Жанр: Электронное издание
pastushk
...катился стремительно вниз и делался потоком. Далеко
где-то, оттененное округлостями, таинственно мерцало ясное женское тело.
Оттуда ударяло жаром. А рядом было ее лицо, с вытянутыми, смятенно бегающими
глазами. Борис слышал, слышал - кисточки кукольно загнутых ресниц щекочут
кожу на его щеке. Сердце взводного начало колотиться, укатываясь под гору.
Приглушая разрастающееся в груди стучание, все ускоряющийся бег, он сглотнул
слюну.
- Какая... ночь... тихая...- и минуту спустя уже ровнее: - Снилось, как
мы по Барабинской степи на войну ехали... Степь, рельсы - все под разливом.
Весна была. Жутко так...- Он чувствовал: надо говорить, говорить и не
смотреть больше туда. Нехорошо это, стыдно. Человек забылся, а он уже и
заподглядывал, задрожал весь! - Какая ночь... глупый сон... какая ночь...
тихая...- Голос его пересох, ломался, все в нем ломалось: дыхание, тело,
рассудок.
- Война...- тоже с усилием выдохнула Люся. Что-то замкнулось и в ней.
Слабым движением руки она показала - война откатилась, ушла дальше.
Глаза плохо видели ее, все мутилось, скользило и укатывалось куда-то на
стучащих колесах. Женщина качалась безликой тенью в жарком, все сгущающемся
пале, который клубился вокруг, испепеляя воздух в комнате, сознание, тело...
Дышать нечем. Все вещее в нем сгорело. Одна всесильная власть осталась, и,
подавленный ею, он совсем беззащитно пролепетал:
- Мне... хорошо... здесь...- и, думая, что она не поймет его,
раздавленный постыдностью намека, он показал рукой: ему хорошо здесь, в этом
доме, в этой постели.
- Я рада...- донеслось издали, и он так же издалека, не слыша себя,
откликнулся:
- Я тоже... рад...- И, не владея уже собой, сопротивляясь и слабея от
этого сопротивления еще больше, протянул к ней руку, чтобы поблагодарить за
ласку, за приют, удостовериться, что эта, задернутая жарким туманом тень,
качающаяся в мерклом, как бы бредовом свету, есть та, у которой стремительно
катится вниз исток грудей, и кружит он кровь, гремящее набатом сердце под
ослепительно мерцающим загадочным телом. Женщина! Так вот что такое женщина!
Что же это она с ним сделала? Сорвала, словно лист с дерева, закружила,
закружила и понесла, понесла над землею - нет в нем веса, нет под ним
тверди...
Ничего нет. И не было. Есть только она, женщина, которой ом принадлежит
весь до последней кровинки, до остатнего вздоха, и ничего уж с этим поделать
никто не сможет! Это всего сильнее на свете!
Далеко-далеко, где-то в пространстве он нащупал ее руку и почувствовал
пупырышки под пальцами, каждую, даже невидимую глазом пушинку тела
почувствовал, будто бы не было или не стало на его пальцах кожи и он
прикоснулся голым первом к ее руке. Дыхание в нем вовсе пресеклось. Сердце
зашлось в яростном бое. В совсем уж бредовую темень, в совсем горячий,
испепеляющий огненный вал опрокинуло взводного.
Дальше он ничего не помнил.
Обжигающий просверк света ударил его но глазам, он загнанно упал лицом
в подушку.
Не сразу он осознал себя, не вдруг воспринял и ослепительно яркий свет
лампочки. Но женщину, прикрывшую рукою лицо, увидел отчетливо и и страхе
сжался. Ему так захотелось провалиться сквозь землю, сдохнуть или убежать к
солдатам на кухню, что он даже тонко простонал.
Что было, случилось минуты назад? Забыть бы все, сделать бы так, будто
ничего не было, тогда бы уж он не посмел обижать женщину разными глупостями
- без них вполне можно обойтись, не нужны они совершенно...
"Так вот оно как! И зачем это?"-Борис закусил до боли губу, ощущая, как
отходит загнанное сердце и выравнивается разорванное дыхание. Никакого
такого наслаждения он как будто и не испытал, помнил лишь, что женщина в
объятиях почему-то кажется маленькой, и от этого еще больше страшно и
стыдно.
