Жанр: Электронное издание
razgon
...арналь".
У них с отцом была удивительная любовь друг к другу. Началась со смерти
матери. У Карналя не было никого на свете, кроме отца, но проявлять свои
чувства он стеснялся. Отец тоже принадлежал к людям сдержанным, так что со
стороны могло показаться, что они относятся друг к другу как-то словно бы
небрежно, что ли. Когда Карналь пытался вспомнить проявления отцовой
нежности к нему, то ничего не приходило на память, разве что покупка
велосипеда и плакаты. Велосипед отец купил Петрику, еще когда тот учился в
пятом классе. Ездил для этого в Днепропетровск, долго искал, стоял весь день
в очереди, привез хромированное чудо Харьковского велозавода, всем хвалился,
что заплатил целых семьсот пятьдесят рублей, рад был тому, что в селе еще ни
у кого не было именно такого велосипеда, вспоминал о том велосипеде и после
войны, но тогда уже сын посмеивался над отцом: "Были деньги, вот и купил,
тоже мне нашел чем хвастаться". Зато плакаты - это и впрямь было что-то
особенное, сугубо карналевское. Отец любил, чтобы у него на все
революционные праздники "гуляли" дома. Жили они тогда в большой кулацкой
хате, проданной отцу сельсоветом, места хватало, вот и собирал отец своих
друзей, приходило человек тридцать. Ели, пели песни, а чтоб не забывали,
ради чего собрались, отец накануне говорил Петьку: "Будем гулять на Восьмое
марта, нарисуй, Петрик, плакат". И Карналь брал бумажные обои, разрезал их
на узкие полоски, склеивал, выписывал большими буквами: "Да здравствует
Восьмое марта - Международный женский день!" Так же и к Первому мая, и к
Октябрьским, и на Новый год. Лозунг висел у гостей перед глазами, каждый мог
прочесть написанное Петьком, каждый, кто хотел провозгласить тост,
провозглашал его, не задумываясь тяжко, просто по тексту Петька. Малому было
чем гордиться, и в те минуты сердце его преисполнялось такой любовью, такой
нежностью к отцу, что он готов был при всех кинуться ему на шею, целовать
колючие щеки, плакать от избытка чувств. Но он сдерживался, ибо разве же не
относились все Карнали к самым сдержанным в Озерах!
Уже после войны, когда Карналь приезжал к отцу вместе с Айгюль,
высочайшим проявлением нежности между ними было... бритье отца. Отец
умышленно не брился целую неделю перед приездом сына, знал, что тот привезет
какую-то особенную бритву, и тот действительно привозил, и в первый же день
происходил торжественный ритуал отцова бритья, а потом одеколонивания,
поскольку невестка всякий раз привозила для старого Карналя какой-то
особенный одеколон. Отец взбадривался, молодо блестел глазами, потирал руки:
"Лет сорок сбросил, спасибо вам, детки!"
Когда умерла мать, отец долго не женился. В селе говорили: "Карналь по
молодицам ходит". Петько не знал, что такое "ходить по молодицам". Однажды
был случай в степи возле Топила. Пообедав, селяне имели привычку подремать в
холодке, а холодок был только под возами. Взрослые пристраивались под
возами, детвора гнала поить коней к Топилу, забавлялась возле воды в
глубоченных глиняных ярах, которые начинались возле Топила и извилисто
тянулись аж до Стрижаковой горы. Петько почему-то не побежал в тот день с
хлопцами, оказался среди взрослых, его не замечали, а потом кто-то увидел,
испуганно закрыл от него близко стоящий воз. "Не гляди, Петрик! Отвернись!"
Если бы не было такого неожиданного предостережения, он, может, и не обратил
бы никакого внимания на тот воз, но когда у тебя перед глазами потная
дядькова спина, заслонившая полсвета, непременно хочется выглянуть из-за той
спины и хотя бы краешком глаза взглянуть на запрещенное. Петько выглянул
из-за этой спины, шмыгнул взглядом в тень под возом, образованную
свесившейся чуть не до самой земли попоной, увидел под телегой Мотрону
Федотовну, жену сельсоветовского секретаря, и отца своего Андрия Карналя.
