Жанр: Электронное издание
Melej-03
...а
непоседливая да веселая смолоду, Хонина мать; какая управная, двужильная в
работе. Бывало, как выйдут в поле с серпами, никто не перегонит: от
утренней темноты до вечерней могла не выпускать серпа, не разгибаться. И в
компании не последняя была:
и спеть, и сплясать, и насмешить - на все хватало ее. И когда Хонин
отец помер, не упала духом с такой оравой на руках, усердствовала во всем,
пока не ввалилась в ледяную воду на болоте, не застудилась так, что вскоре
и встать не могла. И Хоню хвалили: тоже молодец, в мать пошел, не согнулся
в беде; берег старую, - каждый сын пусть бы так берег. Кое-кто будто
невзначай заводил речь о том, что хозяйкой бы Хоне обзавестись не худо,
намекал на Хадоську, но Хоня все переводил разговор на другое.
Молча сидели, может быть, только Хадоська да Ганна.
Хоня подливал им, упрекал, что мало пьют, Ганна понемногу пила, а
Хадоська только пригубливала рюмку; обе сидели задумчивые, строгие. У
Хадоськи время от времени на глаза навертывались слезы, вот-вот, казалось,
готова была расплакаться, но она сдерживалась. Больше всех шумела теперь
Сорока; опьяневшая, ходила она вокруг стола, подавала еду, доливала
самогонку, уже без прежней торжественности, говорила почти без умолку,
громко и складно: "Чтоб ей, покойнице, легко было на том свете, чтоб жили
и радовались дети! Чтоб у нашего Хони жизнь была в достатке и звоне!.." В
беспорядочный пьяный гомон вплетал сиплый голосишко старый Глушак, тоже
осоловелый, говорливый. Сорока все доливала и доливала ему и трещала,
трещала около него; видать, она и пригласила старика; хотя могло; быть и
так, что Глушак пришел сам. Хонч старался не смотреть на него: никто не
смел выпроводить того, кто пришел на поминки, - не было такого права. Тем
более что Глушак тоже хвалил мать и Хоню хвалил.
Ганна ушла одной из первых, а Хадоська осталась, переждала всех. В
затихшей, опустевшей хате вместе с Сорокой убрала посуду со столов,
подмела пол, ласковым словом успокоила малышей. Когда надела жакетку, чтоб
идти домой, Хоня тоже накинул свитку на плечи. Вышел следом в мокрую
темень двора. У ворот взял за непослушные руки, задержал.
- Дети как к тебе... Как к своей. - Хотел обнять, но она ласково и
решительно уперлась в него рукою. Он не стал домогаться. Помолчал. Тихо
спросил: - Может, все-таки решишься?
- Вот нашел когда.
- Мать ведь сама хотела... - Она не перечила. Хоня снова взял Хадоську
за руки. - Ганна правду сказала.
Живым...
- Не говори!
Она отняла руки и быстро, решительно пошла в темноту.
Через день, в самый завтрак, в хату Хони ворвался Вроде Игнат. Дети
усердствовали за столом, вокруг обливной миски с молочным кулешом. Хоня
радушно пригласил за стол и отца Хадоськи, пристально и настороженно
всматриваясь в него. Тот, не глядя на Хоню, что-то неласково буркнул;
окинул хату неспокойным, злым взглядом, сел на лавку. Недолго усидел,
вскочил, подступил к Хоне. Сразу не смог выговорить.
- Ты... ты чего ж ето - кружишь голову дочке?
Хоня положил ложку, тоже встал.
- У нее - своя голова.
- Смотри, вроде, разумный какой! Подкатился к девке да и дурит ей
голову!
- Я не дурю, дядько. Я уже говорил, что я - серьезно.
- Не отдам! - закричал Игнат. - Чтоб и не думал!
Чтоб из головы выкинул! Не будет етого!
- Ето, дядько, не от одного вас зависит.
- Пусть только попробует! Если не послухается, сама пойдет, - голую,
вроде, пущу! Голую! Тряпки в приданое не дам! Дулю!
- Я, дядько, не очень горевать буду по приданому1 Мне, дядько, не добро
ваше надо!
- Не добро! - не верил Игнат.