Так думал взводный и в то же время с изумлением ощущал, как давно
копившийся в теле навязчивый, всегдашний груз сваливается с него, тело как
бы высветляется и торжествует, познав плотскую радость.
"Скотина! Животное!" - ругал себя лейтенант, но ругань вовсе отдельно
существовала от него. В уме - стыд, смятение, но в тело льется благостное,
сонное успокоение.
- Вот и помогла я фронту.
Борис покорно ждал, как после этих, внятно уроненных слов женщина,
влепит ему пощечину, будет рыдать, качаться по постели и рвать на себе
волосы. Но она лежала мертво, недвижно, от переносицы к губе ее катилась
слеза.
На него обрушились неведомые доселе слабость и вина. Не знал он, как
облегчить страдание женщины, которое так вот грубо, воспользовавшись ее
кротостью, причинил он ей. А она хлопотала о нем, кормила, поила, помыться
дала, с портянками его вонючими возилась. И, глядя в стену, Борис повинился
тем признанием, какое всем мужчинам почему-то кажется постыдным.
- У меня... первый раз это...- и, подождав немного, совсем уж тихо: -
Простите, если можете.
Люся не отзывалась, ждала как будто от него еще слов или привыкала к
нему, к его дыханию, запаху и теплу. Для нее он был теперь не отдаленный и
чужой человек. Раздавленный стыдом и виною, которая была ей особенно
приятна, он пробуждал женскую привязанность и всепрощение. Люся убрала
щепотью слезу, повернулась к нему, сказала печально и просто:
- Я знаю, Боря...- и с проскользнувшей усмешкой добавила: - Без фокусов
да без слез наш брат как без хлеба...- легонько дотронулась до него, ободряя
и успокаивая: - Выключи свет,- в тоне ее как бы проскользнул украдчивый
намек.
Все еще не веря, что не постигнет его кара за содеянное, он послушно
встал, прихватив одеяло и заплетаясь в нем, прошлепал к табуретке, поднялся,
повернул лампочку, потом стоял в темноте, не зная, как теперь быть. Она его
не звала и не шевелилась. Борис поправил на себе одеяло, покашлял и
мешковато присел на краешек кровати.
Над домом протрещал ночной самолетик, окно прочертило зеленым
пятнышком. Низко прошел самолетик - не боится, летает.
За маленьким самолетиком тащились тяжелые, транспортные, с полным
грузом бомб. А может, раненых вывозили. Одышливо, трудно, будто лошадиное
сердце на подъеме, работали моторы самолетов, "везу-везу" - выговаривали.
Синеватый, рассеянный дальностью, луч запорошился в окне, и сразу, как
нарисованная, возникла криволапая яблоня на стеклах, в комнате сделалось
видно этажерку, белое что-то, скомканное на стуле, и темные глаза прямо и
укорно глядящие на взводного: "Что же ты?"
Нет, уйти к солдатам на кухню нельзя. А как хотелось ему сбежать,
скрыться, однако вина перед нею удерживала его здесь, требовала раскаянья,
каких-то слов.
- Ложись,- обиженно и угнетенно, как ему показалось, произнесла Люся.-
Ногам от пола холодно.
Он почувствовал, что ногам и в самом деле холодно, опять послушно,
стараясь не коснуться женщины, пополз к стене и уже собрался вымучить из
себя что-то, как услышал:
- Повернись ко мне...
Она не возненавидела его, и нет в ее голосе боли, и раскаянья нет.
Далеко и умело упрятанная нежность как будто пробивалась в ее голосе.
"Как же это?.." - смятенно думал Борис. Стараясь не дотрагиваться до
женщины, он медленно повернулся и скорее спрятал руки, притаился за
подушкой, точно за бруствером окопа, считая, что надо лежать как можно тише,
дышать неслышно, и тогда его, может быть, не заметят.
