлекает меня тем, что поднимает на плечи подростков- жеребят - по
двое.
Разговаривать с Луи - одно удовольствие. Любую мысль, пришедшую ему в голову, он
тут же произносит вслух. Разумеется, он прекрасно знает, кто я, и много раз
повторяет, что в его селе не то что убийства - мелкой кражи никогда не
случалось.
- Можно мешок золотых забыть на дороге, - говорит Луи, размахивая соломенной
шляпой перед моим лицом. - И ни один не пропадет, хоть через месяц сочтите. Люди
у нас не то что в городе - у нас люди че-естные! Друг друга с младенчества
знают, у кого красть, у соседа красть?! И в родстве многие... У брата своего
красть, я вас спрашиваю? Нас отец драл, бывало, за то, что яблоко под чужой
яблоней без спросу поднимешь... А вы говорите!
Я ничего не говорю. Я молчу и улыбаюсь; Луи ведет меня показывать горы - пока
что издали.
Выходим за поселок. Под ногами трава выжжена, справа и слева в небе парят белые,
будто акварельные, вершины. Чуть дальше свешивается между двумя темными скалами
светлый язык ледника. Где-то рядом поет цикада.
- Погоди, - говорю я Луи. - Давай помолчим.
И сажусь на траву.
Неподалеку в расщелине шумит вода. Покачиваются желтые стебли. Цвет неба
непередаваем. Я ложусь и закидываю руки за голову; надо мной черным росчерком
парит стервятник. Я забываю о Лидии. По крайней мере, на час.

День двенадцатый.
Луи учит меня пользоваться горным снаряжением.
Георг в наушнике высокопарно рассуждает о патриархальной крестьянской
нравственности. Я догадываюсь, что утром он говорил по телефону с невестой, она
вселила в него веру в победу и научила новым словам.
Я расспрашиваю Луи о его семье; у него пятеро братьев и две сестры. Сестер пора
выдавать замуж. Отец уже справлялся в соседнем поселке. Младшему брату восемь.
Он ходит в школу, но учиться не хочет; Луи смешно изображает, как его младший
брат уговаривает отца отдать его в пастухи.
Потом Луи замолкает, некоторое время собирается с решимостью и наконец просит
меня показать что-нибудь этакое. Я не сразу понимаю, что он имеет в виду, тогда
он поясняет.
Я предлагаю ему прыгнуть мне на спину.
Он прыгает; я уклоняюсь, он валится на кучу соломы. Долго сидит, выпучив глаза,
потрясение спрашивает, как это.
Я показываю ему фокус с камушком. Он в восторге; я показываю ему фокус с
прутиком. Он куплен, он мой до скончания веков.
Просит научить чему-нибудь. Я соглашаюсь (объясни я ему, что эта моя особенность
передается не от учителя к ученику, а только по наследству вместе с определенным
набором генов, он не поверил бы и решил, что я хочу от него отделаться). Целый
час мы проводим, упражняясь; у парня неплохая реакция. Наконец, умаявшись, он
валится на солому; я присаживаюсь рядом.
Пахнет свежо и пряно. Травы, сено, чуть-чуть навоз; за оградой ходят на длинных
привязях разномастные козы.
- Можно спросить? - шепчет Луи, и глаза его заранее напуганы.
- Конечно, - приглашаю я.
Он раскрывает рот и закрывает его беззвучно, как рыба. Наконец решается:
- А вы знали, что тот парень невиновен?
- Какой парень? - спрашиваю я. Он слегка отодвигается:
- Тот, которого вы приговорили "к стенке". За то, что он зарубил топором своего
хозяина-мясника. А это был вовсе не он. Это была жена мясника, с которой он поскотски
обходился... Я молчу.
- Наверное, вы не знали, - говорит Луи жалобно. - Наверное, это была просто
судебная ошибка...
- Да, - говорю я после длинной паузы. - Это была судебная ошибка.

День четырнадцатый.
Мы ползаем по ближним к деревне скалам, у меня ободраны колени и локти, но в
целом это занятие мне нравится. Георг торопит события: его ждет невеста, ему
надоело жить в трейлере, ему хочется ток-шоу в прайм-тайм.
- Луи, ты знаешь, что такое прайм-тайм?
- Нет. А что?