- Обойдусь! Мне - Хадоську отдайте!
- Дулю! Вот!
Вроде Игнат узловатыми пальцами злорадно скрутил дулю, ткнул Хоне:
- Вот что тебе! Вот!
Хоня вдруг захохотал. Игнат, опешивший от такой наглости, растерялся.
Некоторое время злобно топал, плевался, ругался; чем больше он выходил из
себя, тем заметнее почему-то веселело Хонино лицо.
- Дулю! - крикнул Игнат, доведенный до крайности его веселостью. Он
грохнул дверью так, что на столе подпрыгнула миска.
Чуть затихли за крыльцом сердитые шаги, Хоня раскаялся, что
разговаривал так задиристо: ни к чему было ему сейчас это - сердить
Хадоськиного отца! Конечно, он, Хоня, не нарочно, а можно ведь было и
потерпеть немного, поддобриться для своей и Хадоськиной пользы. Так нет,
сам полез на рожон! Хоня расстроился: теперь отец еще больше взъестся на
Хадоську, и что будет, если Хадоська поддастся! Чем дальше, тем тревожнее
становился Хоня. Он непрестанно выглядывал из хаты, из хлева, из-под
повети - хотел увидеть знакомую фигуру в жакеточке. Хадоськи все не было.
Хоня нарочно не уходил из дому, работал во дворе, чтоб не проглядеть ее.
Ко всему - может быть и такое: она не захочет зайти в хату.
Несколько раз он выходил за ворота, на улицу, смотрел, не идет ли. Ее
не было. К полудню Хоня не выдержал: направился к Хадоськиной хате. Только
приблизился, из хаты, будто нарочно, вышел отец. Хоня, смущенный от
неожиданности, примирительно и виновато поздоровался, но отец только
гневно метнул взгляд: принял, видно, за насмешку, сразу же отвернулся, с
ведром в руке зашагал своей дорогой, к хлеву. Под вечер Хоня снова подошел
к Хадоськиной хате. Увидел за окном Хадоську, обрадовался: такая удача! -
дал знак, чтобы вышла. Она не выразила радости, даже недовольно поджала
губы. Отвела невеселые глаза, решительно помотала головой: чтоб не ждал.
Отвернулась.
Она пришла на следующий день сама. Хоня, обрадованный, бросился
навстречу, открыл двери, не знал, где посадить. Попросил, чтоб сняла
жакетку. Она крутнула головой не стала раздеваться, не села. Ласково
погладила по голове Ольку, что слезла с печки, как котенок, прильнула к
ней.
С Хоней была строгая, серьезная. Он не хотел обращать внимания на это;
уверенный, что враз рассеет ее печаль, ласково взял за руки. Она
насупилась, отняла руки.
- Не надо...
- Чего ты такая?
Отвела глаза, скрывала что-то.
- Чего?!
Подумала. Не глядя на него, сказала:
- Батько не хочет. "Нет" и "нет" - одно твердит.
- Дак что если не хочет? Не с ним жить.
- Приданого, грозится, не даст...
- Пусть не дает. Свое наживем.
- Благословенья не даст.
- Даст. Не теперь, дак потом.
Хадоська взглянула строго, решительно. Было заметно, сейчас важное
скажет.
- Только, - глаза требовали, как непременного, - чтоб по-людски В
церкви.
Он обрадовался: прежде всего уловил главное - согласна! Хотел обнять,
но она непокорно уперлась руками.
- По-людски, все будет по-людски. - Лукаво дополнил: - В церкви ли, в
сельсовете...
- В церкви, - прервала она. - И чтоб - со священником.
- Можно и в церкви, и со священником... - Хоня, давая понять, что он
готов на все :цля нее, будто попросил, чтоб и она тоже считалась с ним: -
Только ж - нельзя мне, не дозволено. Я ж комсомолец.
Она не поняла всей важности его слов.
- Все равно, - заявила тихо. - Чтоб в церкви.
- Нельзя мне! Понимаешь?
Она не взглянула на него. Хоня увидел: никакого снисхождения не
добьется от нее.
- Тогда не будет ничего.