Блеснуло белое женское тело, и Петько, сам не зная отчего, заплакал и,
плача, побежал к Топилу - бежал куда глаза глядят, в бессильных слезах перед
непостижимостью взрослого мира.
Каждое лето ездили озеряне на сенокос в Дубину - большой дубовый лес
возле Днепра на дальнем конце села напротив правобережной Дереивки. Ехать
туда долго, выбирались с рассветом, скрипели арбы, гейкали на волов
погонщики, хорошо дремалось под тот скрип и гейканье, и впоследствии Петрик
никогда не мог вспомнить, как они добирались до места. Будто переносили тебя
спящего. Но и не только тебя - а и твоего отца, и Васька гнатового, и дядька
Гната, и всех Андриев, и Раденьких, и Коваленков, и Нескоромных, и
Нагнийных, арбы, волов, коней, косы, точильные бруски, бабки для отбивки
кос, грабли, вилы, тыквы с теплой мягкой водой, закопченные таганы на
треногах. Зато помнит, как возвращались назад на арбе с сеном, такой
высокой, что зацеплялась за ветки всех деревьев по дороге, а дорога была
далекая и вся в вербах, берестах, грушах. Ветки задевали за сено, обдирали
арбу, твердые сучки выдергивали целые охапки сена, и оно висело на деревьях,
как бороды волшебников или косы ведьм.
Сколько помнил Петько, в Озерах почему-то было полно немых. Отличались
они дикой силой, не боялись ни бога, ни черта, каждый старался обходить их
стороной, девчата боялись выходить замуж за немых, они исчезали, но оставляя
потомства, сходили со света молодыми: тот утонул, тот сгорел, того понесли
кони и убили, того зарезали парубки возле церкви за какую-то девку. Дикая
сила скапливалась в этих людях. Наверное, со словами из человека выходит
избыток силы, когда же такого выхода нет, сила скапливается в нем и толкает
если и не на преступление, то на поступки безрассудные, часто бессмысленные,
а то и необратимые.
Один из немых, еще молодой парубок, умел хорошо рисовать. Никто его не
учил, упало на него умение, как с неба, он рисовал словно бы для
собственного удовольствия, умел изобразить и лошадь, и корову, и хату,
схватить черты лица. Тем летом в Дубине, пока косили траву, ворошили сено,
сгребали, клали в копны, немой, развлекаясь, зарисовывал косцов в простую
школьную тетрадку обыкновеннейшим угольком, взятым из костра. Нарисовал он и
Андрия Карналя, показывал дядькам и теткам. Дядьки хохотали заливисто и
громко, тетки прыскали в кулак и отворачивались, краснея. Немой показал и
Петьку листочек из тетрадки в клеточку. Мальчик увидел очерченного углем
человека, весьма похожего лицом, особенно же носом и бровями, на его отца
Андрия Карналя, но человек тот, в отличие от Петькова отца, был почему-то
голый, и пририсовано ему было огромное срамное тело. Немой держал листок
бумаги перед Петьковыми глазами и беззвучно смеялся. Мальчик рванулся
выхватить у него позорный рисунок, но тот поднял руку вверх. Тогда Петько,
стиснув свои маленькие кулачки, ударил ими немого в живот, бросился на него
всем своим тоненьким и легоньким тельцем, бился об него отчаянно и
бессильно, плакал, исступленно повторял: "Я тебе! Я тебе!" Прибежал Андрий
Карналь с косой, испуганный и в то же время разъяренный, выхватил у немого
рисунок, разорвал, замахнулся на незадачливого художника косой, потом обнял
сына, принялся утешать; "Не плачь, Петрик, не надо, сыночек!"
