Жанр: Любовные романы
Святая грешница
...енного христианина только
для того, чтобы быть сытым. Он отречется, будь уверен, когда это ему
надоест. Я его сразу раскусил. Он сам не скрыл это от меня, считая, что я
достаточно умен.
Аристодем не скрывал своего скептицизма в вопросе о надеждах христиан.
— Если даже они и выйдут победителями, — говорил он, — то это
будет ни к чему, потому что они безумцы. Они хотят, чтобы весь мир исполнял
их обряды, поклонялся их богам и исповедовал их веру. Неужели ты думаешь,
что люди разных наций могут иметь одни и те же убеждения? Мы, евреи,
останемся в стороне сплоченной массой. В нашу среду никто не проникнет. Мы
одни будем избранными, мы объединим у себя идеи народности и религии. Таким
образом наша раса останется сильной и чистой. Но это время еще далеко; мы
его не увидим. Всякий человек, подобно мне, должен заниматься только тем,
что ему дает судьба, и стараться сделать это для себя как можно приятнее.
Он предложил однажды Клеофону приблизиться к Миррине, которую находил
восхитительной. Опыт подсказывал ему, что она охотнее примет ухаживание двух
мужчин, чем одного. Миррина отнеслась к ним с полным равнодушием, думая
только о Феоктине, о гибели которого она все еще ничего не знала. У
Аристодема не хватало духу нанести ей удар, а кроме того, он спрашивал себя,
какая ему от этого может быть польза. Очень часто с ней беседовал Онисим,
который не понимал ее упорства и нежелания признать себя христианкой.
— Во всяком случае, — говорил он ей, — горе, постигшее тебя,
послано свыше. Ясно, что ты отмечена небом... Ты — уже христианка, благодаря
ниспосланным тебе страданиям! Надо, чтобы ты стала ею по доброй воле.
Наслаждения, которые ты вкусила, нечисты и преходящи; блаженство будущей
жизни вечно.
Она слушала его с видимым нетерпением, прислушиваясь в его речах только к
тому, что напоминало ей о прошлом, к которому Онисим относился с таким
презрением.
— Феоктина нет! — бормотала она. — Его нет со мной... Но все
же он всегда стоит у меня перед глазами... Бывало, под вечер я выходила к
нему навстречу и ждала его на горе, над Коринфским заливом. И я искала
глазами корабли, которые входили в порт, потому что я не люблю моря без
судов: оно похоже на лицо без всякого выражения, и мне делается страшно при
взгляде на него. Но в заливе почти всегда были какие-нибудь суда или лодки
рыбаков. Со своими красными парусами они точно висели между прозрачной
поверхностью воды и ясным небом. Казалось, они украшали море к его приходу,
точно так же, как я украшала для него свое лицо румянами. Иногда море бывало
синее, ярко-синего цвета с искорками на волнах. Временами оно бывало бледно-
лазоревое, без ряби, неподвижное, точно утомленное и презирающее всех... И
тогда оно походило на женщину, которую слишком много любили, окружали
почестями и вниманием; ей все надоело, даже ее собственная красота... Я
думала:
Я никогда не буду такой женщиной! Мне никогда не надоест быть
любимой им, не надоест быть красивой
. Он был со мной, я любила его, и
мимолетная мысль, синева моря, отражение неба на волнах, запах водорослей,
который приносил ветер, — все напоминало мне о том блаженстве, в
которое я погружусь, когда он заключит меня в свои объятия.
— Он придет! Он непременно придет! Иначе быть не может. Пусть он придет
сегодня ночью и прижмется ко мне. И тогда, о богиня любви, возьми меня,
скрути меня, брось к ногам моего господина, чтобы я стала им, им одним!
И тем не менее она питала уважение к мужчине, кто бы он ни был. Она всю свою
жизнь прожила, повинуясь его голосу, его желаниям. Онисим терпеливо
выслушивал ее стоны и плач. Потом он опять говорил с ней ровно и ласково.
Но, как только ему казалось, что она прислушивается к его словам, он начинал
говорить горячо, с необыкновенной силой.