Она минуту подождала, потом поправила платок, собралась уходить. Это
подтолкнуло его. В отчаянии,.почти весело, он бросился в омут:
- Ну, пусть! Со священником, дак со священником!
Она сдержанно кивнула головой. Минуту помолчала. Не глядя на него,
потребовала:
- И из колхоза чтоб выписался!
- Вот еще чего!.. - Хоня будто не поверил, всмотрелся в нее: что еще
придумает она! Как бы нарочно придумывает, чтоб поссориться, чтоб
разойтись! Мало ей церкви да попа, так еще и это - колхоз ей не дает жить!
Хоня нервно надвинул шапку на лоб, с досадой вздохнул:
- Что тебе колхоз? Свет заслонил?
- Чтоб выписался! - приказала она.
Хоня, сдерживая досаду, начал уговаривать: колхоз - вся надежда их, все
счастье; молодым, здоровым радость одна - работать, жить в дружном
коллективе. Да и то должна бы знать, что он в колхозе - один из первых, с
Миканором вместе налаживал, - не может же он бросить все, изменить,
считай. Пылко, от души доказывал, но Хадоська знать ничего не хотела.
- Чтоб выписался, - тихо, строго повторила она. - И чтоб забрал все
назад.
- Дак не отдадут теперь, - попробовал он зайти с другой стороны.
- Скажи, чтоб отдали.
- Ага, скажи! Послушают!
- Дак сам возьми.
- В тюрьму посадят.
- Не посадят за свое.
Так и вышла из хаты, не поступившись ничем. Сколько ни уговаривал, ни
одного своего условия не изменила. Хоня с крыльца раздумчиво и озабоченно
смотрел, как она аккуратно закрывает калитку, как в черевичках идет
улицей, внимательно глядя на грязную, скользкую тропку.
Вскоре неожиданно пришла ее мать; охала, крестилась, сочувствовала:
похоронили до поры покойную, положили в сырую землю Хоня перехватил ее
взгляд: осматривала не просто ради .любопытства, не как чужое, а
внимательно, похозяйски. Осмотрела и широкую, вросшую в землю печь, и
полати, на которых сидел, не сводил с нее глаз замурзанный Костик, и стол,
и ведро, и ночвы в углу. Достала гостинец из кармана - белую булочку, дала
Костику и Ольке, которая никак не хотела слезать с печки. Посочувствовала:
сиротки бедные.
Хоня пожалел, что не осталось самогонки, хотел сбегать к соседям,
достать, но она остановила: не надо. Минуту смотрела на него каким-то
особенным, теплым взглядом:
"как на своего", - будто хотела увидеть, как с ним будет ее Хадоське.
Хоня смотрел открыто, приязненно: чувствовал в Игнатихе союзницу.
Нравилось ему и то, что они такие похожие с виду: и щеки, и глаза, и
маленький рот - все передала дочери своей. И фигурой одинаково некрупные,
сильные, и говорят похоже. Только характер у матери мягче вроде; ну да и
Хадоська со временем быть не может, чтоб не переменилась!..
Мать, совсем как Хадоська, повела бровью, посматривая куда-то в
сторону, спокойно, будто так себе, между прочим, поинтересовалась, о чем
говорили с Хадоськой: очень уж серьезная пришла домой.
- Осторожнее будь с нею, - посоветовала она, выслушав. - Не говори
грубого ничего. По-хорошему обходись.
Она обидчивая очень Ты еще не сказал ничего, только подумал, а она уже
почувствовала. Потому она такая и строгая всегда, что все чувствует. Что
чуткая. Мягким будь с нею. Потом можешь все повернуть по-своему, а сразу
не перечь! Уступай будто. В старика, видать, характером пошла.
Тот тоже век требовал, чтоб все как он хочет. Я, бывало, не перечу, а
потом все по-своему сделаю... А что про церковь она и чтоб священник был,
то сто, конечно, надо.
И из колхоза выпишись: кто там знает, что еще с етим колхозом будет.
Поживем - увидим. Хорошо будет - так и вернуться никогда не поздно. Может,
еще и вернетесь. Может, еще и правда все там будем... И деда не зли, -
приказала мать. - Не трогай попусту! И - не бойся очень, что грозится!
