Жанр: Любовные романы
Сердце тигра
...чики любимой женщины.
Хотя... он ведь уже успел усвоить, что ее плечики были отнюдь не такими слабыми, как
ему казалось в 19-м году, и годятся на много большее, чем просто быть окутанными
мехами или кружевами...
Короче говоря и говоря короче, Мура выполнила половину задания: заполучила
знаменитый архив. Теперь предстояло уже ей сделать ту самую мину при той самой игре
и должным образом обставить передачу документов в руки, которые аж горели от
желания ими завладеть.
Однако ситуация складывалась не столь простая, как казалось бы: просто взять да и
отдать! Слишком многим было известно, что архив у Муры. Окажись он теперь в России,
взорвись письма-бомбы на каком-нибудь политическом процессе - это немедленно
уничтожило бы Муру как перспективного агента. Ей ни за что не удалось бы в такой
ситуации ни подобраться к Уэллсу, ни продолжать сотрудничество с Локкартом.
Поэтому пока что сошлись на полумерах: Мура предоставила ОГПУ лишь копии самых
"интересных" писем. Однако то, что осталось в чемодане, в который "переехал" из ящика
архив, с которым она не расставалась, было слишком серьезной приманкой для Сталина,
чтобы он не мечтал завладеть бумагами с еще более пылкой страстью. Однако при жизни
Горького сие было немыслимо. Следовательно, Горький должен был умереть.
Потому что все когда-нибудь умирают, тем паче настолько больные люди, как этот
старый писатель. Все когда-нибудь умирают, тем паче люди, которые уже исчерпали
свою полезность для "вождя народов". А больной насквозь Горький эту свою полезность
исчерпал очень быстро, и за каких-то шесть лет жизни в СССР он стал не полезен, а
вреден и даже опасен для Сталина. Ну что ж, этот мавр уже сделал свое дело, а значит,
должен был уйти с исторической сцены.
А сделал он немало-таки! Создал Союз писателей СССР - грандиозную кормушку для
талантов, которые призваны были восхвалять режим Сталина. Свозил толпу молодых
членов оного Союза на строительство Беломоро-Балтийского канала и в книге "Канал
имени Сталина" с умилением написал потом о "перековке" врагов народа под
неминуемой угрозой смерти: "Я счастлив, потрясен. Я с 1928 года присматриваюсь к
тому, как ОГПУ перевоспитывает людей. Великое дело сделано вами, огромнейшее
дело!" С пеной у рта доказывал Горький всем более или менее значительным
иностранным писателям (Анри Барбюсу, Андре Жиду, Ромену Роллану etc.), готовым его
слушать, что время капитализма истекло, что будущее за социализмом... Причем именно
за той моделью тоталитарного социализма, которая господствует теперь в России: "В
наши дни пред властью грозно встал исторически и научно обоснованный гуманизм
Маркса - Ленина - Сталина, гуманизм, цель которого - полное освобождение трудового
народа всех рас и наций из железных лап капитала". Он создал знаменитую формулу
"пролетарского гуманизма": "Если враг не сдается, его уничтожают", - которая
теоретически обосновала необходимость ликвидации внутренних классовых врагов. А
главное, он сделал то, о чем больше всего мечтал Сталин: он создал миф о неразрывной
дружбе и единомыслии Ленина-Сталина-Горького. Укрепил народ в мысли, что Сталин
является прямым, законным, единственно возможным наследником идей и дел вождя
революции. Правда, книгу о Сталине Горький так и не написал. Но уж лучше и не надо!
Сейчас он мог тако-ого понаписать... Великий писатель, к несчастью, к своим
шестидесяти восьми годам впал в совершеннейший старческий маразм и уже не ведал, что
творил.
А вот и не так! Ведал... В том-то и состояла его трагедия!
Уже знакомый нам Владислав Ходасевич впоследствии напишет, что "вся
жизнедеятельность Алексея Максимовича была проникнута сентиментальной любовью
ко всем видам лжи и упорной, последовательной нелюбовью к правде". Ходасевич
хорошо знал Горького, очень хорошо...