— До этой минуты ты ошибалась в себе. Твое отчаяние показывает это. Ты
привязана к другому рабству, к служению божественной любви, которая никогда
не проходит. Все, что ты испытала до сих пор, — ничто! Подобно тому,
как тень человека на стене является уродливым и временным изображением его
тела, так и чувственные наслаждения являются слабым и неверным отражением
бессмертных радостей души. Постарайся вообразить себе, чем будет для тебя
любовь вечного бога, который весь — красота, могущество, который весь мир
держит в своей деснице, подобно тому, как твой возлюбленный держал в руках
камень. И, подумай, этот бог снизойдет на тебя и наполнит собой все твое
существо!
Она качала головой:
— И только-то? Ты веришь в бессмертие души! А веришь ты в переселение
душ? Иногда я начинаю верить в него. Мне кажется, что когда-то, очень давно,
одна женщина любила мужчину, как я — Феоктина. Быть может, она была такая же
куртизанка, как я. Быть может, наоборот, она была одной из тех
добродетельных женщин, о которых ты постоянно говоришь мне. Она жаждала
принадлежать этому человеку, но у него не хватало мужества решиться на этот
шаг. И она позволила обмануть себя, точно так же, как ты хочешь обмануть
меня. И вот теперь душа ее терзается сожалением, раскаянием — жгучей жаждой
этой неудовлетворенной любви. И она решила удовлетворить ее через меня. Я
любила, я отдавалась ради нее и ради себя самой. Я любила за всех женщин,
которые страшились любви.
— Эти мысли — искушения дьявола, — заметил Онисим.
— Чью ложь породил дьявол: твою или мою? На эту тему можно проговорить
целые тысячелетия. Но жизнь людей — это не мечта. У нее есть один закон, и
исполнять его — это уже счастье: жизнь создана, чтобы ею жили! Ты живешь,
любишь, ты чувствуешь, как у тебя вырастают ветви, которые продолжают твою
жизнь... И в действительности смерти нет. Вот о чем я всегда думала! Ты
говоришь мне о бесконечном блаженстве божественного обладания? Я оторвана от
человека, рабой которого я сделалась, и я жалею теперь только об одном: что
он не оставил мне жизни, которая шевелилась бы во мне, воскрешая в себе и
его и меня. Вот в чем женщины моего племени видят для себя счастье и истину!
Такова была вера эллинов. И я чувствую, что все, что бы ты ни говорил мне,
неверно, потому что это не то.
Тут Онисим обыкновенно покидал ее. Он мог еще выносить ее, когда она
казалась безумной. Но он терял всякую надежду вывести ее на путь истины,
когда она с такой спокойной уверенностью говорила о бессмертии, достойном,
по его мнению, только животных, — бессмертии, которое люди, имеющие
душу, не могли не презирать.
Обыкновенно, когда уходил Онисим, к Миррине подходил Аристодем, но уже с
другими намерениями. Он превозносил ее за ее любовь к жизни и за ее
нежелание верить в необходимость жертвы земными радостями ради каких-то
эфемерных грез. Он переживал с ней эти прошлые ее радости, которыми она так
дорожила. Потом, с искусной дерзостью, он намекал ей на то, что Феоктин не
один давал ей эти радости, надеясь довести ее до сознания, что он может быть
и не последним. На это она отвечала чрезвычайно просто:
— Да, это правда. Множество мужчин наслаждались моим телом с самых юных
моих лет. И из всех этих мужчин, которые прошли мимо меня, я не помню ни
одного. Их точно вовсе и не было. Остальные?.. Да, один или двое... Когда я
вспоминала их после того, как познакомилась с Феоктином, у меня являлось
желание убить их. И, когда в памяти моей встает воспоминание о нескольких
блаженных часах, проведенных с ними, мне кажется, что это были не они, а он,
и что они были прообразом его...
Хочешь, я расскажу тебе одну странную вещь? Один из этих мужчин, которого,
как мне тогда казалось, я любила, дал мне понять, что я еще очень неопытна в
любви. С каким презрением я слушала его тогда, так как он не умел ценить
дара моей юности! А теперь, когда я вспоминаю его, единственного, я думаю об
этом брошенном мне тогда упреке, и тревога наполняет мою душу:
А что если
это правда? Что если я могла ему дать больше наслаждений?