А мальчик плакал долго и безутешно, всхлипывал и ночью, уже на высокой,
как хата, арбе с сеном, которая медленно катилась мягкой дорогой из Дубины,
катилась долго-долго, то словно проваливаясь в теплую потусторонность, где
не жил ни единый звук, то возносясь в усеянное звездами небо, где жили
таинственные голоса ночи: попискивали птенчики, шелестели крылья, что-то
вздыхало, жаловалось. На Днепре шлепал плицами колес пассажирский пароход,
когда же шел буксир и тянул вереницу барж, то в нем что-то стучало и
сотрясалось, отражаясь эхом в глубинах реки и в окрестностях; в неизмеримой
дали пели девчата; сонно вскрикивала неведомая птица, лениво лаяли собаки;
тогда еще не было бессонных тракторов и ночных самолетов, а вместо спутников
беззвучно шугали с неба на темную землю звезды, а им навстречу простиралось
что-то большое и неведомое; ароматы сена сливались с пронзительными запахами
ночи; скрипели возы, погейкивали погонщики. Кротость мягко накрывала
маленького Петька шелковым покрывалом сна. Он согревался возле женских ног,
потом вдруг испуганно вздрагивал. В его душе что-то постанывало, он снова
вспоминал несправедливо, как он считал, обиженного отца, и вот там, на
высокой арбе, среди запахов и каких-то словно бы живых шорохов свежего сена,
клялся себе всегда защищать его, единственного родного человека, навеки
родного, самого дорогого на свете!
И когда ранней зимой, катаясь на замерзлой лужице вместе с Васьком
Гнатовым, услышал, как тетка Радчиха кричит: "Петя, твой батько провалился
на Поповом пруду!" - не стал переспрашивать, побежал через все село, мимо
Клинца, Квашей, пономаря, мимо церкви, проскочил чей-то огород, цепляясь за
неубранные будылья подсолнуха, очутился на бугре над Поповым прудом,
растерянно заметался глазами меж берегов, по свежему чистому ледку, искал
прорубь, полынью, вывернутые, поставленные торчком льдины с белыми, как
мертвые кости, закраинами. Должна бы уже быть здесь целая толпа людей, но
никого нет. Молодой лед нетронутостью своей холодно бил Петька в глаза. Лишь
у самого берега можно было заметить, да и то после упорного и внимательного
обследования всего пруда, какое-то нарушение целостности ледяного панциря.
Мальчик метнулся туда: в самом деле, лед был проколот, проломлен, видно
даже, что кто-то тут барахтался, но ведь и мелко, и илисто, дно сразу подо
льдом, вода почти вся вымерзла, тут не утонет и мышь, не то что человек, да
еще такой высокий и сильный, как Андрий Карналь. Неужели тетка Радчиха могла
так жестоко пошутить? А может, ей кто-то сказал, а она сказала ему, Петьку?
Разве такое по бывает?
Он побрел на бугор понуро и пристыженно, теперь некуда было спешить,
побрел через попов сад, мимо школы и усадьбы Андрия Приминного, самого
хитрого человека в Озерах. Андрий что-то тесал у сарая. Вытянув шею,
выглянул из-за тына, увидел малого Карналя, позвал ласково и сочувственно:
- Агу, Петрик, отца ищешь? Он у кумы сушится. В пруд провалился. Хотел
напрямки к Арсентию пробраться, в ТОЗ* хотел затянуть Арсентия. А
нетерпение, вишь, к чему приводит...
______________
* ТОЗ - товарищество по совместной обработке земли.