- Какой ты еще...- услышал Борис, и его насквозь прохватило жаром - она
придвигалась к нему. Люся подула Борису в ухо, потрепала пальцем это же ухо
и, уткнувшись лицом в шею, попросила: - Разреши мне тут,- точно показывала
Люся рубец на шее,- разреши поцеловать тут,- и, словно боясь, что он
откажет, припала губами к неровно заросшей ране.- Я дура?
- Нет, почему же? - не сразу нашелся он и понял, как глупо вышло. Рубец
раны, казалось ему, неприятен для губ, и вообще блажь это какая-то. Но
уступать надо - виноват он кругом.- Если хочешь...- обмирая, начал
лейтенант.- Можно... еще...
Она тронула губами его ключицу, губами же нашла рубец и прикоснулась к
старой ране еще раз, еле ощутимо, трепетно.
Дыхание Бориса вновь пресеклось. Кровь прилила к вискам, надавила на
уши и усилила все еще не унявшийся шум. Горячий туман снова начал наплывать,
захлестывать разумение, звуки, слух, глаза, а шелест слов обезоруживал его,
ввергая в гулкую пустоту.
- Мальчик ты мой... Кровушка твоя лилась, а меня не было рядом... Милый
мой мальчик... Бедный мальчик...- она целовала его вдруг занывшую рану.
Удивительно было, что слова ее не казались глупыми и смешными, хотя какой-то
частицей сознания он понимал, что они и глупы, и смешны.
Преодолевая скованность, захлестнутый ответной нежностью, Борис
неуверенно тронул рукой ее волосы - она когда-то успела расплести косу,-
зарылся в них лицом и ошеломленно спросил:
- Что ото?
- Я не знаю.- Люся блуждала губами по лицу Бориса, нашла его губы и уже
невнятно, как бы проваливаясь куда-то, повторила: - Я не знаю...
Горячее срывающееся дыхание ее отдавалось неровными толчками в нем,
неожиданно для себя он припал к ее уху и сказал слово, которое пришло само
собою из его расслабленного, отдалившегося рассудка:
- Милая...
Он почти простонал ото слово и почувствовал, как оно, это слово, током
ударило женщину и тут же размягчило ее, сделало совсем близкой, готовой быть
им самим, и, уже сам готовый быть ею, он отрешенно и счастливо выдохнул:
- Моя...
Снова было тихо и неловко. Но они уже не остранялись друг от друга,
тела их, только что перегруженные тяжестью раскаленного металла, остывали,
успокаивались.
Наступило короткое забытье, но они помнили один о другом в этом забытьи
и скоро проснулись.
- Я всю жизнь с семи лет, может, даже и раньше, любила вот такого
худенького мальчика и всю жизнь ждала его,- ласкаясь к нему, говорила Люся
складно, будто по книжке.- И вот он пришел!
Люся уверяла, что она не знала мужчины до него, что ей бывало только
противно. И сама уже верила в это. И он перил ей. Она клялась, что будет
помнить его всю жизнь. И он отвечал ей тем же. Он уверял ее и себя, что из
всех когда-либо слышанных женских имен ему было памятно лишь одно, какое-то
цветочное, какое-то китайское или японское имя - Люся. Он тоже мальчишкой,
да что там мальчишкой - совсем клопом, с семи лет, точно, с семи, слышал это
имя и видел, точно, видел, много-много раз Люсю во сне, называл ее своей
милой.
- Повтори, еще повтори!
Он целовал ее соленое от слез лицо:
- Милая! Милая! Моя! Моя!
- Господи! - отпрянув, воскликнула Люся.- Умереть бы сейчас!
И в нем сразу что-то оборвалось. В памяти отчетливо возникли старик и
старуха, седой генерал на серых снопах кукурузы, обгорелый водитель
"катюши", убитые лошади, одичавшая собака, раздавленные танками люди -
мертвецы, мертвецы.
- Что с тобой? Ты устал? Или?..- Люся приподнялась на локте и пораженно
уставилась на него: - Или ты... смерти боишься?!
- На смерть, как на солнце, во все глаза не поглядишь...- слышал я.
Беда не в этом,- тихо отозвался Борис и, отвернувшись, как бы сам с собой
заговорил: - Страшнее привыкнуть к смерти, примириться с нею... Страшно,
когда само слово "смерть" делается обиходным, как слова: есть, пить, спать,
любить...- он еще хотел что-то добавить, но сдержал себя.