И в такие минуты
я начинаю презирать себя, потому что мысли мои полны им одним. Если я дала
ему хоть одну минуту счастья, я спокойна. Ты сейчас скажешь, что я
фантазирую, что я не что иное, как маленькая бедная проститутка, недостойная
его, и что он в один прекрасный день бросил бы меня? Не все ли равно!.. Если
бы цезарь, великий цезарь, случайно зашел ко мне, ища защиты от непогоды,
неужели бы я стала жалеть, что непогода привела его ко мне, а не мои личные
достоинства? Неужели мне пришло бы в голову, что он навсегда останется у
меня, в моей убогой комнатке? Нет, я была бы счастлива, о, очень счастлива
тем, что моя комнатка приняла его под свою защиту хотя бы на одно мгновение!
Я верила бы, что она до сих пор существовала только ради этого короткого
мгновения. Ради него одного, ради Феоктина!
Миррина слушала Аристодема, не догадываясь о его намерениях. Он был для нее
теперь единственным человеком, с которым она могла говорить о том, что ее
еще интересовало в жизни.
— Ты спишь одна? — спросил он ее однажды, теряя терпение.
— На днях, — отвечала она простодушно, — ко мне пришла одна
женщина и легла рядом со мной. Она сказала мне:
Олимпийцы воображают, будто
мы поклоняемся ослу. Как можно поклоняться ослу? С какой стати?.. Пчела —
вот это другое дело! Последуй моему примеру, начни поклоняться пчеле,
маленькой золотой пчелке... Вот она! Я всегда ношу ее при себе: пчела,
которая производит на свет потомство, не будучи оплодотворенной;
девственница и мать в одно и то же время, подобно богоматери — прообраз
матери Христа. Вставай, помолимся ей.
Какие они забавные! Тут есть женщины,
которые называют себя епископами и священниками, посвященными в сан
последователями какого-то святого, которого они называют Монтанусом. Они
уверяют, что они должны управлять церковью и совершать таинства, так как они
одни способны возбудить в мужчинах сильные переживания и, благодаря этому,
могут оказать на них благотворное влияние... Ты представляешь себе меня в
роли епископа?
Некоторые забавные эпизоды и случаи отвлекали ее иногда от горя. Несколько
мгновений она радовалась им, точно ребенок, потом сейчас же снова
углублялась в свои горестные мысли. Она считала очень плохим признаком, что
Феоктин не дает о себе знать. Она расспрашивала об этом Сефисодора и
Филомора каждый раз, когда они приходили к ней на свидание. И их молчание,
их плохо скрываемое замешательство пугали ее.
Раз как-то стража втолкнула в теменос растрепанную женщину, которая стала
осматриваться кругом блуждающим взором. Это была Ордула. Она в порту
сбросила в морс изображение Посейдона, объявив себя христианкой. Отыскав
Миррину, она обняла ее колени.
— Ты пришла сюда для Ретика?
Миррина считала совершенно естественным, что Ордула последовала за любимым
человеком, будь это хоть самый последний нищий, отвратительный и хромой.
— Ретик?.. Какое мне дело до этого мошенника! Он явился сюда только для
того, чтобы жить на содержании у христиан, подобно тому, как он жил на моих
хлебах. Есть более возвышенные страдания — ваши... Я сделалась христианкой,
потому что вы несчастны, гонимы... И еще потому, что я предала тебя,
Миррина! Ведь это благодаря мне ты попала сюда. Вот что я хотела сказать
тебе. Если ты умрешь, то и я должна умереть!
И Миррина узнала от нее, кому она была обязана своим несчастьем: это
Евтропия, бывшая возлюбленная Феоктина, ввергла ее в беду. Ордула,
сознавшись в своем преступлении, бросилась к ее ногам.
— Я хочу умереть! — повторяла она. — Но смерть будет для меня
величайшим счастьем, и этим я не искуплю своего греха. Страдания и смерть —
это темная бездна наслаждений. Прости меня!
— Если Феоктин простит тебя...
— Феоктин?.. Но ведь он умер!
Миррина даже не вскрикнула. Она только страшно побледнела.
— Неужели ты не знала? Разве тебе не рассказали? Его убили в тот день,
когда тебя судили на агоре...
Миррина вонзила ногти ей в лицо.
— Простить, простить тебя? Ты убила его и хочешь, чтобы я тебя
простила?