Приминной колол в селе свиней. Ни один дядько не мог заколоть своего
кабанчика. Даже кольцо вставить - и то было жалко. Поэтому всегда звали
Андрия Приминного. Он приходил с длиннющим узким ножом, спокойно входил в
свинарник, ласково поцокивал языком кабану, а когда тот доверчиво подходил,
Приминной чесал ему за ухом, потом брюхо, от таких почесываний кабан
довольно похрюкивал, укладывался на бок, задирал чуть ли не по-собачьи ноги,
и вот тут-то Андрий незаметно доставал нож и бил кабана под левую ногу, в
самое сердце. Короткое, удивленное, горькое "кувик!" - и конец. Приминному
зажаривали большую черную сковороду крови с салом, ставили бутылку, он
выпивал, съедал вместе с хозяином сковороду свеженины, брал за труды добрый
кусок сала и мяса-вырезки - тем и жил.
Когда Андрий Карналь стал организовывать бедноту в колхоз, названный им
романтично - "Красный борец", Приминной открыто не выступал против, но ходил
к дядькам, колол, как и прежде, свиней, ел жареную кровь, запивал горилкой,
почмокивал масляными губами, почти льстиво, сладко приговаривал:
- Слыхали? Карналь, применно, всех сгоняет в ТОЗ, и все обобществляет,
все делает красным. Берут, применно, коней, коров, плуги, ступы, грабли и
вилы, рядна и макитры, и мой нож обобществят, и все шила и молотки, что у
кого найдут, а всех, применно, заставят ходить в красных штанах и в красных
юбках, парень то или дядько, девка или бабка Марьяна, та, которой уже сто
двадцать лет!
Сам Приминной быстренько пораспродал все, что могли бы в самом деле
обобществить, и записался в колхоз, остерегаясь, как бы его не раскулачили,
но других отговаривал, и все о том знали, знал и Карналь, знал даже малый
Петько. Делал все это Приминной так умело и скрытно, что никогда не
попадался. Посмотришь - первый друг Карналя, а в душе - злейший враг. Дети,
наверное, больше других чувствуют, кто враждебно относится к их родителям.
Вот и теперь Петько подумал: может, Приминной сам и посоветовал отцу идти
прямиком через пруд, соврал, что лед уже крепкий. Если бы Карналь утонул, он
бы от радости только перекрестился.
Петько ничего не сказал Приминному, молча свернул в узенькую улочку,
что вела к приземистой, заброшенной в редкий садик хатке его крестной
матери, а отцовой, следовательно, кумы, Одарки Харитоновны. Только скрывшись
от скользких глаз Приминного, дал себе волю, пустился со всех ног,
запыхавшись, ударился о дверь хаты, нажал на щеколду. Он очутился в темных
сенях, где пахло кислой капустой и мышами, легко нашел по памяти дверь в
комнату, не стуча (не до приличий, когда чуть не утонул родной отец!), вошел
в хату. В печи горел огонь, полыхало, шипело, видно, варилось что-то, а
может, и жарилось, но кто варил и для кого, не скажешь, потому что никого
Петько не увидел ни возле стола, ни на лавке, застланной цветастым рядном,
ни на лежанке. Он шмыгнул носом, не то намереваясь заплакать, не то просто
от растерянности, и только этим шмыганьем родил в хате что-то живое. Где-то
что-то зашевелилось, зашуршало, потом вымелькнуло из-за печной стенки,
из-под самого потолка, было странно двуголовое, как из сказки или из
кошмарного сна, уставилось на Петька сразу четырьмя глазами гневно и
возмущенно, а потом и двуголовость раздвоилась. Теперь угрожающее
недовольство сменилось встревоженностью и растерянностью. Петько узнал
стриженую голову отца и голову Одарки Харитоновны с ее роскошными
золотистыми волосами, за которые Петьковы тетки называли ее рыжей. Он даже
не удивился тому обстоятельству, что отец и Одарка Харитоновна почему-то
очутились вдвоем на печи, обрадованно крикнул: "Тату!" - и уже намеревался
прыгнуть на лежанку, чтобы хоть дотронуться до отцовой щеки, убедиться, что
отец цел и невредим. Но Андрий Карналь совсем не обрадовался появлению сына,
он как бы толкнул Петька в грудь суровым: "Ты чего?"