Привыкнет, примирится, остынет!.. - Откровенно грустно покачала головой. -
Крутой, ох крутой! Натерпелась я сколько! - Тут же успокоила Хоню: - Но ты
не бойся! Остынет! Только ты - по-хорошему, по-хорошему!..
Снова посочувствовала: нет покойницы, лежит в сырой земле, - стала
собираться домой.
Вечером Хоня выбрался к Миканору. Идя улицей, по обе стороны которой
желтели огни в окнах, приглядываясь к плохо видимой уже стежке вдоль
забора, гадал, как Миканор воспримет новость. Оттого, что знал Миканора,
не ожидал ничего хорошего; предвидел, что разговор будет и неприятным и
нелегким, но обнадеживал себя: "Растолкую все как следует. Пусть знает
все. Может, и поймет. Должен понять..."
Миканора в хате не было. Нашел его возле гумна Хведора Хромого; кончив
молотить, мужчины, накинув свитки на плечи, разговаривали. Миканор сказал,
что надо обсудить на правлении, где строить колхозный двор; пора кончать с
непорядками: колхозное имущество разбросано по всему селу. Андрей Рудой
соглашался: пора, колхоз потому и зовется колхозом, что все в одном
массиве; Хведор возражал: надо прежде с тем, что не ждет, управиться...
Хоня молчал. Ему казалось, после того, что решил, он и права никакого
не имеет вмешиваться в колхозное. Молча шел он рядом с Миканором. Уже
когда шагали Миканоровым огородом ко двору, рассудил: лучше сказать здесь
и без свидетелей. В хате - мать, отец Миканора, не поговоришь один на
один...
- Постой, - попросил Хоня. - Поговорить хочу. - Миканор остановился, но
Хоня с минуту не мог начать. Отчаянно, нарочито бесшабашно объявил: - Вот,
женюсь!
- На Хадоське? - насторожился Миканор.
- На Хадоське. Месяц повременю, а потом... Не станет в Куренях еще
одного холостяка!..
- Что ж, от этого зла мало кто убережется! - Миканор будто бы тоже
шутил, но сдержанно, озабоченно. - Дело житейское. Да и командир нужен в
хате! Не секрет...
- Нужен!
- А как она? - снова почувствовал Хоня пристальное внимание.
- Да что она! Согласна! - Вдруг бросился в омут: - Да вот только
требует - чтоб в церкви. И с попом.
- Я подумал, что потребует чего-нибудь, - будто похвастал своей
догадливостью Миканор. Помолчал, посоветовал: - Если уж так обязательно,
что Хадося, дак ты потребуй, чтоб все по-твоему было!
- Я пробовал...
- Только так. А нет - дак скажи: вот тебе хомут и дуга.
Только так. Если уж так присох к ней.
- Пробовал. Дак ничего не вышло у меня... - Хоня пожаловался,
откровенно, виновато: - Кажется, брат, такой мягкой. Чуть горе у кого - в
слезы. А как сама скажет - дак чтоб все точно, как она хочет. Чтоб все по
ее. И слушать ничего другого не хочет! Все чтоб, как она требует. А нет -
дак сразу поворачивает оглобли!.. Вот, брат, счастье на мою голову! ..
- Дак ты что ж, решил, как она хочет? - не мог поверить Миканор.
- г А что ж поделаешь!
- Да ты что!-Ты отдаешь отчет, что ето будет! Комсомолец - в церкви, с
попом! Ето ж - деготь на весь сельсовет, на всех комсомольцев. Ты подумал,
какой вывод сделает народ из всего!
- Думать я думал, да что поделаешь!.. - В отчаянии, решительно: пусть
все сразу! - признался: - Тут еще вот задача! Из колхоза надо будет выйти!
Миканор - в темноте было слышно - засопел тяжело, гневно. Гнев не давал
ему говорить.
- Еще чего она захочет! - сказал язвительно он. Решительно, будто
приказывая, заявил: - Ето, брат, не секрет, сразу же надо обрубить! Сразу
все цепи! А то обкрутит, свяжет по рукам и ногам, что и пошевельнуться не
сможешь! Задушит в кулацком своем гнезде! Сразу же обрубай,
по-комсомольски, по-большевистски! Раз - и всему конец! Ето - один выход!
