Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

Уильям Фолкнер. Авессалом, Авессалом!

страница №12

Она не шевельнулась, не стало лишь руки - даже прежде, чем я
осознала, что руку отняли. Я не знаю, то ли руку отняла она, то ли я сама
из-под нее выбежала. Только руки не стало, а вот что было дальше, вам тоже
не смогут рассказать: как я помчалась, взбежала вверх по лестнице и нашла не
скорбную молодую вдову, а Джудит - она стояла перед закрытой дверью в ту
комнату, на ней было то самое бумажное платье, в котором она всегда ходила
после смерти Эллен; стояла и держала в опущенной руке какую-то вещицу, и
если она испытывала боль и горе, она их спрятала - совсем или частично, я не
знаю - вместе с недошитым подвенечным платьем. "Что, Роза?" - произнесла она
тем же голосом, и я опять застыла на бегу, хотя мое тело, эта кучка слепого,
бесчувственного, обманутого дыхания и праха, все еще двигалось вперед. Вам
не расскажут и о том, что в этой вялой, безучастно повисшей руне я увидела
фотографию, ее собственный портрет в медальоне, который она сама ему
подарила; она держала его бездумно и небрежно, как держат захлопнутую на
полуслове пустую развлекательную книжку.
Вот что я нашла. Быть может, я этого и ожидала, знала (я сказала бы,
что знала даже в девятнадцать лет, если бы речь шла не о моих особых
девятнадцати годах), что должна это найти. Быть может, ничего большего я не
могла бы желать, ничего меньшего не могла бы принять: ведь даже в
девятнадцать лет я, наверное, уже знала, что жизнь - одно лишь непрерывное и
бесконечное мгновенье, когда узорная завеса, скрывающая то, чему суждено
случиться, покорно и даже с радостью ждет легчайшего небрежного рывка,
который - стоит нам только посметь, набраться храбрости (не мудрости, она
здесь ни при чем) - тотчас ее бы разорвал. Но, быть может, здесь дело не в
боязни, которая признать боится, что где-то в самом основанье системы бытия
таится порча, и пленница-душа, от ядовитых испарений очищаясь, всегда
стремится ввысь, навстречу солнцу и тянет за собой иссохшие за время
заточенья артерии и вены; а у души в плену томится эта искра, этот сон,
который, вырвавшись наружу, в прекрасный округлый миг своей свободы отражает
и повторяет (повторяет? нет, творит, преобразует в хрупчайшую сверкающую
сферу, живущую мгновенье) весь космос, время все, тяжелую всю землю и
оставляет за собой внизу кишащую миазмами безликую людскую массу, которая за
время всех времен не научилась благу смерти, а знает лишь, как размножаться
и плодиться, - творит и умирает, уходит прочь, в небытие, в ничто... но
можно ли назвать истинной мудростью нечто, способное постигнуть, что
существует некая несбывшаяся возможность, более истинная, чем сама истина, о
которой спящий, пробудившись, не скажет: "Неужто это был всего лишь только
сон?" - а, осуждая сами небеса, возопиет: "Зачем же я проснулся, коль
никогда уж больше не усну?"
Однажды... Чувствуете ли вы, как аромат глициний, прижатых солнцем к
наружной стене, проникает, сочится к нам в комнату, словно его (без помехи
света) вносит сюда незаметное глазу движенье., трение бесчисленных
мельчайших частичек тьмы? Это и есть сущность воспоминанья - чувство,
зрение, обоняние, мышцы, посредством которых мы видим, слышим, осязаем, - не
сознание, не мысль: памяти не существует, мозг воспроизводит только то, что
слепо нащупывают мышцы, не больше и не меньше, и результат, как правило,
неверен, ошибочен и достоин называться лишь сном. Посмотрите, как протянутая
во сне рука, коснувшись стоящей у постели свечи, отдергивается в
инстинктивном стремлении избавиться от боли, меж тем как сознание и мозг
продолжают спать и воспринимают этот жар лишь как некий знак спасения от
реальной угрозы или как ту же руку, соприкоснувшуюся во сне с какой-либо
нежной и гладкой поверхностью, то же спящее сознание и мозг превращают в
такой же, лишенный материальной субстанции плод воображенья, находящийся за
пределами всякого чувственного опыта. Да, горе проходит, угасает, мы это
знаем, но спросите слезные протоки, разучились ли они плакать... Однажды
летом буйно цвели глицинии (об этом вам тоже вряд ли кто-нибудь расскажет),
буйно цвели глицинии. Везде струился аромат глициний (мне было тогда
четырнадцать лет), как будто каждая весна и лето грядущего соединились;
слились воедино в одну весну, в одно-единственное лето - в весну и лето,
достоянье каждой женщины, что когда-либо дышала над земным тленом, и вновь
зазеленели, зацвели, чтоб наверстать каждую упущенную в глубине веков,
обманувшую надежды необратимую весну. Год выдался на редкость благодатный
для глициний; погода, час появления побегов из корней, их бурного порыва и
цветенья соединились в редкостной удаче, но я (мне было четырнадцать лет) не
стану говорить вам о цветенье, ведь на меня еще ни разу ни один мужчина не
взглянул - и никогда не взглянет - дважды; я не ребенок, а нечто меньшее,
чем ребенок, не женщина, а нечто даже меньшее, чем существо женского пола.
