Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

Уильям Фолкнер. Авессалом, Авессалом!

страница №27

задумчивая девичья греза, этот призрак, облеченный не в грубые
железные латы, а в тонкие шелка, этот трагический тридцатилетний Ланселот,
десятью годами ее старше; какою жизнью и какими наслажденьями был утомлен и
пресыщен он, созданный в ее воображении письмами Генри.) Но вот наступил
день отъезда, а ему еще не подали никакого знака; они с Генри уехали, а
знака все не было: при расставанье он прочел на этом лице не больше, чем в
тот день, когда впервые его увидел; на этом лице, если б не борода, он мог
бы разглядеть (или поверить, что разглядел) истину, и тогда ему не нужен был
бы знак; никакого знака не подали ему глаза, что ясно видели его лицо: ведь
у него не было бороды, чтобы за ней укрыться, — мог бы разглядеть истину,
если б она в этих глазах была, однако в них не мелькнуло ни малейшей искры,
и потому он понял, что истина открылась тому в его лице; он понял, что тот,
другой, увидел ее с такой же очевидностью, как Генри в следующий сочельник,
войдя в библиотеку, убедится, что отец не лжет — убедится по одному тому,
что отец ничего не скажет, ничего не сделает. Может, он даже подумал,
подивился: уж не нарочно ли тот приклеил себе бороду, чтобы укрыться за нею
в этот самый день, а если это так, то почему же? почему? {Но почему же?
почему?} думал он; ведь он хотел так мало, ведь он бы сразу понял, что тот,
другой, хочет подать ему сигнал втайне; ведь он охотно, с радостью хранил бы
эту тайну, пусть даже и не понимая почему; и в голове его мелькала мысль {О
боже, я ведь молод, молод, а я совсем этого не знал; мне даже не сказали,
что я так молод}; он был полон отчаяния и стыда, какие ощущаешь при виде
физической слабости своего отца, и думал {Эту слабость должен был выказать
я, я, а не он, в чьих жилах текла та же кровь, что и в моих, еще до того,
как мою кровь испортило, запятнало нечто такое в крови моей матери, чего он
не мог перенести}... Подожди! — воскликнул Шрив, хотя Квентин ничего не
сказал; просто расслабленная, все еще согбенная фигура Квентина
зашевелилась, начала выпрямляться, как будто он собирался заговорить, и
потому, прежде чем он успел сказать хоть слово, Шрив уже произнес: --
Подожди. Подожди. Ведь он на нее даже и не взглянул. О, разумеется, он ее
видел, у него были для этого все возможности, он при всем желании не мог от
этого уклониться — миссис Сатпен уж наверняка позаботилась, чтобы эти десять
дней они то и дело как бы случайно оказывались наедине в библиотеке, в
гостиной, в коляске на вечерних прогулках — все было задумано, подготовлено
и разыграно подобно военным кампаниям умерших генералов из учебников,
задумано еще три месяца назад, когда миссис Сатпен прочла первое письмо
Генри, в котором упоминалось имя Бона — пока, возможно, даже Джудит стала
чувствовать себя одной из двух золотых рыбок в аквариуме; он разговаривал,
конечно, и с ней, хотя не совсем понятно, о чем он мог бы говорить с
деревенской девицей, едва ли прежде встречавшей мужчину — молодого или
старого, от которого бы рано или поздно не пахнуло навозом; он разговаривал
с нею, как разговаривал бы со старухой, сидя с нею на золоченых стульях в
гостиной, с той лишь разницей, что в первом случае ему приходилось все время
поддерживать разговор, а во втором он не мог даже сам спастись бегством и
вынужден был ждать прихода Генри, который бы увел его с собой. Возможно, к
тому времени он наконец удосужился о ней подумать; наверное, это было тогда,
когда он говорил себе {не может быть, чтоб это было так; если б это было
так, он не мог бы каждый день на меня смотреть и не подать мне никакого
знака} он даже говорил себе {С ней все пойдет легко} как бывает за ужином,
когда оставишь на столе шампанское, а сам идешь к буфету за виски, и тебе
вдруг случайно попадается поднос с чашей лимонада, и вот ты смотришь на
лимонад и говоришь себе: Он тоже пойдет легко, да только кому он нужен?..
Что ты на это скажешь?
— Но ведь это не любовь, — сказал Квентин.