- Дак не могу...
- Как ето не можешь? Надо, чтоб мог! Ето кажется тебе, что не можешь!
Наберись духу и - одним махом рубани!
И все кончено будет сразу!.. Прими к сведению: кулачка она форменная!..
Хоня запротестовал:
- Ты ето не возводи на человека напраслину! Она такая же кулачка, как я!
- Кулачка по всей форме. В отца пошла. Игнат - тот кулак на все сто
процентов. Неважно, что по хозяйству в середняках числится. Что небогатый.
По нутру - кулак. Разговоры о колхозах такие разводит, что и богатей не
всякий скажет. И она - кулачка по нутру. Вся в отца!
- Напрасно ты ето на нее, Миканор! Вот он, отец ее, аж кипит, чтоб не
шла за меня! А она: пойду, говорит! Против него идет! Вот как! А ты
возводишь на нее.
- Ето так только, напоказ!.. Обрубай, советую тебе, пока не поздно!
Обрубай цепи! Не допускай, чтоб обкрутила! - Миканор вдруг сменил тон,
заговорил мягко, даже будто усмешливо: - Етого цвету хватит: не бойся!
Найдем другую, не хуже! И с нашим духом! В сельсовете распишем, с музыкой!
По всей комсомольской форме!
- Не могу, брат! Думал я уже про все: и порвать все собирался - дак не
могу! Люблю, брат, так ее, что жить, кажется, не рад один!.. Не мило мне
все, если без нее... Она хитрая, видать, чувствует свою силу - и все
требует по-своему!..
- Я тебя, Харитон, - заговорил Миканор уже иначе, без признака
какой-либо товарищеской снисходительности, - предупреждаю как товарищ и
как партиец.
В его голосе Хоне послышалась скрытая, нешуточная угроза. Но Хоню уже
ничто не могло остановить.
- Не могу я! - сказал он откровенно и решительно. - Люблю, говорю! -
Хоня подумал, что Миканор понять ничего не сможет, но не смирился. Пусть
хоть что - он выскажется до конца, все выложит! - Люблю!.. А что она
кулачка, то ты не возводи напраслины! Я ето не хуже знаю, кто она! Девка
она хорошая! И с лица, и нутром, я ето знаю! Нутром, может, еще лучше! .".
Только одно плохо, что темная! Ето правда, темная! Но ето беда не
окончательная. Просветить можно!
Я, посмотришь, просвещу ее! Не всё разом! Думаешь, почему я еще
поддаюсь теперь? Я вперед смотрю! Я, дай время, и безбожницей ее еще
сделаю! И в колхоз приведу! Дай время!
- Я тебя предупредил, Харитон! - только и сказал Миканор. Он первый
двинулся, давая понять, что говорить больше не о чем. Хоня пошел следом,
неуверенно ступая в потемках по незнакомой борозде. С сожалением подумал,
что Миканор какой-то черствый стал: "Совсем не то, что когда-то..."
Когда перелезли через забор, во дворе, Миканор остановился снова.
- Если не передумаешь, поставим вопрос на ячейке. - Произнес с угрозой:
- Не секрет, вытурим из комсомола!
- Ето ваше дело, - Хоня сказал вдруг спокойно, даже будто безразлично.
- Вон как ты!.. - возмутился Миканор.
- Так, как и ты!
Расставаясь у хаты, впервые не подали друг другу руки.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Сессия начиналась вечером. Днем было свободное время: с утра Апейка
пошел с Анисьей в краеведческий музей; рад был вдвойне - и потому, что
видел, какими глазами смотрела Анисья на прошлое, знакомое, на макеты
новых, невиданных деревень, и потому, что и самому, хоть видел не впервые,
было все интересно. До обеда походил Апейка по магазинам; доглдываясь, что
свободного времени может потом не быть, купил, что нашлось нужного жене и
детям.