- Так ты ж... ты ж... - Петько не мог говорить, его душили слезы, и он
изо всех сил сдерживался, чтобы не взорваться плачем, - ты же... утонул...
Тетка Радчиха сказала...
- Поменьше бы она молола языком! - крикнул отец.
И Одарка Харитоновна в тон ему:
- И обсушиться человеку не дадут!
Но она все же была женщина и потому смекнула, что не стоит наживать
себе в мальчике врага. Мигом сменила тон:
- Может, тебе пирожочек дать, Петя?
- Не хочу я вашего пирожочка! - крикнул Петько и, грохнув дверью,
выбежал из хаты.
...Родился Петько весной, на Юрия, когда впервые выгоняют на пастбище
скот, когда Днепр заливает молодые плавневые травы и под его прозрачными
теплыми водами зацветают в травах какие-то желтые сочные цветы. В ту весну
ему исполнилось пять лет, возраст, когда тебе уже доверяют пасти не только
собственную корову, но и соседских. И ты приглядываешь, кроме своей
пеструхи, еще и дедову серую, да с большим выменем корову Феньки Белоуски,
Фенька за это каждый день дает тебе красивую картонную гильзу от ружья мужа
Василя Михайловича, единственного интеллигента в их порядке, Василь
Михайлович работает бухгалтером на Тахтайском каменном карьере, и его
ежедневно отвозят туда и привозят домой пароконной бричкой-тавричанкой с
намалеванными на ней красными и белыми цветами - на зеленых стеблях.
Однажды в ту весну Андрий Карналь решил побеседовать с сыном. Они сели
вечером за стол друг против друга, младший тревожно поглядывал на старшего,
выжидая, что тот ему скажет, а старший также тревожился, не зная, какой
отзвук в душе младшего найдут его слова, ведь сказать ему предстояло трудное
и не будничное.
- Слушай, Петрик, тебе уже пять лет, ты хлопец взрослый, видишь, как
мне тяжело, не справляюсь я со всеми делами, и колхоз на мне, и домашность
вся, да и за тобой присмотреть надо. Как ты отнесешься, если я возьму тебе
мать...
Петько молчал, но в его молчании слышался стоп: "Мать?" И Андрий
Карналь уловил тот стон детской души и, краснея и запинаясь, быстрей
забормотал, что, ясное дело, родную мать никто не заменит Петрику, а
вырвалось слово про мать лишь потому, что женщина, которую он хочет взять,
будет малышу, как родная, да Петрик ее хорошо знает, это его крестная мать
Одарка Харитоновна. Вишь, и зовется она тоже "мать", хоть и с прибавлением
устарелым "крестная", которое им теперь как-то и не к лицу. Отец еще долго
говорил и запутывался все больше и больше. Наверное, ждал, что Петрик
выручит его, но мальчик заупрямился, молчал, понял, что отец не советуется с
ним, а решил уже и все эти разговоры лишь для формы. В нем вскипала злость
на будущую мачеху, злость поднималась и против отца, который так легко и
просто предал их дружбу, не ведая о том, что все дети ненавидят мачех. Он
наполнялся ненавистью к Одарке Харитоновне, ненависть выплескивалась и на
отца, хотя любовь к отцу от этого и не становилась меньше, а словно бы даже
возрастала, и от этих противоречивых чувств мальчик совсем растерялся. Все
так же безмолвно глядел на отца и вдруг упал головой на стол и затрясся в
рыданиях, забился беззащитно и беспомощно и не мог утешиться ласковыми
прикосновениями отцовских рук, не помогла отцова ладонь, тихо гладившая его
по головке, ни отцовы объятия. Мальчик плакал долго и безутешно и заснул в
слезах и в отчаянье.
Мачеха пришла в их хату ночью, отец тишком перевез ее небогатый скарб.