Она пришла в бешенство, жадно смотря на струившуюся кровь. Не защищаясь,
Ордула подняла голову, точно упиваясь ударами, которые ей наносила Миррина.
Раздвинув руки и подставляя свое лицо под новые удары, она твердила:
— Поделом мне! Так и надо!
Аристодем с трудом вырвал ее из рук Миррины. Он предвкушал заранее приятные
для него последствия этого сообщения и поздравлял себя с успехом. Он ждал,
чтобы Миррина отдалась ему, потому что она ему нравилась. И он приходил в
ужас при мысли, что она может погибнуть из-за такого глупого недоразумения.
— Пойми же, — кричал он ей, — пойми! Теперь все выяснится.
Раз Ордула созналась, то и преступление, которое она совершила в отношении
тебя...
— Я в нем созналась прежде, чем прийти сюда, — перебила Ордула.
— Тебя освободят, Миррина!
И Аристодем прибавил невольно:
— Мы будем освобождены вместе.
— Феоктин умер... — повторяла Миррина, явно не слушая его.
Филомор и Сефисодор уже знали, что Ордула созналась в своем преступлении.
Окрыленные надеждой, они написали Перегринусу заявление, прося освободить
невинно осужденную. Но признание этой судебной ошибки могло
скомпрометировать супругу Веллеия. Последний заявил, что подобное обвинение
его жены подорвет его авторитет магистрата. Кроме того, показания Ордулы —
это просто выдумка, не заслуживающая никакого доверия. Известно, что она
прежде занималась колдовством, а теперь, выдавая себя за христианку,
становится на защиту другой христианки! Ей верить нельзя.
Перегринус положил резолюцию: не придавать значения словам этой женщины. Тем
более, что после долгого молчания Галерий решил открыть новые гонения на
христиан. Его приказ был короток и ясен: во что бы то ни стало покончить с
сектой! Причины были те же, по каким его враг Констанций и сын его
Константин собирались опереться на христиан...
Освободить цезаря от галлов путем обезглавления церкви, уничтожив и устранив
остальных, — это казалось ему необходимым актом политической важности.
Узнав об этом, большинство оставшихся в Коринфе христиан бежали из города.
Остальные попали в тюрьму, присоединившись к тем, которые в течение долгого
времени надеялись на что-то, ожидая в ней решения своей участи.
Перегринусу оставалось только повиноваться, тем более что он сам
придерживался принципа: уничтожать, если нельзя выжидать.
Часть арестованных послали на рудники, остальные должны были быть отданы в
руки палачей. Больше не было ни допроса, ни суда. То же самое происходило и
в Фивах, где ежедневно казнили до ста христиан.
Среди христиан Коринфа близость смерти положила конец распрям и несогласию.
Только небольшое число их проявило малодушие. Очень немногие — гораздо
меньше, чем в первые дни гонений, — прибегли к отречению с целью спасти
свою жизнь. Предстоящая казнь уже не пугала заключенных, они приготовились к
ней давно.
Мысль о славной смерти стала обычной темой их разговоров, их заботой,
желанием, объединяющим мужчин и женщин.
Если бы слабые духом и почувствовали в сердце своем страх, они ни за что не
сознались бы в нем. Наиболее сильные и экзальтированные задавали тон,
предписывали законы. С исступленными фанатиками никто больше не спорил. Что
касается Клеофона, то его неудержимо влекло к ним; его наполняло чувство
восторга, какой-то странной жажды побоев, грубых прикосновений палачей,
чисто физических мук, предшествовавших смерти, которые заставляют желать ее.
Тем более что о смерти ему говорили, как о победе...
Он вспоминал о победе трехсот под Фермопилами:
Прохожий, пойди, скажи
лакедемонянам, что мы покоимся здесь, повинуясь приказанию!
По телу
Клеофона пробегала дрожь при воспоминании об этой божественной надписи. А
здесь даже не нужно сражаться — это казалось ему гораздо труднее — здесь
надо только умереть! После смерти его ждала не мрачная и бесцельная жизнь
эллинского Гадеса: его ждало торжество возвеличенной души.
Он наивно удивлялся: неужели его действительно ждет такое большое счастье?