Сценаристы в раздумье: с одной стороны, восхождение должно быть опасным и
зрелищным. С другой - отходить далеко от базы нам с Луи нельзя: горы фонят,
заслоняют сигнал, качественных съемок (или вообще хоть каких-нибудь) не
получится.
Наконец выбирают гору, подходящую во всех отношениях. Георг требует, чтобы мы с
Луи шли на восхождение прямо завтра. Луи колеблется - уровень моей подготовки
все еще вызывает у него сомнения; впрочем, он верит в себя как в инструктора,
ему хочется поскорее произвести на меня впечатление, и в конце концов он
соглашается.
Накануне вечером я завожу с ним очень важный для меня разговор.
- Луи, - говорю я, - ты знаешь, какая награда обещана за мою голову в
полиэтиленовом пакете?
Он несмело улыбается. Называет сумму.
- Хорошо, - говорю я. - А как ты думаешь, что можно купить на эти деньги?
- Дом, - отвечает он, не моргнув глазом.
Я перевожу дыхание. Собственно, на этом можно заканчивать; если завтра Луи
подтвердит слова Георга насчет патриархальной нравственности - наградой ему
будет попадание "в телевизор". А я буду знать, что ради спасения моей жизни
парень отказался от дома, который ему, как старшему сыну в большой семье, ого-го
как нужен...
- Господин Судья, - раздраженно бормочет Георг в наушнике. - Ну зачем это было
нужно? Зачем?
Я знаю, зачем. Если Луи окажется тем, кого Георг ищет - я хочу быть уверенным,
что причиной его поступка не было недомыслие.
- Не дом, - отвечаю я, опустив веки. - Целую страну можно купить. Этих денег
хватит, чтобы вся твоя семья жила в столице, в небоскребе и раскатывала на
длинных серебристых машинах - каждый на своей. А сестер твоих можно было бы
выдать замуж за королевичей или кинозвезд. А братья могли бы выучиться на
юристов, или на пилотов, или на генералов - кому как нравится... Ты все еще не
хочешь меня убить?
Он молчит.
Георг в наушнике ругается словами, которых я прежде не слышал от него.

День пятнадцатый. Мы выступаем.
План прост: взобраться по склону категории "эр", то есть средней степени
сложности. Я иду впереди. Луи за мной. Я слышу его дыхание. Мы связаны одной
веревкой.
На голом склоне, среди острых камней и горячей земли, колышется по ветру
обожженная солнцем метелочка травы. Над ней вьется блеклая бабочка.
Я ощущаю себя муравьем, карабкающимся вверх; белые вершины вокруг парят, не
касаясь собственных подошв. Полуденный воздух дрожит. Я тщательно закрепляю
страховку.
Пот заливает глаза; на середине склона я впервые думаю, а не стар ли я для
подобных упражнений. И почему мне не сидится дома. Я мог бы отправиться к пруду
и там, на влажной траве, есть пирожки с яблоками, принесенные в корзинке. А
крошки бросать лебедям.
Георг в наушнике бормочет что-то ободряющее. Мы с Луи устраиваемся передохнуть
на узком "козырьке", где места хватает только на то, чтобы сидеть бок о бок
спиной к скале; мы зрители в колоссальном зале. Белые купола, и глубокое небо, и
облака, кое-где зацепившиеся за горные зубцы, и зеленая долина внизу, и белые
ленточки водопадов, и желтые ленточки дорог - я сижу, хватая воздух ртом, и
Георг в наушнике вопит от восторга, потому что камера, закрепленная на моей
каске, позволяет все это видеть и ему тоже.
Такое - или похожее - впечатление на меня производила раньше только музыка. Я
мысленно лечу; я думаю о смысле жизни. Мне хочется бросить затею, в которую я
уже втравил патриархально-порядочного юношу, попросить извинения у Георга и
вернуться домой. В конце концов, жить мне осталось немного, и следует подумать о
том, чтобы провести остаток жизни максимально спокойным и свободным образом...
Луи командует подъем. Поднимаясь, я оступаюсь и скатываюсь с "козырька"; в
наушнике на много голосов вопят режиссеры, сценаристы и Георг.
Теперь я болтаюсь надо всем этим великолепием, метрах в пяти под "козырьком", на
страховочном тросе. Ремни впиваются в живот и в грудь. Я не вижу ничего, кроме
неба, нескольких травинок и лица Луи, склонившегося надо мной с "козырька".