— А почему нет? Слушай дальше. Помнишь, эта старушенция, тетушка Роза,
толковала тебе, что существуют вещи, которые обязательно должны существовать
— неважно, есть они на самом деле или нет, — обязательно должны существовать
и притом гораздо больше, чем другие, которые, может, и существуют, но совсем
неважно, есть они на самом деле или нет. Так вот, именно в этом и была вся
суть. У него просто еще не нашлось времени. Господи, да он наверняка знал,
что это будет. Адвокат правильно считал, что он далеко не дурак; беда только
в том, что не дурак он был совсем не того сорта, каким, по мнению адвоката,
он должен был оказаться. Он наверняка знал, что это случится. Вроде как бы
ты прошел мимо того лимонада и, может, даже знал, что доберешься до буфета и
до виски, но знал, что завтра утром тебе захочется этого лимонада, а потом
добрался до виски и понял, что лимонада тебе хочется именно сейчас; а может,
ты даже и не ходил к буфету, ты даже оглянулся на стол, где на измятой
камчатной скатерти среди грязной дорогой посуды стояло это самое шампанское,
и вдруг понял, что не хочешь возвращаться даже и туда. Дело не в выборе, не
в том, что тебе придется выбирать между шампанским, виски и лимонадом, а в
том, что вдруг (там, в тех краях, где он еще весною не бывал, наступила
весна, а ведь ты говорил, что на севере штата Миссисипи климат чуть суровее,
чем в Луизиане; там растет кизил, цветут фиалки и другие ранние цветы,
которые не пахнут, но земля и ночи еще прохладные, и на черной ольхе, на
иудином дереве, на буке и клене наливаются липкие тугие почки, похожие на
девичьи соски, и даже от виргинских можжевельников веет чем-то молодым, чего
он прежде никогда не знал) обнаруживаешь, что тебе хочется только этого
лимонада, и больше ничего, и что тебе все время только его и хотелось и уже
давно страшно его хочется — и к тому же ты знаешь, что лимонад этот
предназначался для тебя. Не для кого-нибудь, а именно для тебя; и, едва
взглянув на эту чашу, ты уже знаешь, что она будет как цветок, но если к ней
потянется не твоя, а чья-нибудь другая рука, окажется, что цветок-то с
шипами; а ведь он к этому не привык, ибо во всех других чашах, которые
охотно и легко шли ему прямо в руки, был не лимонад, а шампанское или хотя
бы домашнее вино. И более того. Он знал, что его подозрения могут
оправдаться, или, наоборот, не знал, могут они оправдаться или нет. Да и кто
скажет, не было ли там возможности кровосмешения, ибо какой мужчина (у
которого нет сестры, про других я не знаю) был влюблен и не убедился в
эфемерности и тщете плотского соприкосновенья, кому не доводилось понять,
что, когда мимолетное уже позади, надо отступить от любви и наслаждений,
собрать свои пожитки, все эти шляпы, башмаки и брюки, весь хлам, который
тащишь за собой по белу свету, и отступить — ведь боги и сами не без греха,
а волшебное бесконечное совокупленье, которое в забытьи воспаряет над
ловушкой этого мучительного мига — жизни: не был — есть, был — остается
уделом одних лишь невесомых, как воздушные шарики, слонов и китов; хотя,
впрочем, будь это тоже грех, тебе бы не позволили бежать, порвать все связи,
возвратиться. Так разве я не прав? — Он умолк, и теперь его нетрудно было
перебить. Теперь Квентин мог бы что-нибудь сказать, но он молчал. Он все еще
сидел, засунув руки в карманы штанов, сжавшись и понурив голову; он странным
образом казался меньше, чем на самом деле, из-за того, что был высок, но
худ; его кости и суставы были так тонки, что даже в двадцать лет в них
сохранилось что-то, какой-то слабый последний отголосок детства — во всяком
случае, по сравнению с сидевшим напротив мощным херувимом, который казался
моложе, а оттого, что был намного крепче и плотнее, и еще моложе — так
пухлый двенадцатилетний мальчик, который тяжелее другого фунтов на двадцать
или тридцать, все равно выглядит моложе четырнадцатилетнего, потому что тот,
некогда и сам такой же пухлый, потерял, променял свою пухлость (будь то по
собственному желанию или нет) на состояние девственности, равно свойственное
и юношам и девушкам.

— Не знаю, — сказал Квентин.
— Ну, что ж, — сказал Шрив. — Может, я и сам не знаю. Но только,
господи, в один прекрасный день каждый непременно должен влюбиться. От этого
никуда не денешься. Иначе было бы вроде того, как если бы господь бог родил
Иисуса Христа, снабдил его плотницким инструментом, а потом ни разу не дал
ему ничего этим инструментом построить. Разве это не так?