Не стану говорить я и о листьях - я, жалкий, бледный, хрупкий, полу
распустившийся листок, чересчур пугливый и робкий, чтобы привлечь к себе
нежного майского мотылька, товарища любовных детских игр, или дать отдых
сладострастным хищникам - пчелам и осам. Однако о порыве и корне я упомяну -
ведь разве не была и я наследницей каждой лишенной сестер Евы со времен
искусителя-змея? Да, я распускалась - жалкий бутон неведомого семени, ибо
кто станет утверждать, что какой-нибудь кривой забытый корень в один
прекрасный день не пустит ростков и не покроется роскошными и яркими цветами
лишь потому, что этот шишковатый корень не погиб, а просто, позабытый всеми,
спал?

В то лето моей бесплодной юности (этого короткого мгновенья, этой
короткой, скоротечной, невозвратимой весны женского сердца) мне довелось
играть роль не женщины, не девушки, а скорее мужчины, которым мне, наверное,
и следовало бы родиться. Я была тогда четырнадцатилетней девочкой,
четырнадцатилетней по годам, если можно назвать годами проведенное в
нехоженых закоулках время, которое я звала детством, но которое было не
жизнью, а скорее отраженьем эмбрионального существования в лишенном света
материнском чреве; мне, уже готовому родиться, созревшему, хоть и немного
запоздалому плоду, недоставало лишь кесарева сечения, холодных слепых щипцов
безжалостного акушера-времени, которые должны были вырвать меня оттуда на
свободу - я ожидала не света, а того удела, который зовется победой женщины,
но означает лишь терпенье, терпенье, терпенье без смысла, без надежды на
награду, - и опять терпенье; я, как подземная слепая рыба, как одинокая
искра, о чьем происхожденье эта рыба давно уже забыла; искра, что с вечной и
бессонной жаждой жизни трепещет, бьется о стены своего сумрачного, объятого
глубоким сном жилища, не ведая иных слов, кроме "то называлось светом", это
"запахом", а то "прикосновеньем", а вот то, другое, не передаст потомству ни
слова, ни даже звука, чтобы как-нибудь назвать пчелу и птицу, аромат цветка,
свет, солнце и любовь, - я даже не росла, не развивалась, не любила света и
не была любима им, и, разъедаемая той коварной, зловредной язвой
одиночества, что заменяет все чувства лишь одним всепожирающим и
безрассудным слухом, я, вместо того чтобы размеренно и постепенно проходить
все ступени детства, никем не замеченная, окутанная сырою бархатною тишиной
материнского чрева, не вытесняя воздуха, не издавая ни единого
предательского звука, кралась от одной запертой и запретной двери к другой и
так приобретала познания о свете и пространстве, в котором движутся и дышат
люди - точно так же я (этот же ребенок) могла бы получить понятие о солнце,
разглядывая его сквозь закопченное стекло, - я была четырнадцатилетней, на
четыре года моложе Джудит; я на четыре года опоздала к тому мгновенью,
которое уже познала Джудит: оно известно лишь девственницам, это неуловимое
мгновенье бесконечной духовной свадьбы двух безымянных, бесполых и
нетронутых существ; это не еженощное глумленье неодухотворенной плоти над
обездоленною женщиной - награда двадцати-, тридцати- и сорокалетней, а
животворное слиянье, единенье в мире света и воздуха, которым она дышит.