- Ты устал. Отдохни. Отдохни.- Люся не могла поймать его взгляд. Он
отводил глаза. Тогда она легла щекой на его грудь.- Ох, как сердчишко-то! -
и придавила ладонью то место, где сердце.- Тихонько, тихонько, тихонько...
Вот та-ак, вот та-ак...
- Не надо говорить больше о смерти.
Люся отдернула руку, потерла висок и повинилась:
- Прости... Я забыла про войну.
Опять самолетик затрещал над хатою, чиркнул огоньком по стеклу и замолк
вдали. Сделалось слышно улицу.
Не спала улица.
За стеной хаты жили, шевелились войска. Донесло песню:
С'ур-ровый голос раз-да-ет-ся:
"Кл я-а-а не-емся-а зе-е-земляка-а-ам:
Па-ку-уда сер-ердце бье-о-о-отся,
Па-ща-ды нет вра-гам!"
Завыла машина. Свет фар закачался в окне, и зашевелилось деревце. Оно
то приближалось к окну, почти касаясь ветками стекла, то опадало в снеговую
темень... На стеклах вспыхивали и гасли морозные искры, обостренно
чувствовалось, как хорошо и тепло в избе. Загрохотал танк или трактор.
Рявкнул, остановился, мотор забухал обузданно, на холостых оборотах.
- Взяли! Взяли! Взяли! - разнобойно покричали за окном, и голоса начали
удаляться.
"К фронту. Фронт догоняют",- отметил Борис.
На кухне кто-то громко стал отплевываться, сморкаться. "Карышев,-
догадался лейтенант,- закаленный табакур. Он и ночами встает жечь махорку".
Заскрипела, хлопнула дверь,- вернулся Карышев с улицы, брякнул ковшом, выпил
холодной воды, покашлял еще и стих.
Где-то за рекой, в оврагах, ударил взрыв, брякнуло гулко, будто по
банному тазу, раскатился гул по морозной ночи, задребезжало окно, с деревца
порхнул снежок, на кухне вскрикнул Шкалик и замычал, успокаиваясь.
- Еще чьей-то жизни не стало...- послушав, не повторится ли взрыв,
проговорил Борис.
Люся прикрыла ладонью его рот, и так они лежали, вслушиваясь в ночь.
Борис признательно тронул губами ее ладонь, пахнущую щелоком и мылом,
простым мылом. И такой доступный, домашний запах, вошедший в него с детства,
что-то стронул в нем. Досадуя на самого себя за возникшее отчуждение, он
опять по-ребячьи зарылся в ее полосы и с удивлением вспомнил, что брезговал
когда-то волосами, оставленными на гребешке. И, смешно вспомнить, еще
брезговал споротыми пуговицами.
- Я думала, ты на меня сердишься,- чутко откликнулась Люся на ласку и
обняла его за шею уже уверенно.- Не надо сердиться. Нет у нас на это
времени... В какой-то миг они потеряли стыдливость. Жарко дышали раскрытые
губы Люси, грешно темнели гнездышки грудей, опали, спутались вокруг шеи ее
длинные волосы. Опустошенная, она устало ткнулась лицом в его плечо и,
задремывая, говорила:
- Ты все-таки уснул бы, уснул бы...
"Не спи. Побудь еще со мной! Не спи!.." - слышалось ему, и, чтобы
угодить ей, а угождать ей было приятно, он просунул руку под ее голову,
заговорил:
- Ты знаешь, когда я был маленький, мы ездили с мамой в Москву. Помню я
только старый дом на Арбате и старую тетушку. Она уверяла, что каменный пол
в этом доме, из рыжих и белых плиток выложенный, сохранился еще от пожара,
при Наполеоне который был...- он прервался, думая, что Люся уснула, но она
тряхнула головой, давая понять, что слушает.- Еще я помню театр с колоннами
и музыку. Знаешь, музыка была сиреневая... Простенькая такая, понятная и
сиреневая... Я почему-то услышал сейчас ту мызыку, и как танцевали двое - он
и она, пастух и пастушка. Лужайка зеленая. Овечки белые. Пастух и пастушка в
шкурах. Они любили друг друга, не стыдились любви и не боялись за нее. В
доверчивости они были беззащитны. Беззащитные недоступны злу - казалось мне
прежде...