— Не знаю, — сказал Квентин. Он не двигался. Шрив посмотрел на него.
Даже когда они молчали, их дыхание в этой холодной, как склеп, комнате
медленно превращалось в легкий парок. Прошло уже некоторое время с тех пор,
как пробило полночь.
— Ты хочешь сказать, что для тебя это не имеет значения? — Квентин
ничего не ответил. — Ладно. Можешь этого не говорить. Я все равно тебе не
поверю. Потому что я буду знать, что ты врешь. Ладно. Слушай. Суть в том,
что о любви он мог не беспокоиться — она сама о себе побеспокоилась. Может,
он даже знал, что отмечен судьбою, роком, вроде того, что старая тетушка
Роза говорила тебе про некоторые вещи, которые непременно должны
существовать — неважно, есть они или нет, — хотя бы только чтоб закрыть
счета, написать "Уплачено" на странице старого гроссбуха, и пусть бухгалтер
ее оттуда вырвет, сожжет и тем от нее избавится. Может, он уже тогда знал:
что бы там старик ни сделал, желал ли он при этом добра или зла, платить по
счетам придется не старику; а теперь, когда старик одряхлел и обанкротился,
кто должен платить, как не его сыновья, его потомство, ибо разве не так
бывало во время оно? Старик Авраам, обремененный годами, слабый и не
способный более творить зло, наконец-то пойман, и вот военачальники и
сборщики податей говорят ему: "Старик, ты нам не нужен", а Авраам отвечает:
"Хвала всевышнему, я вырастил сыновей, и пусть они несут бремя моих
прегрешений и невзгод, а может, даже отберут у похитителя моих овец и коров,
дабы я мог спокойно взирать на добро свое и на стократно умножившиеся
поколенья моих потомков и рабов, когда душа моя отлетит от тела моего". Он
все время знал, что любовь побеспокоится о себе сама. Может, именно оттого
ему и не надо было о ней думать все те три месяца от сентября до рождества,
когда Генри ему о ней рассказывал, своим вздохом как бы говоря: {Ее и моя
жизнь отныне будут связаны с твоей}; ему не надо было терять время на
любовь, когда она возникла и рикошетом ударила в него; ведь он даже не
удосужился написать ей ни одного письма (кроме того, последнего), которое ей
захотелось бы сохранить; он ведь, в сущности, даже не сделал ей формального
предложения и не подарил кольца, которым миссис Сатпен могла бы везде и
всюду хвастать. Ведь и она была отмечена роком — совсем как старик Авраам,
который был так немощен и стар, что никто не хотел принять его в уплату
долгов: может, ему даже не надо было дожидаться того рождества, чтобы ее
увидеть и все это понять; может, к этому как раз и привели рассказы Генри,
которых он три месяца не слушал, но все равно услышал: {Я слушаю не про
молодую девушку, девственницу; я слушаю про узкую, огороженную тонким
забором полоску девственной земли, на которой уже вспаханы борозды, так что
мне остается только бросить в них семя и снова их загладить}; он увидел ее в
то рождество, окончательно в этом убедился, а потом все это забыл, уехал
обратно в университет и даже не вспомнил, что забыл, потому что у него тогда
не было времени; возможно, лишь однажды, той весною, о которой ты
рассказывал, он как-то раз остановился и сказал себе, очень тихо и спокойно:
{Ладно. Я хочу спать с той, кто, может быть, моя сестра. Ладно}, а потом
забыл и об этом. Ведь у него не было времени. То есть у него не было ничего,
кроме времени, — ведь ему приходилось ждать. Но не ее. С ней все было ясно.
Речь шла о другом. Может, он надеялся, что оно будет в сумке у негра, всякий
раз, когда тот приезжал из Сатпеновой Сотни и когда Генри думал, что он ждет
письма от нее; меж тем как на самом деле он думал {Может, он все-таки
напишет. Пусть он только напишет: "Я твой отец. Сожги это", и я послушаюсь.
