Жанр: Электронное издание
Уильям Фолкнер. Мистраль
...остаемся у священника?
- Салют, - сказал я.
- Салют. - Мы выпили. Слышался неумолчный, сухой, яростный шорох
листьев. - Хоть было бы сейчас лето, - сказал Дон.
- Сегодня ночью будет здорово холодно, даже на сеновале.
- Да уж. Хорошо, что нам не придется сегодня спать на сеновале.
- А ведь оно не так уж и плохо - спать на сеновале, особенно когда
нора в сене согреется.
- Ну, сегодня-то нам это ни к чему. Мы можем прекрасно выспаться на
кровати, а утром, спозаранку, отправимся дальше.
Я налил в стаканы вина.
- Интересно, далеко тут до следующей деревни?
- Конечно далеко. - Мы выпили. - Хотел бы я, чтоб сейчас было лето. А
ты?
- Еще бы. - Я вылил остатки вина в стаканы. - Выпьем. - Мы подняли
стаканы, чокнулись. И посмотрели друг на друга. Ветер задувал льдистые
пылинки под одежду, вгонял их сквозь кожу в тело, до самых костей, а ведь
нас еще защищали каменные стены. - Салют.
- Мы уже это говорили.
- Ладно. Тогда еще раз салют.
- Салют.
Мы оба были молодыми: Дону двадцать три, мне - двадцать два. И ведь
возраст - это не только годы; это еще и тоска по дому, по тем местам, где
ты родился или рос. Так что вдали от дома - неважно, что именно тебя от
него отделяет: время, пространство или опыт, - ты всегда старше своих лет,
несмотря даже на то, что на чужбине годы идут медленно, очень медленно, и
ты до самой смерти остаешься почти таким же юным, каким уехал из дому.
Мы стояли во тьме на ветру, разглядывая похоронную процессию -
священника, гроб и горсточку людей, провожающих мертвеца в последний путь.
Они шли, и их одежду - особенно рыжевато-черную сутану священника -
раздувал и рвал ветер, так что вся процессия, казалось, непристойно
спешила, убегала от самой себя вперед, подгоняемая зеленовато-черной стеной
ветра (воздух обжигал горло, как ледяной лимонад) к церкви, к кладбищу.
- И мы наконец спрячемся от ветра, - сказал Дон.
- Стемнеет еще только через час, - сказал я.
- Ясное дело. Мы как раз успеем подняться к перевалу. - Он глянул на
меня. Я отвел глаза. В зеленоватых сумерках красные черепицы крыш казались
черными. - Мы спрячемся наконец от ветра. - Опять начал звонить колокол. -
Мы ничего не знаем. Да, может, ничего и нет. Но мы-то так и так ничего не
знаем. Нам бы только от ветра спрятаться. - Церковь была сложена из темного
камня, это была одна из тех мрачных и почти вечных церквей, которые
возводились по приказам неистовых, железных графов и епископов Ломбардии.
Она от рождения была угрюмой и древней, время не состарило, не смягчило ее
угрюмости. Она была - и пребудет во веки веков - неподвластной времени,
неизменной и древней. Ломбардские графы и епископы могли бы, наверное,
возвести и эти горы, как они возвели вокруг подземного сумрака стены своих
темниц. А у двери стоял старомодный велосипед. Входя в церковь, мы глянули
на него и в один голос сказали:
- Трудяга. Хлопотун.
- И он, значит, один из гробоносцев, - сказал Дон. Колокол все звонил.