Люся слушала, боясь дохнуть, знала она, что никому и никогда он этого
не расскажет, не сможет рассказать, потому что ночь такая уже не повторится.
- И ты знаешь,- усмехнулся Борис, и Люся обрадовалась, что он все-таки
помнит о ней,- знаешь, с тех пор я начал чего-то ждать. Раньше бы это порчей
назвали, бесовским наваждением,- он прервался, вздохнул, как бы осуждая
себя.- Видишь вот...
- Мы рождены друг для друга, как писалось в старинных романах,- не
сразу отозвалась Люся.- Если тебе хочется, я расскажу о себе. Потом. А
сейчас мне хорошо. Я слышу твою музыку. Между прочим, я училась в
музыкальном училище. Да-да,- она тронула пальцем удивленно открывшийся рот
Бориса.- Я уж и сама этому мало верю. Да и какое это имеет значение,-
дремотно приваливаясь к нему, тихо вздохнула она.- Я слышу тебя...
Уходила куда-то старая дорога, заросшая травой, и на ней два путника -
он и она. Бесконечной была дорога, далекими были путники, чуть слышна, почти
невнятна, сиреневая музыка...
Борис вскинулся, сел, стиснул руками лоб.
- Я, кажется, опять заснул?
- Ты так забылся, так забылся... Тебе опять снилась война?
Обрадованный тем, что он смог пересилить себя, отогнать сон, что рядом
живой, бесконечно уже дорогой ему человек, Борис притиснул ее настывшее тело
к себе.
- У меня голова кружится...
- Я принесу тебе поесть и выпить. Ты ведь вечером не ел.
- Откуда ты знаешь? Тебя и дома не было.
- Я все знаю. Вот поешь и отдыхай.
- Наотдыхаюсь еще. Без тебя. А поесть не помешало бы. Никого не
разбудим?
- Не-е. Я сторожкая! - Люся лукаво улыбнулась, погрозила ему пальцем: -
Не смотри на меня! - Но он смотрел на нее, и она взяла обеими руками его
голову, отвернула лицом к стене.- Не смотри, говорю!
Они дурачились, позабыв о том, что шуметь-то особенно и не надо бы.
- У-у, какой! Нельзя так! Я тоже проголодалась,- шлепнула она его и,
схватив халат, выскользнула и зашуршала за дверью одеждой.
- Эй, человек!
- Борька, не балуй! - просунула она лицо меж занавесок, и было в ее
быстрых, совсем уж приблизившихся черных глазах столько всего, что Борис не
выдержал, ринулся к ней, но она сомкнула перед ним занавески и, когда он
ткнулся лицом в ее лицо сквозь жесткую занавеску, выпалила:
- Я тебя люблю!
Мальчишество напало на него. Он ударил в подушку кулаком, подбросил ее,
упал на подушку грудью, будто на теплую еще птицу, и увидел на простыне,
точно в гипсе, слепок ее тела.
Он осторожно дотронулся до простыни.
Под ладонью была пустота.
Люся объявилась в дверях с посудою, с хлебом, с картошкой, хотела
сказать, что, слава богу, кум-пожарник не всю самогонку выдул, и замерла,
увидев растерянность на лице Бориса. Он будто не узнавал ее, нет, узнавал,
но видел как бы уже со стороны.
- Ты что?
К глазам его подкатывали слезы, лицо страдальчески заострилось.
- Я здесь! - тронула она его.
Он передернулся, до хруста сжал ее руку...
Люся рывком притиснула его к себе и тут же оттолкнула, принялась
налаживать еду. Они молча пили самогонку из одной кружки, выпив, всякий раз
целовались. Молча же закусывали картошкой и салом. Он чистил картошку для
нее, она для него.
Поели, стало нечего делать, не о чем уж вроде говорить. Молча смотрели
они перед собой в пустоту идущей на убыль ночи. Борис виновато погладил ее
руку. Люся признательно сжала его пальцы, тогда он диковато схватил ее,
прижал к кровати:
- Смерти или живота?!