Или пусть это будет листок, клочок бумаги с одним только словом: "Чарльз",
написанным его рукой, и я пойму, что он хотел сказать, и ему не придется
даже просить меня его сжечь. Или прядь его волос или обрезок ногтя, и я их
сразу узнаю — ведь я теперь уверен, что всю жизнь знал, как выглядят его
волосы и ногти, и смог бы узнать эту прядь и этот обрезок из тысячи}. Но оно
не пришло, и его письмо отправлялось к ней каждые две недели, а ее письма
шли к нему, и, быть может, он думал {Пусть хотя бы одно из моих писем к ней
вернулось нераспечатанным. Это был бы знак}. Но этого не случилось, и вскоре
Генри пригласил его по дороге домой заехать на день или два в Сатпенову
Сотню, и он согласился, он сказал себе {Письмо получит Генри; в нем будет
сказано, что мой визит к ним в это время не совсем удобен, и, стало быть, он
не намерен признавать, что я его сын, но я, по крайней мере, заставлю его в
этом признаться}. Но и это письмо не пришло, и дату назначили, и семейство в
Сатпеновой Сотне о ней уведомили, и письмо опять не пришло, и он думал
{Значит, это будет; я был к нему несправедлив, может, он именно того и ждал}
и может быть, тогда сердце у него екнуло, и он сказал себе {Да. Да. Я
откажусь от нее; я откажусь от любви и от всего остального; это будет легко,
легко, и даже если он скажет: "Никогда больше не попадайся мне на глаза,
прими мою любовь и мое признание, сохрани их в тайне и ступай", я
послушаюсь; я даже не спрошу, какие поступки моей матери оправдывают его
отношение к ней и ко мне}. И вот настал назначенный день, и они с Генри
снова проскакали эти сорок миль, и въехали в ворота, и двинулись по аллее к
дому. Он знал, что там будет — женщина, которую он увидел один раз и увидел
насквозь; девушка, которую он увидел насквозь, даже еще не увидев ни разу;
мужчина, которого он видел ежедневно, за которым с трепетом и страстною
тоской следил, но так и не мог разгадать; мать, которая во время этого
рождественского визита отвела Генри в сторону, когда они еще не успели
пробыть в доме и полдня, и сообщила ему о помолвке, чуть ли не прежде, чем
жених запомнил дочь в лицо; так что, по всей вероятности, еще прежде, чем
они успели вернуться в университет и совершенно того не сознавая, Генри уже
рассказал Бону, что было на уме у его матери (он уже раньше рассказал Бону,
что было на уме у него самого); так что, возможно, еще прежде, чем Бон
отправился туда во второй раз (к тому времени уже наступит июнь, а каков
июнь на севере штата Миссисипи? ты ведь мне что-то об этом говорил? цветущие
магнолии, пересмешники, а через пятьдесят лет после того, как они пойдут на
войну, и потерпят поражение, и возвратятся домой, будет День памяти павших в
боях, будут ветераны в аккуратно вычищенных, собственноручно отутюженных
серых мундирах, с медалями из поддельной бронзы, которые впрочем, никогда
ничего не означали; будут самые красивые девушки в белых платьях с алыми
поясами, оркестр будет играть "Дикси", и все дряхлые старички - кто б мог
подумать, что у них достанет силенок выйти из дому, приползти в город и даже
просто сидеть на трибуне, — будут что есть духу вопить "ура"... к тому
времени уже наступит июнь, и будут и магнолии, и пересмешники в лунном
свете, и колыханье занавесок на июньском ветерке в день присуждения дипломов
и ученых степеней в университете, и музыка — скрипки и треугольники, и
закружат в вихре танца кринолины, и Генри будет слегка навеселе; ему бы надо
спросить: "Каковы твои намерения насчет моей сестры", но он не спрашивает, а
вместо этого наверняка опять краснеет, что видно даже и в лунном свете,
однако стоит прямо — ведь если ты достаточно горд, чтобы выказать смирение,
тебе нет нужды пресмыкаться (Генри, который каждым своим дыханием, казалось,
твердил {Мы принадлежим тебе; поступай с нами как тебе вздумается)}, — стоит
и говорит: "Я раньше всегда думал, что возненавижу мужчину, на которого мне
придется каждый день смотреть и чье каждое движенье, слово и поступок будут
говорить мне: я видел и трогал те части тела твоей сестры, которых ты
никогда не увидишь и не тронешь; и теперь я точно знаю, что я его
возненавижу, и потому хочу, чтобы этим мужчиной был ты"; он знает: Бон
поймет, что он имеет в виду, пытается ему сказать и объяснить, и он (Генри)
думает и говорит себе: {Не только потому, что он старше меня и знает больше,
чем я когда-либо узнаю, и больше из всего этого запомнил, а по моей
собственной доброй воле, неважно, знал ли я тогда об этом или нет, я отдал
ему и мою жизнь, и жизнь Джудит}...