Мы прошли через алтарь и отошли в глубь церкви. Теперь мы спрятались
наконец от ветра, и только отдельные порывы, прорывавшиеся иногда в
церковь, лизали ледяными языками наши спины. Ветер яростно выл, обрывая
медленные и тягучие волны колокольного звона раньше, чем они успевали
наполнить воздух, и казалось, что мы слышим только далекие, отрывистые
отзвуки звона, только эхо. Потолок вытянутого в длину сводчатого нефа
скрывали сгущающиеся вверху сумерки, и горстка коленопреклоненных прихожан
терялась, маленькая и едва заметная, в этом уходящем ввысь полумраке. В
глубине алтаря, над недвижимыми огоньками свечей, возвышалась дароносица,
ее высокие, инкрустированные серебром, словно опутанные светлой паутиной,
края простирались в рассеченном тенями полумраке как распластанные с
печальной торжественностью крылья. Сначала мы не слышали ничего, кроме
ветра, - ни музыки, ни человеческих голосов. Молящиеся безмолвно стояли на
коленях, маленькие, едва различимые в мрачном сумраке, который прорезали,
не нарушая его, холодные, тихие, слабые огоньки свечей. И мне почудилось на
миг, что стоящие на коленях люди мертвы.
- Они ни за что не управятся до темноты, - прошептал Дон.
- Может быть, это из-за страды, - прошептал я. - Ведь они наверняка
работают сейчас от зари до зари. Живые не могут подстраиваться под мертвых.
- Но если он был такой богатый, то вроде бы...
- А кто хоронит богатых? Бедняки или богачи?
- Бедняки, конечно, - прошептал Дон. А потом мы увидели священника.
Сначала мы его не замечали, но он стоял там - бесформенный сгусток тьмы над
слабыми огоньками свечей; сквозь полумрак бледным пятном смутно проступало
его лицо, а дароносица с неяркими бликами огоньков казалась застывшим
водопадом; голос священника - медлительный, неумолчный - заполнял церковь,
его раскаты, как мягкие крылья, бились о холодный камень церковных стен,
сплетаясь с шуршащим шорохом ветра, обдувающего церковь, а здесь, в
спокойном сумраке, недвижимые огоньки свечей выглядели нарисованными. - И
он, значит, поглядывал на нее, - прошептал Дон. - Ему приходилось сидеть
напротив нее, - скажем, за обеденным столом, - и смотреть, как она ест его
пищу и из девчонки-нищенки, из приемыша Христа ради превращается во
Владычицу мира, - и все время помнить, что это его пища, его заботы
преображают ее - но не для него. Знаешь ведь: сначала она девчонка,
заморыш, а потом наступает преображение, которого ты не замечаешь, и
преображенный заморыш превращается во Владычицу, хозяйку мира. Ты видишь
все это собственными глазами. Впрочем, нет, не глазами: в темноте было бы
то же самое. И тебе все известно заранее, до преображения, но ты не
преображения, не ее, преображенную, боишься, а ее прозрения: боишься, что
она увидит свое всевластие, которое ты уже давно увидел, - тебе приходится
умирать слишком много раз. И это неправильно. Несправедливо. Я надеюсь, что
у меня никогда не будет дочери.
- Но ведь ты о кровосмешении толкуешь, - прошептал я.
- Конечно. И еще я говорю, что это как огонь: испепелит и исчезнет.
- Ты можешь смотреть на огонь или гореть в нем. Или никогда не видеть
его вообще. Что бы ты выбрал?
- Не знаю. Пожалуй, я решил бы поглядеть и сгорел бы. А может, иначе и
нельзя.
- Значит, лучше ничего не видеть?
- Наверно. - Мы ведь оба были очень молодыми. А у молодых все
по-своему: их волнуют только пустяки. И пустяки эти кажутся им глубоко
важными и очень часто разрастаются в трагедию - так уж устроен наш мир.
Потому что в реальной жизни не бывает ничего абсолютно важного. И когда ты
постигаешь реальность - в сорок, в пятьдесят, в шестьдесят лет, - она
становится пустяковой, маленькой и совсем не глубокой: два метра в длину,
да полтора в ширину, да три в глубину.