- Ах, какой ты! - прикрыла она завлажневшие глаза.
- Дурной?
- Псих! И я псих... Кругом психи...
- Просто я пьяный, но не псих.
- Нельзя так много,- увернулась Люся от его рук.
- Можно! - заявил он, дрожа от вымученной настойчивости.
- Ты слушай меня. Мне уж двадцать первый год!
- Поду-умаешь! Мне самому двадцатый!
- Вот видишь, я старше тебя на сто лет! -Люся осторожно, как ребенка,
уложила его на подушку.- А времени-то третий час!..
Кто-то из солдат опять зашевелился на кухне, потел, запнулся за корыто,
выругался хрипло. И они опять, притихнув, переждали тревогу. От окна падал
рассеянный полумрак, высветляя плечи Люси, пробегая искристыми светляками по
стеклу, взблескивая снежно в ее волосах. Накаленно светились ядрышки ее
зрачков. Под ресницами, под маленьким, круто вздернутым подбородком
притемни-лось. Уже предчувствуя утро и разлуку, прижавшись друг к другу,
сидели они. И ничего им больше не хотелось: ни говорить, ни думать, только
сидеть так вот вдвоем и полудремном забытьи и чувствовать друг друга
откровенными, живыми телами, испытывая неведомое блаженство, от которого
душа делалась податливой, мягкой, плюшевой делалась душа.
Часть третья. ПРОЩАНИЕ
Горькие слезы застлали мой взор.
Хмурое утро крадется, как вор, ночи вослед.
Проклято будь наступление дня!
Время уводит тебя и меня в серый рассвет.
Из лирики вагантов
Окно засветилось, и комната стала наливаться красным светом. Одноголосо
зарыдала соседская дворняга в переулке, морозно дребезжа, звякнул колокол.
Яблонька за окном начала дергаться, шевелиться, приближаясь к окну. Все в
комнате сделалось живое, задвигалось тенями, замельтешили кресты от рам на
полу и на стене.
Люся больно вцепилась ногтями в Бориса. Он прижал ее к себе. "Ну что
ты, что ты, маленькая! Не бойся..." - Бояться нечего - опасность лейтенант
сразу бы почувствовал - нюх у него вышколен войною.
По ту сторону узких топольков, стеной стоявших за огородом в проулке,
ярко, весело отгорела хата, заваливаясь шапкой крыши набок, соря ошметками
пламени по огороду.
"Высушили славяне портянки!" - подумал Борис почему-то весело - уж
очень резво пластала хата. Борис знал, что в хатах этих матица - она и
дымоход. Пока топят соломой - ничего, но как запалят дрова или скамейки, да
еще и бензинчику плеснут солдаты - ни жилья тогда, ни портянок.
- Полицая жарят! - глухо произнесла Люся и стала кутаться в одеяло,
кинутое на плечи.- Шкура продажная! Так ему и... На пересылке служил, в
подхвате у фашистов. Наших людей, как утильсырье, там сортировал: кого в
Германию, кого в Криворожье - на рудники, кого куда...
Голос Люси дрожал. Блики метались по лицу ее и по груди. Лицо делалось
то бледным, заваливаясь в тень, и лишь глаза, зачерненные ресницами,
светились накаленно и злобно.
- Как заняли местечко фашисты, на постой к нам определился фриц один.
Барственный такой. С собакой в Россию пожаловал. На собаке ошейник
позолоченный. Лягуха и лягуха собака - скользкая, пучеглазая... Фашист этот
культурный приводил с пересылки девушек - упитанных выбирал... съедобных!
Что он с ними делал! Что делал! Все показывал им какую-то парижскую любовь.
Одна девушка выпорола глаз вальяжному фрицу, за парижскую-то любовь... Один
только успела. Собака загрызла девушку...- Люся закрыла лицо руками и так
его сдавила, что из-под пальцев покатилась бледность,- на человека, видать,
притравленная. Перекусила ей горло разом, как птичке, облизнулась и легла к
окну... там!.. Там!..- показывала Люся одной рукой, другой все зажимала
глаза. Чувствуя, как холодеют у него спина и темя, понимая, что Люся видит
что-то страшное, Борис придушенно спросил:
- На твоих глазах?!