Однако то лето не было летом девичьих порывов и тревог; щипцы еще не вырвали
меня - мертворожденной или даже эмбрионом - из числа живых или, свершив
насилие скребка над вспаханной мужчиною же плотью, не превратили меня (сосуд
скудельный, женщину) в мужчину.
Это было лето после того первого рождества, когда Генри привез его в
Сатпенову Сотню, лето после тех двух дней июньских каникул, что он провел
там, прежде чем отправиться к Реке, чтоб ехать пароходом домой, лето после
того, как убежала тетя, а папа уехал по делам и меня отправили к Эллен
(возможно, отец остановил свой выбор на Эллен потому, что в то время Томас
Сатпен тоже отсутствовал), чтобы она за мною присмотрела - родившись слишком
поздно, когда в жизни моего отца произошел какой-то странный перелом, и,
оставшись на руках у этого, теперь уже дважды овдовевшего человека, я к тому
времени умела лишь достать что-либо с кухонной полки, сосчитать ложки,
подрубить простыню и отмерить молоко в маслобойку и, хотя не годилась больше
ни на что, была все же существом столь драгоценным, что меня нельзя было
оставлять без присмотра. Я никогда с ним не встречалась (я вообще ни разу
его не видела, я даже не видела его мертвым. Я слышала, я видела фотографию,
я помогала рыть могилу - и все), хотя он однажды посетил мой дом - это было
в день Нового года, когда Генри, как почтительный племянник, возвращаясь в
университет, заехал вместе с ним ко мне, но меня не оказалось дома. До этого
я даже не слыхала его имени и понятия не имела о его существовании. Однако в
тот летний день, когда я туда поехала, казалось, будто эта случайная
остановка у дверей моего дома оставила в моей подземной норе какой-то легкий
след, какое-то крошечное живучее семя, и оно породило, быть может, не любовь
(я не любила, как я могла его любить? Я никогда даже не слыхала его голоса и
лишь со слов Эллен знала, что на свете есть такой человек) и даже не
подсматриванье и подслушиванье, как вы, конечно, это назовете; нет, за
следующие шесть месяцев между тем Новым годом и тем июнем оно придало некую
материальную основу тени с именем человека, возникшей из глупой хвастливой
болтовни Эллен, тени пока еще безликой, потому что тогда я даже еще не
видела фотографии, тень, что отразилась в брошенном украдкой мечтательном
взгляде юной девушки, и потому я, ничего не зная ни о какой любви, даже о
родительской - об этом настойчивом и нежном насилии над личностью, над
распускающимся, как цветок, неисправимым Я, что составляет право и награду
всех рожденных от женщины, - я стала не любовницей, не возлюбленной, а как
бы возвысилась над любовью и превратилась во всеведущего гермафродита,
поборника всех разновидностей любви.
Наверное, он все же оставил какое-то семя, иначе пустая детская мечта
не ожила бы в этом саду. Ведь я вовсе не шпионила, когда ходила за нею по
пятам. Я не шпионила, хоть вы и скажете, что шпионила. А если я и шпионила,
то вовсе не из ревности, потому что я его не любила, (Да и могло ли это быть
- ведь я ни разу его не видела.) А если я его и любила, то не так, как любят
женщины - не так, как его любила Джудит, во всяком случае не так, как нам
казалось, что она его любила. Если это и была любовь (а я все еще.