Панихида кончилась. За стенами церкви хозяйничал ветер: упорно и
упруго тянул с черных гор, углубляя и без того почти бездонный
бутылочно-зеленый шатер неба. Мы смотрели, как процессия выходит из церкви
и движется с гробом к кладбищу. Четыре человека несли керосиновые фонари, а
у могилы горстка людей гляделась толпою безмолвных шутов, - ветер клонил их
неясные фигуры, пригибал огни фонарей и ссыпал в могилу пыль, словно
собираясь похоронить всю землю. Вскоре погребение было окончено. Фонари
закачались, двинулись вперед, приближаясь к церкви, и мы увидели
священника. Он шел к своему жилищу, торопливо пересекая церковный двор, и
его рыжевато-черную сутану развевал ветер, как бы подгоняя человека. Солдат
был в штатском. Он отделился от толпы и, широко шагая - у него была теткина
походка, - стал приближаться. Проходя по двору, он на миг повернул к нам
лицо, самоуверенное и мрачное, сел на велосипед и уехал.
- Он был одним из гробоносцев, - сказал Дон. - Как вам это нравится,
синьоры?
- Моя не понимай, - сказал я. - Моя любить Италия. Любить Муссолини.
- Ты уже это говорил.
- Ладно. Тогда салют.
Дон посмотрел на меня - трезво и спокойно.
- Салют, - сказал он. Потом он повернул голову к дому священника и
поправил, подтянул вверх вещевой мешок. Дверь дома была закрыта.
- Дон, - сказал я. Он оглянулся, посмотрел на меня. Окружающие долину
горы - даль потеряла глубину, стала плоской - придвинулись вплотную.
Казалось, что мы стоим на дне мертвого вулкана в яростной круговерти
бутылочно-зеленой ветреной тьмы, в неистовом и нескончаемом смерче ледяной
пыли. Мы молча смотрели друг на друга.
- Ладно, черт с ним, - сказал Дон. - Ты-то что предлагаешь? - Мы всс
смотрели друг на друга. Шум ветра, возможно, даже стал бы баюкать - вполне
возможно. Если спрятаться от него в тепло, уютно отгородиться стенами, -
тогда вполне возможно.
- Ладно, - сказал я.
- Вот и именно, что неладно, - сказал Дон. - Надо же нам как-то
устраиваться с ночлегом. Ведь сейчас октябрь - не лето. Можем же мы ничего
не знать. Мы ничего не слышали. Мы не говорим по-итальянски. Мы любим
Италию.
- Ладно, - сказал я. - Ладно. - Дом священника, тоже каменный, угрюмо
возвышался над запущенным садом. Мы прошли к нему полпути по мощенной
камнями дорожке, когда окно мансарды на мгновение приоткрылось - мы увидели
женскую фигуру в белом платье - и тут же захлопнулось. Одно мгновение, одно
движение руки. И мы сказали спокойно и в один голос:
- Трудяга. Хлопотун. - Но в вечернем сумраке мы почти ничего не
разглядели, а окно уже снова было закрыто. Оно приоткрылось всего на
несколько секунд.
- Только в этот раз надо было сказать Хлопотунья, - сказал Дон.
- Это верно. А ты, значит, тоже начал шутить?
- Вот именно, - сказал Дон. Дверь открыла женщина, по виду крестьянка,
с жестким, задубевшим лицом. Она держала свечу, пламя отклонилось к
женщине, внутрь дома, а из темной передней на нас пахнуло застоявшимся,
несвежим холодом. Женщина смотрела на нас, ее лицо походило на резко
очерченную костлявую маску с двумя узкими прорезями для глаз, и в глазах
отражался огонек свечи - в каждом глазе по огоньку.
- Ну, - предложил я, - скажи ей что-нибудь.
- Нам говорили, что его преподобие, - начал Дон, - что мы можем... -
Пламя свечи дернулось, легло почти горизонтально, но не потухло. Женщина
заслонила его ладонью; она стояла в дверях, прикрывая ладонью свечу и
загораживая вход. - Мы путешественники, путники; нам сказали... Ужин да
кровать, на одну ночь.
Когда мы вошли, у нас в ушах все еще выл ветер - как в морской
раковине. В передней было темно, только мерцал огонек свечи, которую несла
женщина. Идя за ней, мы окунулись в непроглядную темень, из которой вдоль
стены поднимались ступеньки лестницы, смутно различимые внизу и только
угадывающиеся вверху.