Она тряхнула головой раз-другой, видно, не могла уже остановиться, все
трясла, трясла головой, закатившись в сухих рыданиях.
Он притиснул ее к себе и не отпускал ее до тех пор, пока она не
успокоилась. "Бить! Бить так, чтобы зубы крошились! Правильно, Филькин,
правильно!" - вспомнив командира роты, утренний бой, овраги, Борис вспомнил
и собаку с дорогим ошейником, рвущую убитого коня: "Она! Надо было
пристрелить..."
- Поймали его партизаны.- По зловещей и какой-то мстительной улыбке
Люси Борис заключил - не без ее участия.- Повесили на сосне. Собака его выла
в лесу... Грызла ноги хозяина... До колен съела...- дальше допрыгнуть не
могла. Подалась к фронту. Там есть чем пропитаться... А вражина безногий
висит в темном бору, стучит скелетом, как кощей злобный, и пока не вымрет
наше поколение - все будет слышно его...
Собака в переулке уже не рыдала, хрипела, задохшись на привязи, и
больше никаких голосов не слышно, и колокол не звонил.
- Всех бы их, гадов! - стиснув зубы, процедила Люся.- Всех бы
подчистую...
Борис не узнавал в ней ту женщину, восторженную и преданную в страсти
своей, что пришла к нему в далекий-далекий вечерний час. Он отвел ее обратно
на кровать, укрыл одеялом и, успокаивая, приложил ладонь к гладкому покатому
лбу. Она притихла под его рукою, и спустя время ознобная дрожь перестала
сотрясать ее.
- Боря, расскажи мне об отце и матери. Кто они у тебя? - попросила
Люся.- Я хочу к ним привыкать. Хочу все знать о тебе.
Борис понял: больше всего сейчас она хочет отвлечься, забыться, уйти от
тяжких видений.
- Учителя,- не сразу, но охотно отозвался Борис.- Отец - завуч теперь,
мать преподает русский и литературу. Школа наша в бывшей гимназии. Мама
училась в ней еще как в гимназии.- Он прервался, и Люся женским чутьем,
особенно обострившимся в эту ночь, уловила, как он снова отдаляется от нее.-
Когда-то в наш городок был сослан декабрист Фонвизин. С его жены, генеральши
Фонвизиной, Пушкин будто бы свою Татьяну писал. Мама там десятая или
двенадцатая вода на киселе, но все равно гордится своим происхождением. Я,
идиот, не запомнил родословную мамы,- он улыбнулся чему-то своему, закинув
руки за голову, глядя в какую-то свою даль.- Улицы и переулки в нашем
деревянном городке зарастают всякой разной топтун-травой. Набережная есть.
Бурьян меж бревен растет, птички в щелях гнезда вьют. Весной на угреве
медуница цветет, летом - сорочья лапка и богородская травка, и березы
растут, старые-старые. А церквей!.. Золотишники-чалдоны ушлые были:
пограбят, пограбят, потом каждый на свои средствия - храм! И все грехи
искуплены! Простодушны все-таки люди! Ну а теперь в церквах гаражи, пекарни,
мастерские. По церквам кусты пошли, галки да стрижи в колокольнях живут. Как
вылетят стрижи перед грозой - все небо в крестиках! И крику!.. Крику!.. Ты
не спишь?
- Что ты, что ты?! - ворохнулась Люся.- Скажи... Мама твоя косы носит?
- Косы? При чем тут косы? - не понял Борис.- У нее челка. Косы у
молодой были. Я у них поздныш, вроде как бы сын и внук сразу...- Он поправил
подушку, навалился на нее грудью.
Воспоминания далекие, безмятежные. Они прикипели к сердцу, растворились
в крови, жили в нем, волнуя и утешая его, были им самим. А разве себя
перескажешь?
Вот он слышит, как пахнет утро в родном городишке.
Росами и туманами - холодными, травянистыми, па
...Закладка в соц.сетях