спрашиваю: могло ли это быть?), то я любила так, как любит мать, когда,
наказывая своего ребенка, шлепает не его, а как бы соседского мальчишку, с
которым он только что подрался, или когда, лаская своего ребенка, ласкает не
его, а скорее безымянного незнакомца, который в награду сунул ему в ручонку
влажное от пота пенни. Но не так, как любит женщина. Видите ли, я ничего у
него не просила. И более того: я ничего ему не давала, а ведь это и
составляет всю суть любви. Я даже по нем не скучала. Я и теперь не уверена,
сознавала ли я когда-нибудь, что ни разу не видела его лица, а видела лишь
ту фотографию, ту тень, тот портрет в спальне молодой девушки, обыкновенный
портрет в рамке на беспорядочно заставленном туалетном столике, но (как мне
казалось) увитый и украшенный всеми белыми розами девичьих грез: ведь, еще
ни разу не видев фотографии, я могла бы узнать, и не только узнать, а даже
описать его лицо. Но я никогда его не видела. У меня нет даже никаких
доказательств, что Эллен когда-нибудь его видела, что Джудит его любила, что
Генри его застрелил, и потому кто станет со мною спорить, если я скажу: А
вдруг я сама его придумала, сочинила? Я знаю лишь одно: на месте господа
бога я сотворила бы из этого бурлящего потока, что мы зовем прогрессом,
какую-нибудь вещь (например, машину), которая украсила бы все пустые
зеркала, эти алтари всех некрасивых девушек, чем-то подобным этому портрету;
это очень мало, но ведь нам и нужно очень мало. И совсем не обязательно,
чтобы, за ним скрывался череп; пусть это будет любое безымянное лицо,
смутный намек на какое-то живое существо, предмет желаний другого существа,
хотя бы даже только в призрачном мире сказки. Портрет, подсмотренный
украдкой (мое детство научило меня не любви, а скрытности, и она сослужила
мне добрую службу; любовь едва ли была бы мне такой надежною опорой), когда
я во время обеда тайком пробралась в опустевшую комнату. Не для того, чтоб
грезить: ведь я и без того жила во сне, а чтобы еще раз повторить уже
затверженную роль - так неуверенный, но рьяный дилетант прокрадывается в
укромный уголок за кулисами, откуда лучше слышен голос суфлера. А если это
была ревность, то не ревность мужчины, не ревность влюбленного и даже не
ревнивый взор влюбленного, который шпионит из любви, в надежде прикоснуться
к одинокой девичьей грезе: ведь при этом впервые начинает раскрываться та
завеса, которую мы называем девственностью, но не затем, чтоб вызвать краску
стыдливости, непременный спутник любовных излияний, а лишь чтоб насладиться
видом нежной девичьей груди, уже порозовевшей в благодатной легкой дреме,
когда стыдливости еще не время просыпаться. Нет, дело ведь совсем не в том;
я не шпионила, я бродила по саду, по разровненным граблями, посыпанным
песком дорожкам, и думала: "Здесь был его след, и хотя его стерли эти
грабли, он все равно еще остался здесь, а рядом ее след; они здесь проходили
в том медленном согласном ритме, когда ни сердцу, ни сознанью нет нужды
следить за послушными (да, и покорными) ногами"; я размышляла: "Каким
вздохам двух слитых воедино душ внимали сии уединенные кустарники и лозы?
Какие клятвы, обещанья, какие жаркие и пламенные страсти увенчал сиреневый
ливень этой глицинии, мириады опавших лепестков этой розы?" Но лучше, много
лучше этого всего настоящая жизнь и дремотная нега самой плоти. О нет, я не
шпионила, когда, притаившись в своем убежище под лозой или кустом, грезила,
как, наверно, грезила она на уединенной скамейке, что еще хранила невидимый
отпечаток его тела; подобно этому сыпучий песок, миллионы нежных листьев и
ростков, солнце, мириады задумчивых созвездий, которые взирали на него с
небес, всепроникающий воздух - все они хранили следы его ног, его
промелькнувшую тень, его лицо, его голос, его имя: Чарльз Бон, Чарльз
Добрый, Чарльз Будущий Супруг. Нет, я не шпионила, я даже не пряталась, я
все еще была ребенком, и потому мне незачем было прятаться; я бы даже ничуть
не помешала, если бы они сидели вместе; однако я была настолько взрослой,
чтобы пойти к ней, надеясь, что она (быть может, даже радостно и благодарно)
посвятит меня в свои тайны, без всякого стыда, как девушки говорят о любви -
да, еще настолько ребенком, чтобы пойти к ней и сказать: "Позволь мне спать
с тобой"; но уже настолько взрослой, чтобы сказать: "Давай ляжем вместе в
постель, и ты расскажешь мне, что такое любовь"; но я этого не сделала, ведь
тогда мне пришлось бы сказать: "Не говори мне о любви, я сама расскажу тебе
о ней - ведь мне уже известно о любви больше, чем ты когда-либо узнаешь и
чем тебе потребуется знать". Потом отец вернулся; он приехал и забрал меня
домой, и я опять превратилась в нескладного переростка, уже не девочку, но
еще не женщину; одетая в несуразные платья, оставленные теткой, я вела
хозяйство в несуразном доме; я не шпионила, не пряталась, я наблюдала и
ждала - не благодарности и не награды: ведь я не любила его в обычном смысле
слова, потому что такая любовь не может существовать без надежды; я любила
его (если то была любовь) такой любовью, о какой не пишут, в пошлых романах,
такой любовью, что отдает все, чем никогда не обладала, - тот жалкий грош,
что составляет все достояние дающего, но ничего не добавляет предмету его
любви - и тем не менее я это отдала. Но отдала я это не ему, не ей;
казалось, я ей говорила: "Возьми себе и это. Ты не можешь любить его так,
как следует его любить; и хотя он не ощутит всей тяжести этого дара, как не
заметит и его отсутствия, однако в вашей совместной жизни, может быть,
наступит такая минута, когда он найдет эту крохотную частичку, этот атом -
так на знакомой клумбе ты вдруг находишь какой-то жалкий, бледный,
сморщенный росток и спрашиваешь: "А это как сюда попало?" - и отвечаешь
самой себе: "Не знаю". А потом я возвратилась домой, прожила там пять лет,
услышала эхо далекого выстрела, как в кошмаре взбежала по лестнице и
увидела...