- Скоро станет так темно, что из окна уже ничего не увидишь, - сказал
Дон.
- А может, тогда ей уже и не нужно будет смотреть.
- Может быть, - сказал Дон. Женщина открыла какую-то дверь, и мы вошли
в освещенную комнату.
Там стоял стол и на нем свечка в железном подсвечнике, буханка хлеба
да металлическая копилка с узкой щелью в крышке. Стол был накрыт для двоих.
Мы положили вещевые мешки в угол, а женщина принесла третью тарелку и еще
один стул. Но теперь-то стол был накрыт только на троих, а женщина - мы все
еще следили за ней - взяла свою свечу и ушла в другую комнату. Дон глянул
на меня и сказал:
- Похоже, что мы ее все-таки увидим.
- Откуда ты знаешь, что он не будет есть?
- Здесь? Ты что - не знаешь, где он? - Я смотрел на Дона. - Ему же
надо ее караулить. Он там, в саду.
- Откуда ты знаешь?
- Солдат был в церкви. Он не мог его не заметить. Не мог не узнать...
- Мы оглянулись на дверь, но вошла женщина. Она несла три тарелки. Дон
сказал: - Суп, синьора?
- Суп.
- Прекрасно. Мы ведь пришли издалека. - Она поставила тарелки на стол.
- Из Милана. - Она глянула через плечо на Дона.
- Вот там бы и оставались, - сказала она. И ушла. Мы с Доном
посмотрели друг на друга. У меня в ушах все еще стоял гул ветра.
- Значит, он в саду, - сказал Дон.
- Откуда ты знаешь, где он?
Дон все смотрел на меня. Потом отвернулся.
- Я не знаю, - сказал он.
- Конечно не знаешь. И я не знаю. Мы и знать ничего не хотим. Верно?
- Ага. Моя не понимать итальянский.
- Я серьезно.
- И я серьезно, - сказал Дон.
Ветер все завывал у нас в ушах - как будто он прорвался в дом. Но
потом мы поняли, что действительно слышим ветер, а не оставшийся в наших
ушах отзвук: мы слышали шум ветра, хотя окно в комнате было наглухо
закрыто. Нам казалось, что комната плывет где-то в бескрайнем пространстве,
вырвавшись из неистового, вскипающего черной пеной потока времени. И было
странно, что пламя свечи так спокойно и неколебимо тянется вверх.
III
В общем, мы так и не разглядели его, пока не попали к нему в дом. До
этого он представлялся нам буровато-черной, бесформенной и расплывающейся
фигуркой, гонимой ветром сквозь сумрак вечера впереди похоронной процессии,
- и голосом, заполняющим церковь. Эти две его ипостаси не объединялись в
одного человека, существовали отдельно: неясная фигурка во тьме на ветру -
и голос, плывущий в недвижимом сумраке над спокойным пламенем свечей,
бесстрастный и волнующий душу, мощный, одинокий и обреченный на муку.
Было что-то судорожное в его появлении: он влетел к нам, словно
ныряльщик, бросающийся в воду. Он не поглядел на нас, но говорить начал как
бы еще за дверью: мы услышали и приветствие и извинение за то, что нам
пришлось ждать, - он говорил тихо и торопливо, - в первую же секунду, на
одном дыхании. Потом, не прекращая говорить и не подымая глаз, он жестом
пригласил нас садиться, сел сам и сразу же начал читать молитву по-латыни;
его голос, как и раньше, в церкви, легко, без напряжения перекрыл шум ветра
за стеной. Слова молитвы лились и лились, и через некоторое время я поднял
голову. Дон смотрел на меня, слегка приподняв брови; мы оба перевели
взгляды на священника и увидели, что его руки, лежащие на столе по обеим
сторонам тарелки, чуть вздрагивают. Потом в латинское бормотание вклинился
резкий женский голос, - я не слышал, как женщина вошла, но она стояла у
двери, высокая, изможденная, с бескровным, но темным лицом, по которому
невозможно определить возраст: ей могло быть и двадцать пять, и шестьдесят.