Он боялся верить этому, считая себя недостойным, и привел в умиление Онисима
искренностью высказываемых им опасений, которые тот приписывал — и не без
основания — раскаянию.
Клеофон уговаривал Миррину последовать его примеру, указывая на то, что
другого выхода у нее нет.
— Потому что, — говорил он ей, — уж если ты не можешь
избегнуть общей участи, если ты должна умереть, как христианка, разве не
безумие с твоей стороны отказываться от преимуществ этой смерти, которые
обещают нам христиане? Каждый разумный человек посоветовал бы тебе то же
самое.
Онисим поддерживал его, находя его доводы неопровержимыми. Но Миррина задала
вопрос: будет ли ее возлюбленный разделять с ней то вечное блаженство,
которое ей сулили?
— В этом я не уверен, — отвечал ей епископ. — Правда, души
мучеников имеют власть над оставшимися в живых. Если бы Феоктин был жив, он
мог бы последовать твоему примеру и сделаться христианином. История
христианства знает много случаев чудесного обращения. Но он умер, и
единственно, на что еще можно надеяться, особенно при исключительных
обстоятельствах его гибели от рук неверных, это лишь на его внезапное
прозрение перед смертью, которое сделало его христианином.
— Но ты в этом не уверен? — настаивала Миррина. — Он вас не
знал, а я, узнавшая вас, вас ненавижу! Если бы не вы, мы были бы еще
счастливы. Это вы его убили, а не Ордула!
Епископ продолжал:
— Мученическая кончина очистит Ордулу от преступления, которое она
совершила, и от всех скверн ее прошлой жизни, тогда как ты... Нет, это
невозможно!
— Вот, ты сам сказал — невозможно? Я считала тебя более искусным или
менее слепым. Если есть хоть какая-нибудь справедливость в царстве твоего
бога, он не допустит такой несправедливости! А если это правда, и я,
сделавшись христианкой, буду осуждена вечно видеть блаженство той женщины,
которая погубила мое счастье... Что я буду тогда испытывать? Оставь меня! Ты
не видишь в своих словах лжи, а между тем ты лжешь! Ты обманываешь самого
себя и всех этих несчастных!
В эту минуту стража с высоты стен теменоса провозгласила девять часов. Не
смущаясь упреками Миррины, Онисим громким голосом стал призывать христиан к
молитве. Христиане творили общую молитву четыре раза в день: первый раз — в
промежуток времени между пением петуха и первыми лучами занимающейся зари;
второй раз — днем, в час трапезы; в третий раз — когда солнце уходит на
покой, и зажигаются лампы, и наконец в девять часов вечера, перед сном...
— Ades, pater supreme, — начал епископ.
И христиане, собравшиеся на молитву, вторили ему, разделенные на два хора.
Аскеты и девственницы стояли в первом ряду, среди них были также и замужние
женщины, давшие клятву воздержания от плотской любви. Их называли
вдовами
,
несмотря на то, что мужья их были живы; и матроны, не имевшие силы
отказаться от законных радостей земной жизни, почтительно целовали им руки.
Чтобы поддержать дух своей паствы, Онисим как можно чаще устраивал подобные
религиозные сборища. Многие из готовящихся приобщиться к христианству
требовали для себя благодати крещения. Прежде чем приступить к этому
таинству, Онисим в присутствии трех дьяконов изгонял из них нечистую силу,
так как подразумевалось, что они еще находятся во власти демона.
Видимые и невидимые враги, палачи земные и злая сила угнетали заключенных;
с ними боролись в полной уверенности, что зло будет побеждено. Посты,
уединенные размышления, общая молитва и пение, то торжественное и мрачное,
то полное какой-то неземной радости, вливали в них чувство гордости,
мужество, веру, доводили их до состояния экстаза. И самые ревностные из них,
уверенные в ожидающей их благостыне, кричали страже:
— Чего они ждут — ваши начальники? Почему не сегодня?
Онисим сдерживал их. Но Ордула не соглашалась с его доводами: ее религия
была полна жажды смерти, смерти, разделенной с другими, подобно
торжественной и пышной трапезе.