В клуб пришли за час до начала сессии. Уже в раздевалке попали в
озабоченную толпу, теснились, переговаривались в очереди свиток, пальто,
кожухов. Полоцкий председатель, прилипший к женщинам еще в ресторане, во
время обеда, теперь изображал бывалого человека, помогал женщинам снимать
пальто, передавал гардеробщице, давал им жестяные номера. Потом они
присоединились к группе других таких же, что причесывались, приводили себя
в порядок перед большим, на полстены зеркалом; правда, и Анисья и ее
попутчица чувствовали себя перед зеркалом не совсем уверенно,
стеснительно. Было похоже, смотрелись больше потому, что не хотели, чтоб
про них подумали, будто они не знают, как надо вести себя среди культурных
людей...
Потом в очередях стояли у столиков, где регистрировали делегатов и
гостей; округа были разные, и разные были столики. Исполнив эту важную
обязанность, наконец влились в поток, который медленно, с гулом-гомоном
двигался двумя широкими встречными течениями, цепляясь за группки около
стен, обтекая тех, кто стоял посредине.
У Апейки было такое ощущение, будто он все глубже входил в воду:
какая-то собранность и вместе радостная легкость, приподнятость; один
взмах руки, другой - и вот плывет среди простора, ширины речной. Шел-плыл
среди гомона, среди бесконечного разнообразия голосов, разнообразия лиц,
порой знакомых, больше - незнакомых. Шли чисто выбритые, шли обросшие
бородами, в помятых кортовых пиджачках, в строгих суконных френчах, в
военных гимнастерках, женщины с городскими прическами и в деревенских
платках; шли крестьяне, колхозники, председатели колхозов и исполкомов,
партийные работники - дети всей свободной белорусской земли, - говорили,
смеялись здесь, в праздничном вестибюле клуба имени Карла Маркса, в
котором собирались самые важные собрания того времени. В одной большой
группе Апейка увидел тесно окруженного толпой Червякова, - люди, большей
частью деревенские, о чем-то спрашивали у председателя ЦИКа, вслушивались,
пересказывали один другому...
Аггейка с радостью здоровался с товарищами, знакомил со своей
притихшей, остро внимательной землячкой. Была в нем даже гордость за себя:
вот сколько знакомых, близких и далеких, по всей, можно сказать,
белорусской земле; радостно было чувствовать, что - не одиночка, не
досужий наблюдатель, а работник в своей семье, в которой столько
товарищей, друзей, что и знают, и уважают, и ценят его. В это утро, среди
бодрого, оживленного говора и шума, не было и следа вчерашнего настроения,
тревожных мыслей; было, чувствовал он, немного неловко за ночную
расслабленность; думалось, что тревоги - от одиночества, от нервного
возбуждения - преувеличены, верилось, что все в конце концов будет хорошо,
только хорошо. Чем больше проходило мимо него радостных, взволнованных
лиц, чем больше нарастал праздничный гомон, тем легче отступали
неспокойные мысли, становилось шире, крепчало радостное настроение,
чувство чудесной, способной преодолеть все на своем пути силы. Было как на
утренней Припяти, среди могучего течения, где так хорошо было чувствовать
силу своих рук, где широкая радость в душе была соразмерна ширине речного
простора. Словно тучка набежала на лицо Апейки, когда увидел подтянутого и
тоже веселовозбужденного Башлыкова, что двигался навстречу, посматривая
уверенно по сторонам, разговаривая с худощавым, обветренным, тоже в
гимнастерке человеком. Поздоровались, обменялись несколькими
незначительными, сдержанными словами; Апейка узнал, что Башлыков приехал
еще вчера утром и живет там же, в "Европе". Тучка набежала, скрылась, и
снова Апейка плыл среди чистого широкого течения, радостный и крепкий.
В конце вестибюля он немного потолкался у книжного киоска, невольно, с
надеждой, поискал глазами белую, скромную книжечку со знакомым портретом.
Не нашел. Не веря, спросил ее и услышал: такой нет. И в душе и вслух
пожалел об этом. Этот случай снова встревожил Апейку, напомнил все
недоброе и неясное, что еще запутаннее сплелось в нем после вчерашней
встречи с Алесем.
Зазвенел звонок, и все направились к дверям, у которых собрались
очереди людей, весело и озабоченно достававших из карманов удостоверения.