— Но это еще не любовь, — сказал Квентин.
— Ладно, — сказал Шрив. — Ты только слушай. Они проехали эти сорок
миль, въехали в ворота и вошли в дом. На этот раз Сатпена там даже и не
было. А Эллен даже не знала, куда он уехал, спокойно и бездумно полагая, что
он отправился по делам в Мемфис, а может, даже и в Сент-Луис, а Генри и
Джудит и вовсе этим не интересовались, и только ему, Бону, было известно,
куда Сатпен поехал; и он говорил себе {Конечно, он не был уверен, он должен
был поехать туда, чтоб в этом убедиться}, теперь он говорил себе это громко,
громко и быстро, так, чтобы не слышать, чтоб заглушить свои мысли {Но если
он подозревал, то почему бы не сказать об этом мне? Я бы на его месте это
сделал, я бы, первым подошел к тому, в чьих жилах течет кровь, которая
запятнана, испорчена какой-то примесью в крови моей матери}, теперь он
говорил себе это громко и быстро {Так вот оно что: может, он поехал вперед,
чтоб дожидаться меня там; он не оставил мне здесь никакой записки, потому
что остальные не должны пока ничего подозревать; и он знает: увидев, что его
здесь нет, я тотчас же пойму, где он}; он размышлял о них обоих — о мрачной
мстительной женщине, которая была его матерью, и о суровом, твердом как
скала мужчине, который смотрел на него десять дней кряду, ничуть не
изменившись в лице; о том, как почти через тридцать лет они, словно заключив
перемирие, но все равно вооруженные до зубов, встретились лицом к лицу в
этой богатой, убранной в стиле барокко гостиной, в этом доме, который он
называл своим, ибо ведь у каждого человека, очевидно, должен быть свой дом;
и мужчина, который, как он теперь окончательно убедился, был его отцом, даже
и теперь не смирился (и это наполняло гордостью его, Бона), даже и теперь не
сказал {Я был неправ}, а всего лишь {Я допускаю, что это так} — о господи,
ты только подумай, что творилось в его душе все эти два дня, когда старуха
поминутно норовила подсунуть ему Джудит: ведь она еще с того рождества по
секрету рассказывала всему округу об этой помолвке — разве твой отец не
говорил, что весной она даже поехала с Джудит в Мемфис покупать ей приданое?
— а Джудит даже не надо было на это соглашаться или этому противиться; она
просто была, просто существовала, дышала, как и Генри, который, быть может,
той весною в одно прекрасное утро проснулся и, не вставая с постели, сложил
все цифры, подсчитал итог, свел баланс и сказал себе: {Ладно. Я постараюсь
стать таким, каким он хочет меня видеть; он может сделать со мною все, что
хочет; пусть он мне только скажет, что делать, и я это сделаю, если даже то,
о чем он меня попросит, покажется мне бесчестным, я все равно это сделаю};
да только Джудит, как женщина, лучше разбиралась в таких тонкостях и потому
даже и не задумывалась о бесчестье, она только сказала: {Ладно. Я сделаю
все, о чем он может меня попросить, и поэтому он никогда не попросит меня ни
о чем таком, что я считаю бесчестным}, и потому (может, на этот раз он ее
даже поцеловал; может, это был первый в ее жизни поцелуй, и она была слишком
невинной, чтобы быть застенчивой или скромной или хотя бы понять, что он
выжидает; может, после этого поцелуя она просто посмотрела на него — мирно,
спокойно и даже слегка озадаченно — оттого, что возлюбленный поцеловал ее в
первый раз, но совершенно так, как мог бы поцеловать ее брат — разумеется,
если бы брату когда-либо пришло в голову или кто-нибудь заставил бы его
поцеловать ее в губы)... и потому, когда эти два дня прошли, и он опять
уехал, и Эллен набросилась на нее с криками: "Как? Ни предложения, ни клятвы
в верности, ни кольца?" — она была слишком изумлена, чтобы даже солгать,
ведь только тут ее впервые осенило, что никакого предложения не было и в
помине... Так представь себе, что творилось у него в душе, когда он ехал
верхом к Реке. И после, когда он, уже на пароходе, шагал взад-вперед по
палубе, ощущая сквозь дощатый настил, как машина с каждым днем все ближе и
ближе подводит его к той минуте, которой, как ему теперь уж было ясно, он
ожидал с тех самых пор, как вырос и начал что-то понимать. Разумеется,
временами ему приходилось повторять себе, очень громко и быстро: {Так вот в