Не было никакого застолья, никаких гостей. Петько проснулся, уже имея
мачеху, думал, что все теперь в хате будет дышать враждебностью. Но были
уют, чистота, пахло свежими пирожками, которые у Одарки Харитоновны
получались вкуснее, чем у кого-либо в селе, пекла она паляницы, едва ли не
наилучшие в Озерах, и борщ у нее получался такой, что приезжали попробовать
чуть ли не из самого Кременчуга. Мачеха исповедовала опрятность в одежде и
во всем такую, что Петьковы тетки, которые не могли простить брату женитьбы
на рыжей, вынуждены были признать:
- Уж на что, Петрик, твоя мама Варка была чистюлей, а Одарка ей,
пожалуй, не уступит...
Но все это - и неимоверная чистота в доме, и вкусные пирожки и борщи, и
неусыпные заботы мачехи о Петьке и его отце - доставалось слишком дорогою
ценой. Исчезла тишина в хате, пропал покой, теперь тут воцарились крик,
свары, каждый раз на Петька находилась лозина, которой мачеха владела
прямо-таки артистично. Отца же Одарка Харитоновна мучила ревностью,
распространяя ее на всех и вся: на молодиц, неравнодушных к Карналю, на
колхоз, поглощавший все его время, на районное начальство, часто вызывавшее
председателя "Красного борца" то для отчета, то для инструктажа, то для
"накачки", то для поощрения, то для головомойки. Мачеха ревновала отца даже
к колхозным коням, и к вспаханным полям, и к весеннему севу, к непоколебимым
идеалам и к погоде. Петько не мог постичь: зачем было брать в их тихий и
мирный дом столь крикливую и сварливую женщину? Борщ им варила бабуся,
которая жила от них через огород. Сорочки стирали тетки. А для Петька еще и
вышивали на нижних рубашонках красивые цветы красными и черными нитками.
Зачем же мачеха?
Мальчик начал затяжную, по сути безнадежную, но упорную воину с
мачехой. Оружие нашлось как-то само собой: он просто избегал каких-либо
обращений к мачехе, пренебрегал звательной формой, существовавшей в
украинском языке как будто специально для укрощения таких упрямых малышей,
как он, не называл мачеху ни мамой, ни Одаркой Харитоновной, ни теткой -
никак. Если уж непременно нужно было обратиться, поскольку законы
повседневной жизни неминуемо бросают тебя даже к ненавидимым тобою людям, то
он отделывался безличными оборотами или же обходился формами на "вы": "Вы
велели принести", "Вот вам передали...", "Отец просил, чтобы вы..."
Звательная форма существует для привлечения внимания. Ты обращаешься к
человеку на расстоянии, называешь его так или этак, выделяешь его среди
других, он знает, что ты говоришь ему, тогда откликается или просто слушает
тебя. А если не хочешь никак называть, то как же привлечь внимание?
Единственный выход - сократить расстояние, то есть подойти вплотную, чтобы
не было сомнений, к кому именно ты обращаешься. В этом таились не одни лишь
неудобства, но и опасности.
Мачеха вскоре смекнула, к какому оружию обратился мальчуган в
необъявленной войне с нею, и, убедившись, что мирные способы не дают никаких
утешительных результатов, исчерпав все возможности наладить отношения с
пасынком, перестала сдерживать свою натуру и использовала каждый случай,
когда Петько вынужден был подойти к ней. Применяла мачеха, как правило,
подручные средства: лозину, тряпку, веник, рогач. Что держала в руках, тем и
била, поучала Петька, неизменно сопровождая свои действия словами:
- У людей дети как дети, а тут мамула чертов! Да назови ты меня хоть
ведьмой, хоть холерой, хоть заразой, если уж не хочешь ни матерью, ни
Одаркой Харитоновной, ни теткой звать!