Священник замолчал. И теперь он посмотрел на нас - впервые - близорукими и
затравленными глазами. Они были карие, с почти невидимыми зрачками - как у
старой собаки. Он с отчаянным напряжением не давал им опуститься, и они
смотрели на нас - затравленные, несчастные.
- Я совсем забыл, - сказал он. - Иногда... - И опять женщина обрушила
на него какое-то слово, протянув к столу руку с супницей, - тень ее руки
скрыла его глаза и на мгновение застыла в неподвижности, но мы сразу же
отвернулись. Ветер мощно завывал под свесами крыши, а пламя свечи спокойно
тянулось вверх в этом безветренном вое. Мы слышали, как женщина наливает
суп, и, хотя все три миски уже были полны, она не уходила, медлила и,
казалось, держала нас в оцепенении, пока какое-то мгновение - не знаю
уж, что это было, - не пронеслось. И тогда она ушла. Мы с Доном начали
есть. Мы не глядели на него. И когда он наконец заговорил, его голос звучал
спокойно и вежливо-равнодушно: - Вы к нам издалека, синьоры?
- Из Милана, - ответили мы в один голос.
- А до Милана были во Флоренции, - сказал Дон.
Священник не подымал голову. Он ел быстро. Потом, не глядя, потянулся
к хлебу. Я передал ему буханку. Он отломил горбушку и продолжал есть.
- Так вы говорите, во Флоренции, - сказал он. - Прекрасный город. И
люди там - как бы это определить? - духовнее, что ли, чем миланцы. - Он ел
торопливо, жадно. Из-под сутаны, из-под ее закатанных рукавов виднелась
фланелевая нижняя рубашка. Доедая суп, он несколько раз стукнул ложкой о
дно тарелки. Сейчас же вошла женщина, держа в руке деревянную миску со
спаржей. Она убрала тарелки из-под супа. Он протянул руку. Она передала ему
кувшин с вином, и, все так же не поднимая головы, он разлил вино по
стаканам и произнес короткий тост. Но он не стал пить - это был только
маневр: поглядев на него, я заметил, что он наблюдает за мной. Я сейчас же
отвел глаза; было слышно, как он стучит ложкой по тарелке, и тут я увидел,
что Дон тоже наблюдает за мной. А потом между нами и священником вдвинулось
плечо женщины. - Иногда настает время... - сказал он. Его ложка снова
стукнула по тарелке. Когда женщина перебила его, - она заговорила быстро и
резко, на местном диалекте, - он отъехал от стола вместе со стулом, и мы
увидели на секунду - поверх ее руки - его затравленные глаза. - Иногда
настает время... - сказал он, повысив голос. Женщина совсем загородила его
от нас, и он замолк. Я отвел глаза и не видел, как они уходили. Звук шагов
затих, и опять слышался только шум ветра.
- Он читал Поминанье, - сказал Дон. Дон католик. - Перед едой. Не
трапезную молитву, а поминальную.
- Да? - сказал я. - А мне и невдомек.
- Да, - сказал Дон. - Поминальную. Перепутал, наверно.
- Конечно, - сказал я. - Наверняка. Ну, а мы-то что теперь будем
делать? - Наши вещевые мешки лежали в углу. Два вещевых мешка могут
выглядеть так же по-человечески грустно и сиротливо, как пара стоптанных
башмаков. Мы смотрели на дверь, и тут женщина снова вошла в комнату. Но она
явно не собиралась останавливаться. И она не смотрела на нас.
- Простите, синьора, - сказал Дон, - что нам теперь делать?
- Ешьте. - Она даже не приостановилась. И потом мы опять услышали шум
ветра.
- Выпьем, - сказал Дон. Он поднял кувшин и начал наклонять его над
моим стаканом, да так и застыл - с кувшином в руке. Я тоже прислушался.