Всего лишь женщину в бумажном платье - она стояла перед закрытой дверью
в комнату и не пускала меня туда, - женщину чуждую мне даже больше, чем
любому горю, потому что она его не испытывала, женщину, которая спокойными
словами: "Что, Роза?" - остановила меня на бегу; этот бег (как я теперь
знаю) начался пятью годами раньше, с тех пор, как он побывал и в моем доме,
оставив там, впрочем, не больше следов, чем в доме Эллен, где он прошел как
оболочка, тень чего-то - не человека, не живого существа, а лишь какого-то
диковинного предмета - вазы, шифоньера или кресла, который Эллен хотела бы
приобрести; словно отпечаток, оставленный (или не оставленный) им на
Колдфилдовых и Сатпеновых стенах, таил в себе какое-то зловещее предвестье
грядущего... Да, я выбежала из того первого года (года перед началом Войны),
когда Эллен беспрерывно толковала мне о приданом (а ведь это было мое
приданое), о сказочном убранстве, необходимом, чтоб отдаться, а отдаться
предстояло мне, хоть я и могла отдать всего лишь малость - все свое
достояние, ибо существует нечто, что могло бы быть, единственный утес, за
который мы цепляемся, чтоб уцелеть в водовороте жестокой действительности...
И прошло еще четыре года, - все это время она, подобно мне, ждала, когда все
устои, в незыблемость которых нас приучили верить, рушились в огне и дыме и
наконец погибло все - мир, безопасность, гордость и надежда; остались только
изувеченные ветераны чести и любви. Да, на свете должны, непременно должны
быть и любовь и верность - ведь их оставили нам отцы, мужья, возлюбленные и
братья, которые высоко несли знамя гордости и надежды на мир - они должны
быть, а иначе за что воюют мужчины? и за что еще стоит умирать? Да, умирать
не ради суетной чести, не ради гордости и даже не ради мира, а ради той
любви и верности, которые они оставили нам, уходя. Ибо ему суждено было
умереть - я это знаю и знала тогда, - суждено, как гордости и миру, а иначе
чем доказать бессмертие любви? Но любовь и верность умереть не могли. Разве
только любовь без надежды и верность, которой нечем гордиться; но все равно
любовь и верность должны были остаться превыше убийства и безумия, чтобы из
жалкого, отягощенного виною праха спасти хотя бы что-то от прежнего
очарования души... Да, она стояла перед закрытой дверью в комнату, куда мне
не позволили войти (и, насколько мне известно, куда она сама тоже больше не
входила, пока Джонс и его помощник не внесли наверх гроб), стояла с
фотографией в опущенной руке, лицо ее было совершенно спокойно, она окинула
меня быстрым взглядом и, слегка повысив голос - ровно настолько, чтобы его
можно было расслышать внизу в прихожей, - сказала: "Клити. Мисс Роза
останется обедать; раздобудь еще какой-нибудь еды", - и потом: "Может быть,
И это было все. Или, вернее, не все, потому что не существует такого
понятия, как все, конец; нам причиняет боль не сам удар, а его отражение,
томительное последствие, жалкий мусор, который нужно смести с порога
отчаяния. Понимаете, ведь я его ни разу не видела. Я даже не видела его
мертвым. Я слышала не выстрел, а только эхо; я видела закрытую дверь
комнаты, но внутрь не входила; я помню, как в тот вечер, когда мы вынесли
гроб из дома (Джонс и второй белый, которого он раздобыл, извлек невесть
откуда, сколотили этот гроб из досок, сорванных с каретника; помню, что,
пока мы ели обед, приготовленный Джудит - да, Джудит с тем же спокойным,
холодным, невозмутимым лицом варила его на плите, - ели его в той комнате,
над которой он лежал, было слышно, как они стучат молотками и пилят на
заднем дворе; помню, как Джудит в выцветшей бумажной шляпе под стать платью
дает им указания; помню, как весь этот бесконечный солнечный день они
стучали и пилили прямо под окнами выходящей во двор гостиной; помню
монотонный, доводящий до безумия визг пилы - ежик, ежик, ежик; глухие,
ровные удары молотка - кажется, вот это уж последний, но нет, он вовсе не
последний, он повторяется снова и как раз в ту секунду, когда наступает
тишина, с новой силой бьет по едва успевшим расслабиться, усталым,
отупевшим, до предела натянутым нервам; и наконец, я выхожу во двор (по
дороге возле сарая мне встретилась окруженная стаей кур Джудит с полным
передником только что собранных яиц) и спрашиваю их: "почему? почему здесь?