В первые секунды это совершенно нормальное лицо молодого инструктора,
обеспокоенного судьбой товарища. Руки Луи сами собой производят все необходимые
манипуляции; сейчас он будет меня поднимать.
- Укрупнение! Камера, наезд! - вопит в наушнике азартный Георг.
Я теряю Луи из виду. Пробую изменить положение, найти опору для ног; пока не
удается. Луи снова склоняется надо мной; он бледен, несмотря на жару.
Я потихоньку подтягиваюсь на руках. Жду; Луи ничего не предпринимает. На лбу у
него блестит новый обильный пот.
- Помоги мне, - прошу я. Не столько для Луи, сколько для микрофона.
Лицо Луи искажается, как от боли.
- Крупно! - кричит Георг.
Луи поднимает руку, и я вижу, что в руке у него топор.
- Стой! - ору я.
Он замахивается и рубит мою веревку, рубит, рубит...

- Это на вашей совести, Судья, - говорит Георг. Всего за несколько часов он
осунулся и похудел.
Я пожимаю плечами. Моя совесть - прямо тяжеловоз какой-то, чего только на ней не
лежит.
- Зачем вы наговорили ему про машины, небоскребы, королевичей? Он просто сошел с
ума... Он, невинный чистый парень, рехнулся...
- Мы ведь пытаемся играть честно, - мягко напоминаю я. - И, если вы вспомните
тот наш разговор - тот самый, после которого я согласился на ваше предложение...
Георг в раздражении машет рукой.
Режиссеры в унынии. Сценаристы в растерянности - кроме того единственного,
который с самого начала не хотел ехать в предгорья. Георг звонит невесте и долго
слушает ее голос в трубке, не говоря ни слова. Наверное, они и в самом деле
любят друг друга, думаю я.
О самом Луи никто не вспоминает. Я не видел его с того самого момента, когда
специальная спасательная бригада сняла нас обоих со скалы - меня с того
крохотного живучего кустика, за который мне удалось уцепиться в падении, а Луи -
с "козырька", где он рыдал и рвал на себе волосы. Я говорю Георгу, что Луи надо
сказать правду, чтобы он меньше мучился. Георг смотрит на меня, как ни идиота.
Лагерь за околицей споро сворачивается - дольше оставаться здесь нет смысла.
Прошла уже половина отпущенного на проект срока, и всем понемногу становится
ясно, что шансы на успех вовсе не были так велики.
Я иду разыскивать Луи, но нахожу только его младшего брата. Тот соглашается
передать Луи записку; я пишу, что не в обиде на своего инструктора и что, мол, я
сам во всем виноват. Думаю, это хоть немного его утешит.
День шестнадцатый. Мы покидаем предгорья.

Деревянная церковь пуста.
У входа я снимаю с лацкана микрофон и прячу его в карман. Совершенно не хочется
превращать свою исповедь в шоу.
Внутри прохладно и сумрачно, как и должно быть. Горят свечи. Я слышу, как мои
шаги отдаются под сводами.
Как и должно быть.
Договариваюсь насчет исповеди.
Вхожу в исповедальню. Опускаюсь на скамейку, склоняюсь к решетчатому окошку. Мои
глаза, быстро привыкшие к темноте, видят, пожалуй, больше, нежели глаза
обыкновенного прихожанина. Во всяком случае, даже сквозь окошко я хорошо
различаю исповедника - он уже очень немолод, грузен, в руках у него чистый
носовой платок.
Он приглашает меня к исповеди.
Я говорю, что не исповедовался уже много лет и что не знаю, с чего начать. Я
говорю, что очень переживаю за успех одного предприятия, что мнение мое о людях
- и себе среди людей - зависит от него одного. Что давным-давно я совершил
ошибку, за которую расплачиваюсь до сих пор. Что за мою голову в полиэтиленовом
пакете назначена немыслимая сумма...
- Погодите, - шепотом перебивает меня исповедник. - Вы... кто же вы? Вы Судья?
- Да, - говорю я.
Он некоторое время молчит. Потом просит меня продолжать.
Я говорю и говорю. Слова вытекают из меня, принося болезненное облегчение; он
слушает внимательно, время от времени вытирая лоб платком.