Говорили в соседней комнате, а может, и дальше - торопливо и неразборчиво.
Вернее, не говорили: потому что второго человека там явно не было;
наверняка. Где бы он ни был, он был один; наверняка. А может, это шумел
ветер. Впрочем, перед стихией - будь то потоп, засуха или ураган - человек
всегда одинок. Прошло около минуты; потом Дон шевельнулся и наклонил кувшин
чуть сильнее. Мой стакан наполнился. Мы начали есть. Голос звучал
приглушенно и не то чтобы торопливо, а как-то монотонно, механически, - так
могла бы, наверно, говорить машина.
- Если б сейчас хоть лето было, - сказал я.
- Выпьем, - сказал Дон. Он снова налил. Мы подняли стаканы и
прислушались. Второго человека там явно не было; наверняка. Не было его
там. - В том-то и дело, - сказал Дон. - Здесь никого больше нет. Во всем
доме.
- А женщина?
- Да и мы тоже. - Он посмотрел на меня.
- А-а, вон ты о чем, - сказал я.
- Ясное дело. Чего ей еще было нужно-то? Он пробыл здесь целых пять
минут. А тот только что вернулся из армии, после трех лет. Он вернулся
днем, и потом подступил вечер, а потом и совсем стемнело. Ты же сам ее
видел, у окна. Скажешь, нет?
- А дверь? Неужели он ее не запер?
- Это Божий дом, в таких домах запоров не бывает. Вот чего ты не знал.
- Правильно. Я забыл, что ты католик. Уж ты-то знаешь что к чему. Ты
ведь уйму всего знаешь, верно?
- Ну, нет. Я ничего не знаю. Я не говорить по-итальянски. Я любить
Италия. Понял? - В комнату вошла женщина. Но на этот раз она ничего не
принесла. Она подошла к столу и остановилась - изможденное, темное лицо над
светлым огоньком свечи было обращено к нам.
- Вам пора уходить, - сказала она.
- Уходить? - спросил Дон. - Нам нельзя здесь переночевать? - Она
стояла, опираясь одной рукой о стол, и смотрела на нас. - Где же мы сможем
переночевать? Кто нас пустит? Человек не может ночевать на улице в такой
холод, синьора.
- Может, - сказала она. Теперь она даже не смотрела на нас. Мы слышали
шум ветра и торопливый монотонный голос.
- Да в чем хоть дело-то? - спросил Дон. - Что здесь происходит,
синьора? - Она посмотрела на него сдержанно, даже строго, но без злобы -
как на ребенка.
- Здесь Господь творит свой промысел, юноша, - сказала она. -
Возблагодарите Господа за то, что по своей юности не ведаете путей его. -
Она повернулась и ушла. А потом голос за стеной внезапно прервался и стих,
словно его выключили. Теперь мы слышали только шум ветра.
- Нам бы, главное, спрятаться от ветра, - сказал я.
- Выпьем. - Дон поднял кувшин. Там осталось меньше половины.
- Хватит с нас.
- Конечно. - Он разлил вино по стаканам. Мы выпили. И снова застыли,
вслушиваясь. Голос опять звучал: он возник сразу, вдруг - как включился. Мы
выпили. - Давай уж доедим спаржу, - сказал Дон.
- Я больше не хочу.
- Тогда давай выпьем.
- Ты уже обогнал меня на стакан.
- Верно. - Он налил мне. Я выпил. - Теперь давай вместе.
- Надо оставить хоть немного хозяевам.
Он заглянул в кувшин.
- Тут как раз два стакана. Давай уж допьем.
- Тут меньше.
- Спорим на лиру.
- Ладно. Только чур мне разливать.
- Ладно. - Он передал мне кувшин. Я налил себе и потянулся к его
стакану. - Послушай-ка, - сказал он. - Уже с минуту голос то обрывался, то
возникал, но с каждым разом становился все слабее - как замирающее эхо.