Через язычников, которые ежедневно приходили осыпать их ругательствами и
оскорблениями с высоты стен теменоса, и от тех нескольких друзей, которые у
них еще оставались в Коринфе, христиане узнали, что конец близок. Епископ,
предвидя, что ему придется принять смерть одним из первых, решил сам в
последний раз отслужить с величайшей торжественностью, какая только была
возможна при существующих условиях, литургию.
Началась она с гимна, протяжного и величавого, который один из дьяконов пел
всего на нескольких нотах; он напоминал мелодию, которой обыкновенно
трагические актеры Эллады сопровождали свои роли. Все собравшиеся повторили
последнюю фразу, после чего хор разделился надвое, и вдохновенные, глубокие
голоса зазвучали то трепетным страхом, то чистой верой.
Миррина и Клеофон хотели подойти ближе; их оттеснили назад. Только
приобщенные
, принявшие крещение, могли присутствовать при этом таинстве.
Остальные — кандидаты к крещению, ученики и состоящие под эпитимией для
искупления какого-нибудь прегрешения — должны были оставаться за пределами
круга христиан. Таков был обычай у христиан, когда они совершали свои
таинства в закрытом помещении. Но сегодня оно происходило под открытым
небом, во дворе теменоса, и те, кто не был
приобщен
, даже язычники Миррина
и Клеофон, могли с вершины портиков видеть всю церемонию.
Онисим со скрещенными на груди руками сидел на деревянной скамье. Дьякон
возле него призывал милость свыше. Таинство развивалось наподобие трагедии,
в которой все принимали участие и которая каждый раз проводилась различно, с
небольшими изменениями. В те времена были намечены только главные моменты
священнодействия; слова же можно было выбирать по вдохновению, и гений или
страстное возбуждение, в зависимости от чувства и переживаний, придавали им
самую разнообразную окраску, всегда новую...
Во время этой церемонии Миррина не оставалась равнодушной зрительницей: она
то была охвачена жгучей жаждой действия, чувствуя в себе приток
непреодолимой силы, ищущей применения; то ее наполняло сознание какой-то
странной пустоты, и она испытывала изнеможение страшное и в то же время
пленительное. Как и всех остальных, ее, после минуты возбуждения, наполняло
страстное томление, томление желания и обладания. Но в то время, как
остальные христиане приписывали это нетерпеливое ожидание божественному
влиянию и жаждали постоянного присутствия божества, ее сердце призывало
только земные радости, которые теперь были для нее недосягаемы.
— Я больше никогда не увижу его, никогда! — говорила она
Аристодему. — Никогда больше я не буду принадлежать ему, не буду
держать его в своих объятиях! А мне еще так много хотелось спросить у него,
так много... Я не успела. И я ничего больше не узнаю, все кончено! Не узнаю
о том, что он видел, что делал, о людях, которых он знал, о женщинах,
которых любил. Узнать весь мир через его глаза, ум, чувства... Как это было
бы чудесно! Его нет, мир умер вместе с ним, и меня тоже больше не
существует...
Страшное сознание бессилия, изнеможение, вихрь воспоминаний о былом счастье,
которые жгли тело, точно огнем, в то время как глаза проливали горькие
слезы, любовь, не знающая пределов, ненасытное желание — и пустота!
Спустилась ночь. Христиане спали под деревянными колоннами. Одни из них
молились или слушали рассказы о прежних мучениках, о проявленном ими
мужестве перед лицом смерти — рассказы, сделавшиеся теперь легендами. Когда
они молчали, можно было различить в воцарившейся тишине трепетание большого
города, погруженного в сон.
Аристодем лежал рядом с Мирриной в глубине портика. Он говорил с ней нежно,
сам умиленный, но она не обращала никакого внимания на его слова. И, так как
она не шевелилась, находясь в состоянии какого-то оцепенения, он привлек ее
в свои объятья и стал тихо укачивать...
Взошла луна; они лежали в тени, падающей от колонны, и не могли видеть друг
друга. Но внезапно лунный свет озарил почти обнаженное тело Миррины.
Равнодушная ко всему, что не было опьянением ее чувств, она даже не
взглянула на человека, которому только что отдалась. Аристодем,
преисполненный благодарности победителя-любовника, долго любовался юным и
округлым коленом Миррины, освещенным этим спокойным и бледным светом, среди
раскинутых одежд. Потом он наклонился и почтительно поцеловал ее
Закладка в соц.сетях