Руки его дрожат.
Когда я дохожу в своем рассказе до истории с Георгом, он наклоняется вперед, как
будто затем, чтобы лучше слышать. Рука его скользит под сутану; он что-то
достает из кармана брюк. Мой слух обостряется - оглушительно шуршит ткань; в
темноте исповедальни я ясно вижу в его руках серебристый баллончик.
Парализующий газ?
В этих глухих местах даже священники вынуждены обороняться с оружием в руках -
хотя бы от бродячих собак...
- Продолжайте, - просит он, сжимая в потных руках баллончик.
Я огорчен.

День двадцать восьмой. Мы сидим в офисе у Георга и пьем холодное пиво.
- Наснимали материала уже на три забойных программы, - осторожно говорит
волосатый парень с татуировкой на запястье.
- У нас нет самого главного, - мрачно говорит Георг. - Я проигрываю пари.
- А может быть, устроить постановочные съемки? - спрашивает кто-то из
режиссеров. - Пусть кто-нибудь сыграет отказ. Документальное кино с
постановочными сценами. Почему нет?
Георг смотрит на него долго и пристально. Режиссер разводит руками:
- Пари с отцом - ваше личное дело, но материала-то отснято на целый сериал!
Потрачены деньги, время... Если правильно смонтировать все это да присовокупить
игровую сцену - мы со свистом продадим программу и неплохо заработаем!
Я жду ответа Георга. Он ничего не отвечает - берет телефонную трубку и уходит в
соседнюю комнату. Парень с татуированным запястьем морщится, не скрывая своего
мнения о Георговой невесте. Тем не менее лично мне она нравится все больше и
больше - хоть я никогда ее не видел.
Георг возвращается через семь минут. Щеки у него лихорадочно горят; он подходит
к режиссерам и по очереди жмет им руки:
- Есть идея... Мы это сделаем, ребята. Есть идея... Мы это сделаем прямо сегодня.
Здесь. Разворачивайте технику, через полчаса приедет Лада.
- Постановка? - спрашивает волосатый.
Георг торжественно качает головой:
- Нет... Нет! Лада - вот человек, который не убьет господина Судью ради денег.
Съемка будет простая... Всего по минимуму... Диалог. Заряженный пистолет. Шесть
пуль. Они будут сидеть на расстоянии метра друг от друга. Шесть пуль - и метр
расстояния!
- Мне не очень это нравится, - говорю я. - Метр - это близко. Даже для меня.
- Она не будет стрелять! - Георг воздевает руки к потолку. - Она... да, ей нужны
эти деньги, так же, как и мне. Но она поклялась мне, что не будет стрелять.
Помните наш разговор? - он торжествующе тычет пальцем мне в грудь. - Тогда вы
сказали: значит, эти деньги ей важнее, чем представление о бескорыстном мире... А
вот и нет!
Он искренен. Он восхищен своей невестой. Он смеется, представляя, как посрамит
неверие отца. И где-то в глубине души надеется, что отец, увидев подлинность
Ладиных чувств, позволит сыну жениться на ней безо всяких экстремальных выходок
вроде лишения наследства...
Мне хочется наконец-то посмотреть на эту Ладу.
И вот она прибывает.
Она ростом мне по плечо, черноволосая и черноглазая, тонкая, как травинка, и
выглядит очень молодо. Георг говорил, что ей двадцать - но с виду ее можно
принять за старшую школьницу.
Она протягивает мне руку, здороваясь. Ладошка слабенькая, узкая. В глазах -
восхищение и ужас.
Георг хлопочет вокруг. Усаживает невесту то на кресло, то на кожаный диван.
Режиссеры и сценаристы хмуро наблюдают.
- Это будет уже подводка к ток-шоу, - говорит Георг, и волосы липнут к его
потному лбу. - Вы будете сидеть вот здесь и здесь... Нет, здесь и здесь. И будете
беседовать о... ребята, набросайте, какие вопросы они могли бы обсуждать?
Сейчас и я, и его невеста представляемся ему неодушевленными предметами, которые
следует поудачнее поместить в кадр. Черноглазая Лада нервничает, искоса на меня
поглядывая.
Я улыбаюсь:
- Вы хотите меня о чем-то спросить.