почему надо делать это именно здесь?", и тут они оба останавливаются и
перестают стучать; это длится довольно долго, достаточно долго, чтобы Джонс
мог обернуться, дважды сплюнуть и ответить: "Потому что отсюда ближе тащить
ящик", и не успела я еще отойти, как он, один из них, добавил, очевидно по
какой-то тупой инерции неожиданно для самого себя отыскав логическое
объяснение происходящему. "Уж чего бы проще оттащить его вниз да и
обколотить вокруг досками. Вот только мисс Джуди, наверно, не
понравится")... Помню, когда мы несли его вниз по лестнице к стоявшему в
ожидании фургону, я старалась взять на себя всю тяжесть гроба, желая
убедиться, что он и в самом деле там лежит. И все равно уверенности у меня
не было. Я несла вместе с остальными его гроб, но все же не могла и не
хотела верить в то, чего, как я знала, не могло не быть. Ведь я его никогда
не видела. Понимаете? С нами порой случается нечто такое, чего наши чувства
и разум не в состоянии принять - так желудок иногда не принимает пищи, что
показалась нам съедобной, но наш организм не в состоянии ее переварить -
происшествия, которые внезапно воздвигают перед нами какую-то неосязаемую
преграду вроде стеклянной стены; мы останавливаемся как вкопанные и смотрим
сквозь нее на все последующие события - едва успев возникнуть, они уходят,
исчезают, словно растворившись в беззвучной пустоте, а мы, не в силах
двинуться с места, беспомощно стоим и остаемся так стоять до самой смерти.

Так было и со мной. Я была там; какая-то часть моего существа двигалась
размеренным шагом в ногу с Джонсом и его помощником, с Теофилусом
Маккаслином, который, каким-то образом узнав о происшедшем, приехал из
города, и с Клити; мы несли громоздкий, неуклюжий ящик по узкой тесной
лестнице, а Джудит поддерживала его сзади, и так дотащили до фургона;
какая-то часть моего существа помогла поднять и взвалить на стоявший внизу
фургон нечто, чего я не смогла бы поднять одна, но во что все еще
отказывалась верить; какая-то часть моего существа стояла в сумеречной тени
виргинских можжевельников возле зияющей щели в земле, слушала, как комья с
глухим стуком ударяются о доски, и вместе со всеми ответила нет, когда
Джудит,, стоя в головах могильного холмика, спросила: "Он был католиком.
Знает, ли кто-нибудь из вас, как католики...", ко. что Теофилус Маккаслин
сказал: "К черту католиков, он был солдат. А уж я как-нибудь сумею прочесть
молитву за конфедерата", а затем хриплым старческим голосом прокричал:
"Эге-гей, Форрест! Эге-гей, Джон Сарторис! Эге-гей!" И какая-то часть моего
существа вместе с Джудит и Клити пошла обратно по освещенному закатным
солнцем полю и в каком-то странном невозмутимом оцепененье отзывалась на
невозмутимо спокойный голос, толковавший о вспашке земли под кукурузу и о
заготовке дров на зиму, а потом на кухне при свете лампы помогала стряпать
ужин и даже вместе со всеми ела его в той самой комнате, над потолком
которой он уже больше не лежал, после чего пошла спать (да, взяла свечу из
этой твердой недрогнувшей руки и подумала: "Она даже не плакала", а увидев в
тускло освещенном лампой зеркале свое лицо, подумала: "Но ведь и ты тоже") в
том самом доме, где он провел еще одно коротк

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.