Женщина с красной повязкой на рукаве, стоявшая у дверей, указала, где
места Мозырьского округа. Апейка и Анисья пошли по залу, шуршавшему
обувью, скрипевшему креслами, наполненному гулом, сквозь который здесь и
там прорывались оклики. Снова Апейке пришлось сойтись с Башлыковым, даже
сесть рядом.
По мере того как утихало шуршанье шагов, скрип кресел, стихал и гул.
Затихающий зал все больше пронизывало ожидание, не будничное, скучное, а
торжественное, что бывает перед началом важного, выдающегося события.
Ощущение важности момента, особенно волнующее потому, что многие из
сидевших в зале были нечастыми гостями в столице, попали сюда из деревень,
из курных хат, невольно передавалось и Апейке. Тишина ожидания сменилась
оживленным шумом, как только из-за кулис показались члены президиума.
Первым на сцене появился Червяков, медленно, неуклюже протиснулся меж
креслами и столом, стал, обернулся, поглядел, как заходят, садятся другие.
Черные, прищуренные от света настольной лампы глаза внимательно, хозяйски
пробежали по залу: спеша входили припоздавшие делегаты, гости.
Червяков переждал, пока сели все, пока опять установилась тишина.
Наклонив голову так, что только тускло-желто поблескивала лысина, он
заглянул в бумагу перед собой; то и дело подымая довольные, подсвеченные
снизу лампой глаза, заговорил хрипловато, но выразительно и торжественно:
- Уже двенадцать лет идет беспощадная борьба двух начал:
социалистического и капиталистического...[IX созыв. 20 - 26 ноября 1929 г.
Стенографический отчет". Минск, издание ЦИК БССР, 1930. Автор предвидит
возможность упреков в фрагментарности, скупости изложения, упреки эти
почти неизбежны при изложении столь огромной стенограммы. Все же автор
решается представить главу в таком виде, думается, читателю будет
небезынтересно услышать живые голоса, отдаленные временем; они, может
быть, помогут ощутить мысли и настроения той поры, понять сложность
обстановки, понять, вместе с истоками наших побед, истоки ошибок,
получивших позже определение "головокружение от успехов" и подвергнутых
критике в известном постановлении ЦК ВКП(б).] Год за годом в борьбе за
победу социализма Советская Белоруссия достигает все новых и новых
успехов... - Он, видимо, почувствовал, что говорит тихо, покашлял,
стараясь избавиться от хриплости, заговорил отчетливее. - Последний год, -
сказал он, - особенный: это первый год пятилетки... - В голосе Червякова
слышалась гордость, когда он сообщал, что большие задания этого года
удалось значительно перевыполнить. - В результате этих успехов в
Белоруссии, - звучал в зале медленный, торжественный басок, - значительно
выросло количество пролетариата, и республика превратилась из страны
аграрной в страну аграрно-промышленную и идет дальше по пути
преобразования в промышленно-аграрную. Этот год выдающийся и тем, - с
гордостью продолжал председатель ЦИКа Белоруссии, - что дал необычайный
расцвет коллективизации, большой рост культуры народа.
Все эти достижения мы имеем, - басок стал строже, - несмотря на то, что
нам приходится проводить все наши мероприятия в условиях непрерывной
борьбы против социалистического строительства со стороны капиталистических
элементов города и деревни. Чем более решительно разворачивается
социалистическое строительство, тем с большей беспощадностью ведут борьбу
за свое сохранение, за свое укрепление капиталистические элементы города и
деревни. Эта борьба происходит путем непосредственного выступления
кулацких и нэпмановских контрреволюционных элементов против мероприятий
советской власти и Компартии. Эта борьба происходит в форме проникновения
в наши аппараты, разложения их и подчинения своим влияниям... В Советской
Белоруссии борьба капиталистических элементов против социалистического
строительства обретает особую форму в качестве национализма и особенно в
качестве проявления белорусского национал-демократизма... Очень часто
случается так, что коммунисты подпадают под влияния
национал-демократических элементов и превращаются в рупор, с помощью
которого национал-демократические элементы... проводят свои влияния...
Апейке последние слова невольно напомнили, что на одном
...Закладка в соц.сетях