- О многом, - говорит она без улыбки.
Она мне нравится - теперь уже совершенно определенно.
- Тогда у вас совсем немного времени - пока они решают, как поставить свет.
Она трет ладони. Я в который раз замечаю, как по-разному собираются с силами
люди, желающие о чем-то меня спросить.
- Кто вы? - спрашивает она. - В самом деле у вас в роду внеземные... существа? Или
это сказки?
- Не знаю, - говорю я честно. - В детстве и юности я много занимался спортом...
Мои тренеры часто спрашивали меня о том же.
- А чем вы занимались?
- Боксом, легкой атлетикой, футболом...
- Почему же не стали чемпионом?
- Бросил, - говорю я, подумав. - Наверное, это было не очень честно - побеждать
так, как это делал я. Кроме того, зрители не успевали получить никакого
удовольствия.
Она пытается представить себе боксерский поединок с моим участием. Хмурит
красиво очерченные брови:
- А что говорили ваши родители?
- Ничего. Я их не помню, к сожалению.
- Извините, - она опускает глаза.
- Бог мой, да за что же?
Ассистент режиссера бесцеремонно сует руку ей под блузку, прикалывая микрофон"петличку".
Наш разговор подходит к концу - а о том, что ее волнует, она так и
не спросила.
- Внимание, - говорит Георг. - Лада, пистолет будет лежать вот здесь на столе.
После того, как вы поговорите, ты снимешь его с предохранителя... покажите ей ктонибудь,
как это делается... переводишь господину Судье в грудь. Или в лоб.
Фиксируешь на минуту. Потом отводишь в сторону - здесь будет мишень... И нажимаешь
на курок. Лучше несколько раз. Будет отдача, надо бы потренироваться заранее...
Эй, кто-нибудь, зарядите ей пистолет!
- У меня семья, между прочим, - говорит оператор за второй камерой. - Если
девушка случайно промахнется и попадет в меня? Или хотя бы в прибор - чтобы
осколки разлетелись по всей комнате?!
Георг нервно на меня поглядывает. Я молчу.
Приносят пистолет. Лада смотрит на него, как на повестку в суд. Кто-то из
ассистентов оказывается большим специалистом по оружию; пока он показательно
щелкает и лязгает железом, распространяя вокруг неприятный запах смазки, я
внимательно - от этого зависит моя жизнь - смотрю на мою собеседницу.
Ей очень хочется сделать все, как надо. Ей очень хочется, чтобы Георг выиграл
пари. Она заставляет себя думать только о Георге и о пари - и еще о том, куда
нажимать и как не застрелить оператора.
- Зачем вообще эта пальба?
- Затем, чтобы зритель видел, что пистолет заряжен! Что это не подстава! -
терпеливо объясняет Георг.
Лада стреляет для пробы. Пистолет чуть не ломает ей пальцы. Мне ее жаль.
Направить ствол на меня она не решается.
- В кадре, - говорит она Георгу, и тот, вздохнув, кивает.
Наконец репетиция закончена. Пробитая мишень заменена новой; нервный оператор
пьет коньяк из плоской фляжки. Запах коньяка нравится мне куда больше, чем запах
оружейного масла. Наши микрофоны подключены; нас окружают сосредоточенные люди в
огромных черных наушниках - будто хоровод стоячих камней.
- Давай, милая! - весело говорит Георг. - Через полчаса у нас будет в клювике
потрясный материал, выигранное пари и готовое шоу!
Волосы стоят у него на голове, как тысяча упругих антенн.
Сценарист кладет перед Ладой отпечатанный список тем для разговора. Георг дает
команду; на камерах зажигаются кроваво-красные огни.
Она сидит передо мной - нас разделяет офисный столик. На светлом пластике лежит
черный пистолет; Лада кладет руки на край стола, будто пианистка - на клавиши:
- Господин Судья, я хотела вам сказать... что вы вовсе не кажетесь... ваш облик
вовсе не вяжется с тем, что о вас принято говорить. И думать.
Она берет пистолет. Неумело, но твердо.
- А что обо мне принято думать? - спрашиваю я, когда пауза затягивается.
- О вас говорят... - она совсем не смотрит в предложенный сценаристом листочек, и
это нервирует Георга. Я вижу его мимику, но Лада - нет. - О вас говорят:
вешатель. Судья-вешатель. Убийца в мантии, вот что о вас говорят.