Десять лет, до самой войны, продолжались эти Петриковы увертки,
умалчивания, и никто не вмешивался, никто не пришел на помощь ни мачехе, ни
ему, хотя, конечно, сочувствия были и одной стороне, и другой. Один только
их сосед по хате, Михайло Андриевский, высокий равнодушный мужик с вечно
прилепившимся к нижней губе толстым бычком от цигарки, щуря хищные
ястребиные глаза, подзуживал Одарку Харитоновну:
- А ну, стукни его, Одарка, пусть знает свой карналевский колхоз!
Дети лишены возможности выбирать. Они обречены или на сплошное счастье,
или на несчастье, как уж кому повезет. Петько получил мачеху пятилетним,
соседа Михайла имел в хате от рождения. Хата их не была похожа ни на какую
другую в селе, хотя там можно было найти множество чудес.
Длинная-предлинная, глиняная, как и все озеровские хаты, но на каменном
фундаменте, с широкой старосветской завалинкой, окна с резными, хоть и
отрухлявевшими наличниками, крыша из камыша, карниз под крышей тоже резной и
когда-то, видно, крашенный в красный цвет. Хата была поделена на две
половины большими сенями, которые, в отличие от других хат, в задней стене
имели окно, так что это были вроде и не сени, а как бы еще одна проходная
комната. В ней летом всегда царила прохлада, пахло дынями и медом, а зимой
из окна был виден искрящийся снег в дедовом огороде и синицы, порхающие в
ветвях абрикосового дерева. Главное же в этой хате было крыльцо. Высокое,
деревянное, все в окаменевшей пене резьбы, старые высохшие доски таинственно
тарахтели под ногами, четырехугольные столбики, держащие на себе
замысловатый козырек, еще сохраняли в резных узорах остатки той же красной
краски, что и на карнизе, вытертые старые скамьи с двух сторон крыльца так и
приглашали посидеть, поелозить на них, дотирая уже и без того протертые на
известных всем местах брючонки. Под крыльцом вечно гнездились куры, иногда
метнется туда рыжевато-белая ласка, случалось, заберется даже хорек, вызывая
ужасающий куриный переполох. С крыльца хорошо был виден весь двор: сарай,
амбар, конюшня, навес для телег и саней, погреб, хлев для свиней, главное же
- рига высокая: с огромной дверью, в которую могла въехать арба со снопами,
и с маленькой - для людей; те и другие двери ярко-красные, даже в глаза била
та краснота, ни у кого в селе не было такой риги и таких красных дверей,
хотя тут и любят праздничность для глаза. Хата эта принадлежала когда-то
казаку Колеснику, имевшему дворянское звание (от него и улица стала
называться Дворяновкой), но все его дворянство составляли три гектара земли
в Рябцевом (Рябцево лежало в таких глубинках степи, что Петьку казалось
таким же далеким, как Кавказ, где служил в армии дядько Дмитро, или Таврия,
где у колонистов когда-то батрачила покойная мама) да этот двор, правда,
заставленный всеми необходимыми строениями, но известно, что одни строения
еще не составляют сельского хозяйства. Правда, без хаты и без всяких там
халабуд для всего живого не удержишься на этой земле, несмотря на всю ее
щедрость и буйное цветение. У вдовы Колесника, старой Колесничихи, не было
ни детей, ни родственников, и, умирая, она завещала свою хату и всю усадьбу
двум соседским парубкам-однолеткам и голодранцам по совместительству: Андрию
Карналю и Михайлу Андриевскому. Они поселились в разных половинах хаты.
Карналю досталась половина с русской печью, в Михайловой же половине печи не
было, а стояла посреди комнаты высокая голландка. Карналь женился на бедной
батрачке Варке, все богатство которой состояло из вышитых ее собственными
руками рушников, заработанных в Таврии платков, двух шерстяных юбок - черной
и зеленой, белой дубленки, старинной керсетки* и нитки монист, которые
представлялись тогда немыслимым сокровищем, а впоследствии оказались простым
разноцветным стеклом. Михайло же, высокий, жилистый, насмешливый парубок,
каким-т
...Закладка в соц.сетях