чем суть. Он просто хочет сперва окончательно убедиться} повторять, чтобы
вытеснить прежнее {Но почему именно? И почему не в Сатпеновой Сотне? Ведь он
знает, что я никогда не потребую ни малейшей частицы из того, чем он теперь
владеет, чего добился ценою жертв, долготерпения и унижений, о которых никто
кроме него не знает (так говорили мне они; не он, а именно они); знает это
так твердо, что ему — точно так же, как и мне, и это он знает твердо --
никогда не пришло бы в голову, что именно этим и объясняется его поведение;
ведь он не только щедр, но и безжалостен, ведь он, наверно, отдал матери и
мне все, что принадлежало им обоим, в уплату за то, что он от нее отрекся};
и не потому, что с ним так поступили, что это его обидело, оскорбило,
заставило без всякой надобности так долго пребывать в напряженном ожидании --
ведь сам он ничего не значил, то, что он измучен и что над ним зло
издеваются, тоже ничего не значило, а суть состояла в том, что ему надо было
беспрерывно напоминать, что сам он никогда бы так не поступил, а ведь он был
порожден той же кровью уже после того, как ее запятнали и испортили какие-то
неизвестные ему поступки или свойства его матери... Все ближе и ближе, пока
наконец напряженное ожидание, недоумение, нетерпенье и все остальное не
вылились в готовность всецело отдаться на милость победителя, в
одну-единственную мысль {Ладно. Ладно. Пусть далее так. Даже если он хочет
поступить именно так. Я обещаю никогда больше не видеться с ней. Никогда
больше не видеться с ним.} Потом он приехал домой. И так никогда и не понял,
был там Сатпен или не был. Так никогда и не узнал. Он предполагал, что был,
но так никогда и не узнал — мать была все той же мрачной и свирепой
психопаткой, какой он ее оставил в сентябре, и выведать у нее что-либо
обиняками он не мог, а спросить ее прямо не посмел; тогда как хитроумные, но
совершенно для него прозрачные вопросы адвоката (насчет того, как ему
понравился университет и местные жители, а возможно, он даже нашел — быть не
может, чтобы не нашел себе друзей среди тамошних семейств) только лишний раз
доказывали, что Сатпен там не был, а если и был, то адвокат об этом ничего
не знал, ибо теперь, когда он, как ему казалось, понял, зачем адвокат
определил его именно в этот университет, из вопросов адвоката было ясно, что
он за это время не узнал ничего нового. (Ничего нового он не извлек и из
беседы с адвокатом, ибо она была короткой, чуть ли не самой короткой из всех
— короче будет только та, что состоится следующим летом, когда Генри приедет
вместе с ним.) Ибо у адвоката не хватило духу спросить его прямо — так же,
как у него самого (у Бона) не хватило духу спросить прямо свою мать. Ибо,
хотя адвокат и считал его скорее дураком, нежели лентяем и тупицей, даже и
он (адвокат) никогда бы не поверил, что Бон может стать дураком такого рода,
каким он впоследствии стал. Итак, он ничего не сказал адвокату, а адвокат
ничего не сказал ему, и прошло лето, и наступил сентябрь, и ни адвокат, ни
мать так ни разу и не спросили, хочет ли он вернуться в университет. Так что
в конце концов ему самому пришлось сказать, что он намерен туда вернуться, и
возможно, он даже понял, что сделал этот ход совершенно зря, ибо на лице
адвоката нельзя было прочесть ничего, кроме молчаливого согласия посредника.

Итак, он вернулся в университет, где его ждал (да, именно ждал) Генри,
который даже не сказал ему: "Ты не ответил на мои письма. Ты даже не писал
Джудит"; Генри, который уже раньше говорил {Я, моя сестра и все наше
достояние принадлежит тебе} а возможно, теперь он все же написал письмо
Джудит и послал его с первым же черномазым, который повез почту в Сатпенову
Сотню, сообщил, что провел очень скучное лето и потому писать было
совершенно нечего, и, возможно, четко и ясно проставил на обороте конверта
{Чарльз Бон} а сам подумал {Он это обязательно увидит. Может, он отошлет его
обратно. Может, если оно вернется, меня уже ничто не остановит, и тогда я
наконец пойму, как мне быть дальше}. Но письмо не вернулось. И остальные
тоже не

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.