- Вероятно, имеют на то основания, - кротко предполагаю я.
- Мне кажется, что это неправда, - она смотрит мне прямо в глаза, на что не
всякий, между прочим, решится. - Мне кажется, такой человек, как вы... не мог бы
совершить всего того, что вам приписывают.
- Скажите, Лада, - говорю я. - Вот мы сейчас сидим с вами за одним столом... У вас
пистолет. Разумеется, мои физические возможности велики, но они не безграничны.
Вы имеете все шансы застрелить меня. Скажите, для вас действительно важно, был я
судьей-вешателем или не был? Ошибся или поступил по справедливости? Или поступил
по справедливости - но ошибся?
Она облизывает пересохшие губы. Снимает пистолет с предохранителя; снова смотрит
мне в глаза:
- Нет. Мне не важно... Я вообще не верю. Я... даже если бы вы были виновны, я не
стала бы вас убивать. Но я не верю, что вы виновны.
- А вот и напрасно, - говорю я. - Я виновен.
Пауза. Напряжение висит над всей этой сценой, как свежая лесная паутина.
- Виновны? - переспрашивает она жалобно. Я киваю.
Она поднимает пистолет. Ствол ходит ходуном; я чувствую, как за моей спиной
бесшумно разбегаются в стороны ассистенты и осветители.
- Я вас не убью, - говорит она успокаивающе. - Я ненавижу насилие.
Я думаю, что даже если разделить сумму за мою голову поровну на всех, кто
находится сейчас в комнате - даже в таком случае Георг и Лада смогут пышно
пожениться и безбедно прожить лет пятьдесят. И еще я думаю, что ей осталось
всего лишь отвести руку в сторону и один раз пальнуть в мишень. Все,
аплодисменты.
Тогда она плавно, как в тире, жмет на курок.

- И что же было дальше? - спрашивает сосед, живущий в квартире напротив.
Я показываю ему длинную царапину на виске. След скользнувшей пули.
- А сзади никто не стоял? - беспокоится сосед.
Я рассказываю об осветительном приборе, который упал на пол и разлетелся на
тысячу кусков. И о том, что Георг порезал палец.
Сосед долго молчит. Я допиваю вино, догрызаю печенье и благодарю за чай; когда я
поднимаюсь из-за стола, сосед вдруг снимает очки - прежде он никогда не делал
этого при посторонних - и долго, беспомощно трет переносицу.
Я не спешу уходить. По всей видимости, сейчас он что-то скажет.
- Судья, - говорит он наконец. - Мне очень жаль... Получилась по-настоящему
страшная месть.
- Брось, - говорю я. - Не стоит так уж проникаться.
Он резко качает головой. Похоже, сегодня вечером он выпил слишком много:
- Прости меня... Но я не могу отменить эту награду. Никогда. Я поклялся.
- Прости и ты меня, - говорю я после долгой-долгой паузы. - Мне следовало быть
ближе к штрафной. Тогда бы я увидел, что сначала линию пересек мяч, а потом уже
номер десятый...
- Ты же видел запись, - говорит он еле слышно. Я киваю:
- Да. "Вне игры" не было.
- Единственный шанс... - шепчет он. - Финал Кубка Чемпионов... Ребятам так и не
удалось больше подняться. Никогда...
- Я совершенно напрасно не засчитал тот гол. Любой судья хоть раз, да ошибается.
Я ошибся фатально... Когда-нибудь я снова ошибусь, и тогда ты наконец выплатишь
свое вознаграждение.
- Это будет очень печальный день, - шепотом говорит сосед.
- Выше голову, - отзываюсь я, открывая дверь. - Никто не живет вечно... Кроме
того, я ведь еще жив!

Старушка напротив все-таки переехала. В ее окне нет ни занавесок, ни цветов.
А вот в моем доме ничего не изменилось. Правда, после апартаментов, в которых
мне доводилось жить, квартира представляется неухоженной, грязной, требующей
ремонта.
Я звоню своему напарнику Руту и говорю, что готов сегодня ночью выйти на работу.