Теперь он умолк совсем; слышался только неумолчный шорох ветра. - Наливай,
- сказал Дон. - Я наклонил кувшин. Донов стакан наполнился на три четверти.
Капли стали стекать по наружной стороне кувшина на стол. - Переверни его
совсем. - Я перевернул. Последняя капля повисла на закраине кувшина, потом
сорвалась и упала в стакан. - Лира с меня, - сказал Дон.
Теперь монеты весело звенели в копилке. А сначала, когда Дон взял ее
со стола и потряс, мы ничего не услышали. Он вынул из кармана несколько
монет и опустил их в копилку. Потом встряхнул ее.
- Маловато. Давай-ка раскошеливайся. - Я бросил в прорезь несколько
монет, и он еще раз потряс копилку. - Теперь нормально. - Он глядел на меня
через стол, а перед ним, донышком вверх, стоял пустой стакан.
- Как насчет выпить? - сказал Дон.
Мы встали, и я поднял свой вещевой мешок. Он лежал внизу. Мне пришлось
снять с него Донов. Дон наблюдал за мной.
- И что же ты собираешься с ним делать? - спросил он. - Возьмешь с
собой на прогулку?
- Бог его знает, - сказал я. За стеной, под промерзшими свесами крыши
протяжно вздыхал ветер. Над свечой - словно перо на длинном носу у
циркового клоуна - стояло вытянутое вверх, совершенно прямое пламя.
В прихожей не слышалось шороха ветра и не было света. Ничего там не
было - только тихая темень, да промозглый запах сыроватой штукатурки, да
тяжкий дух выстуженного человеческого жилья. Мы несли вещевые мешки в
руках, опустив их вниз, как будто они были краденые. Добравшись до двери,
мы открыли ее и снова оказались в ветреной тьме. Ветер расчистил и вычернил
холодное небо. Мы уже шли к воротам, когда увидели священника. Он быстро
ходил взад и вперед вдоль невысокой каменной ограды. Он был без шапки,
ветер задувал его сутану. Священник заметил нас, но не остановился. Он
быстро шел вдоль ограды, потом поворачивался и шагал обратно. Мы подождали
его у ворот, а когда он приблизился, поблагодарили за ужин, и он на секунду
застыл, полуотвернувшись и пригнув голову, словно хотел получше расслышать
наши слова, и ветер развевал его сутану. Потом Дон вдруг опустился на
колени, и священник отшатнулся, будто Дон хотел, чтобы он его ударил. Тут
мне тоже почудилось, что я католик, и я тоже стал на колени, и он поспешно
благословил нас, а зеленовато-черный сумрак бушевал вокруг нас, как
полноводная река. Когда мы вышли за ворота и на фоне темного дома увидели
голову священника - она целиком, до шеи, возвышалась над оградой и быстро
двигалась взад и вперед, - нам показалось, что по верхнему срезу ограды
стремительно ползет гигантская круглая муха.
Столики стояли на подветренной стороне улицы, где было довольно тихо.
Но мы видели, как взвихривается и завивается смерчиками мусор в сточной
канаве, а иногда ледяные языки ветра дотягивались даже досюда и хватали нас
за ноги, и по крышам перекатывался неумолчный гул. Неподалеку от нас два
бродячих музыканта - скрипач и волынщик - тянули дикую однообразную
мелодию. Иногда они прерывали игру, чтобы выпить, а потом снова заводили ту
же мелодию. Она, вероятно, была нескончаемой, эта однообразная, как гул
ветра, унылая и в то же время исступленно-воинственная мелодия. Официант
принес нам кофе и две рюмки бренди, и пока он шел к нашему столику, ветер
несколько раз вцеплялся в его грязный фартук, и под первым мы видели
второй, суконный, тоже засаленный, и, видимо, твердый, как железо. За
соседним столиком сидели пятеро молодых парней, они пили вино и порой
бросали медяки официанту на поднос, и он, не глядя, одним движением,
отправлял их в карман,
...Закладка в соц.сетях