Оказывается, последние несколько недель автоматика то и дело отказывает,
начальство снимает с Рута штрафы, короче говоря, он тут надрывается на работе,
пока некоторые прохлаждаются на курортах. Он, Рут, ждал меня на неделю раньше и
теперь скажет шефу, чтобы у меня вычли из зарплаты за прогул. Вот так.
Я согласен.
Принимаю ванну. Никто не врывается ко мне, потрясая включенным феном.
Пересматриваю свой гардероб. Никто не пытается прицелиться в меня из ближайшей
древесной кроны.
Ценю каждую минуту покоя. Надеваю чистое белье, развешиваю полотенце на сушилке;
на дне старого шкафа лежит моя черная судейская форма: футболка, гетры, трусы. А
в письменном столе, если хорошо поискать, может обнаружиться свисток на ремешке.
Я бреюсь перед зеркалом в прихожей. Я спрашиваю себя: откуда берутся все эти
жуткие легенды, которыми окружено мое имя? Само ли слово "судья" сбивает с толку
болтунов? Или все-таки дело в сумме? В человеческом мозгу чудовищные деньги
связаны с чудовищными же злодеяниями, а никак не с фальшивым "вне игры", не
засчитанным голом...
Впрочем, для моего соседа нет преступления страшнее, чем то, что я тогда
совершил. И я знаю миллионы людей, которые разделили бы его мнение. Миллионы
людей на орущих стадионах, у экранов телевизоров, добровольных безумцев, как
личную трагедию переживающих неудачу "своей" команды. Наверное, не-болельщику не
понять, как это - умереть от инфаркта за две минуты до свистка...
Потом мысль моя меняет направление, и я думаю о Ладе. Сумеет ли Георг утешить
ее? Принесет ли отснятая программа достаточные деньги для того, чтобы хоть какнибудь
возместить потерю Георговой доли в семейном деле?
И еще: согласен ли Георг в глубине души, что Лада поступила правильно? Что
попытаться все же стоило, хотя бы попытаться? Погнаться за столь близким
журавлем, упуская при этом синицу?
Царапина у меня на виске начинает саднить. Я протираю ее одеколоном и долго стою
перед вентилятором, подставляя искусственному ветру горящую от боли голову.
В девять вечера я выхожу из дома. Деревья в садах поникли под грузом плодов; в
теплом воздухе надо мной носятся, треща, сороки. Я предвкушаю тишину внутри
цистерны. Я только сейчас понимаю, как соскучился по своей старой работе.
Рут встречает меня хмуро. Сквозь зубы спрашивает, как отдохнулось; я отвечаю,
что пережил курортный роман с блондинкой, и даже не особенно вру при этом. Рут
скрипит зубами и говорит, что его жена вернулась, и теперь у него дома хоть к
тараканам в щелку лезь.
(Как там Лидия?)
Рут помогает мне облачиться в скафандр. Я собственнолично проверяю давление в
баллоне с воздухом, заново просматриваю все шланги, все стыки, все швы. Рут
говорит, что его жена намедни обозвала его "голозадой обезьяной". И что будь у
него деньги - бросил бы и завод, и жену и махнул бы куда глаза глядят, лишь бы
не видеть и не слышать тут ничего...
Я машу Руту тяжелой, в перчатке, рукой и спускаюсь в черную дыру по железной
лестнице.
Первое время я просто стою и смотрю, давая возможность глазам, ушам, рукам
привыкнуть к миру цистерны - враждебному, но снисходительному. Я вернулся - так
странник, потрепанный жизнью, возвращается в родительский дом. Так космонавт
возвращается на родную планету. Мне хорошо и спокойно впервые за много дней.
Цистерна, где мне сегодня предстоит работать, еще вчера была полна, по всей
видимости. Остатки жидкости на вогнутом полу пузырятся, исходя сероватым дымком.
Стены покрыты живописными потеками, слоистыми отложениями, цветами и шипами,
которых я не решаюсь касаться перчаткой. Свет от моего фонаря дробится на
маслянистой поверхности, я вижу свое отражение - бесформенное чудовище со
многими руками, исконный житель планеты Никогда...
Рут наверху включает насосы. Из красного шланга хлещет моющий раствор; я
направляю его на черную бахрому застывших на стенке капель. Картина приходит в
движение - разноцветные пленки растекаются и рвутся, волшебные цветы вянут и
снова расцветают, в это время черный шланг у меня под ногами глотает и глотает
дымящуюся жидкость, пьет, будто жадным ртом.
Дна не видно в отблесках и пене. Я продвигаюсь шаг за шагом, нащупывая дно
ногами. Рифленые подошвы моих сапог иногда скользят.
(Как там бедняга Луи, мой незадачливый инструктор по альпинизму? Смирился ли с
потерей небоскреба, серебристых автомобилей, потенциальных королевичей?)
Я почему-то вспоминаю ту девицу, что являлась ко мне не так давно под видом
борца с тараканами. "Если я не убью вас из-за денег, убьют меня из-за денег"... Я
надеюсь, что ее все-таки не убили. Но у меня портится настроение; очарование
цистерны скрадывается. Я потерял душевный покой.
Моющий раствор ревет, вырываясь из сопла - Рут выдал максимальный напор. Я
поднимаю красный шланг выше, чтобы струя достала до круглого потолка, чтобы
смыла налипшие на него мутные кристаллы. В этот момент моя левая нога теряет
опору; чтобы удержаться, я хватаюсь за стену, и острый шип застывшего реактива
пробивает перчатку.
Я роняю шланг и зажимаю разрыв правой рукой. Время вытягивается в ниточку;
герметичность полностью нарушится секунд через десять-пятнадцать. Кислота проест
внутренний слой перчатки на "раз-два".
- Наверх! - ору я в динамик, вовсе не уверенный, что Рут не отключил связь, как
я сам ее часто отключаю. И дергаю за аварийный шнур - сам плохо понимая, зачем.
Инстинктивно.
Полторы секунды уже прошло. Начинаю выбираться сам; баллон, шланги, все мое
оборудование мешает мне. В пятнадцать секунд не уложиться никак.
Я думаю, что теперь Рут сможет бросить и завод, и жену и уехать куда глаза... и
ничего тут не видеть и не... Конечно, Рут не даст себя обвести какому-нибудь Шефу.
Тот и хотел бы поделить награду пополам - но Рут...
- Судья? Что?
Это динамик.
- Наверх, - говорю я. - Порыв.
И замолкаю. Мне немножко стыдно.
...Выложит на стол перед моим соседом, на тот самый стол, где мы вчера пили чай,
выложит очень чистый полиэтиленовый пакет... с драгоценным содержимым...
У меня еще секунд десять. О чем бы мне подумать? Не о Лидии же... Может быть, о
старушке из дома напротив?
В ушах у меня нарастает шум. Это ревут трибуны. Номер десять подлетает ко мне,
он разъярен, он кричит, что "вне игры" не было и что я кретин. Тогда я четким,
почти военным движением вынимаю из нагрудного кармана желтую карточку... Поднимаю
ее над головой и над полем, а трибуны ревут, ревут, ревут...
- Судья? Судья?
Я лежу на спине в луже дезактиватора. Надо мной прожектор и немного - звезды;
Рут стоит рядом на четвереньках, и лицо у него вытянуто в стружку:
- Ты... чего? Как ты напоролся? Ты совсем чуть-чуть порвался, а то я бы не успел...
Проверь руку - рука цела? Как ты напоролся, козел, ты же сто лет уже работаешь?!
- Что случилось? - спрашиваю я, не поднимаясь.
- Ты меня спрашиваешь, что случилось?! Твой труп был бы сейчас здесь! Твой! Ты
хоть понимаешь, свинья?
- Ты. Меня. Вытащил, - говорю я. Каждое слово - будто площадь, полная народу.
Или ревущий стадион.
- Ну да, - говорит Рут и вращает глазами, как Отелло в пьесе. - Лебедку смазал
только вчера. Я так перепугался из-за тебя, козла, я тебя вытащил, а ты - в
отрубе... Я тебя дезактиватором... Антидот вколол на всякий случай...
- Разве... - говорю я слабо. Перевожу дыхание; он хмурится, будто я заставляю его
читать по-японски. И я вдруг закусываю язык крепко, чуть ли не до крови.
- Ну совсем будто сопляк, - продолжает он причитать. - На такой простой бочке...
Вот тебе блондинки, вот тебе отпуска... Квалификацию к черту потерял... Идиот ты,
как есть, козел безрукий. Придурок...
Я смотрю на небо и почти не вижу прожектора.
Только звезды.

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.