К несчастью, даже для такой гуттаперчевой совести, какой обладал Горький, настал
предел прочности. Измученный собственным застарелым туберкулезом, потрясенный
смертью сына - внезапной, глупой, нелепой (пьяный Макс заснул на какой-то скамейке в
Париже, простудился, заболел воспалением легких, от которого уже не смог оправиться);
подавленный подозрениями, постепенно перешедшими в уверенность, что виновницей
этой смерти косвенно была жена Макса - Тимоша, которую он, Горький, так любил (ее
любовник Ягода и принудил Крючкова, секретаря и любовника Андреевой, напоить
Макса и оставить на той пресловутой лавке в студеную ночь, прекрасно зная о его слабых
легких); напуганный внезапными смертями двух своих товарищей по переписке, по
литературе, которые осмеливались или хотя бы могли осмелиться сказать миру правду о
том, что на самом деле творилось в России (Панаита Истрати и Анри Барбюса - причем
последний умер при загадочных обстоятельствах уже в России, как раз перед тем, как
встретиться с Горьким); уничтоженный осознанием того, что дом его переполнен
агентами ОГПУ, от прислуги до врачей, не говоря уже о трех его любимых женщинах -
Пешковой, Андреевой и Будберг; убитый прозрением, что с самого начала своей
творческой деятельности он был всего лишь игрушкой в руках тех или иных политических
сил, литературной марионеткой, так и не создавшей ничего в самом деле значительного,
великого, в конце концов трогательного (ну разве что ранние рассказы и повести идут в
счет, и то не все, а ведь позднейшую прозу, тем паче "Жизнь Клима Самгина", читать
невозможно без зевоты!), марионеткой, не написавший такого произведения, которое
переживет века без директивы партии непременно изучать это произведение в школах... -
совершенно надломлениый этими тяготами, одинокий, больной, Алексей Максимович и
впрямь порою заговаривался. Что в устной речи, что в письменной. Например, по
прочтении проекта сталинской конституции он изрек:
- В нашей стране даже камни поют!
Этот маразматический бред не смешон, а скорее трагичен и даже жалок, как трагичен
и жалок был и сам Горький в последние месяцы и дни своей многотрудной жизни.
Однако у Сталина не было к нему жалости. Сталина довела до белого каления вроде бы
невинная шутка писателя: однажды, написав слово "вошь", Горький прибавил к ней две
буковки - "дь". Получилось - "вошьдь". Вошдь... вождь...
И вот вождь счел, что Буревестник с подрезанными крылышками пропел-таки свою
лебединую песню, никаких соловьиных трелей от него более не дождешься, а потому
пришла пора свернуть ему шею.
Все было обставлено с поистине сталинским размахом.
Генрих Ягода с его знаменитой, многажды проверенной в деле лабораторией, Ягода,
окончательно освободивший для себя место в постели Тимоши, уже держал наготове
подходящее снадобье.
Сталин не хотел, чтобы Горький зажился слишком долго,
однако нельзя было допустить, чтобы он умер слишком быстро. Все должно было
случиться вовремя. Однако "вошдь" еще не решил, кто именно исполнит его задание.
Он тщательно, словно колоду карт, тасовал окружение Горького, рассматривая и
отвергая одну кандидатуру за другой. Ему хотелось выбрать человека надежного - и лично
ему симпатичного. Все-таки таким поручением Сталин окажет этому человеку особое
доверие, не хотелось бы облекать таким доверием абы кого... И наконец он вспомнил о
женщине, которую в 18-м году видел в Чеке у Петерса. Правда, видел мельком, однако она
поразил Иосифа Виссарионовича не то чтобы красотой - красивых много, встречал он и
покраше, - а страстностью каждого своего движения, каждой фразы, каждой интонации. В
ней была тайна, была загадка - свойство, которое, на взгляд Сталина, было необходимой
приметой женского очарования, но которого оказывались лишены почти все знакомые
ему женщины. В этой же ощущалась поразительная внутренняя сила, прикрытая флером
слабости.
Потом Сталин узнал, что та графиня, или как ее там, стала любовницей Петерса и его
агентом, что она очень успешно поработала в деле разоблачения заговора англичан. Не то
чтобы Сталин нарочно следил за ее судьбой - не до нее было! - однако всегда с интересом
слушал о ней. Странным образом симпатия к ней усугубила его неприязнь к Петерсу -
что-то было здесь и от обычной мужской ревности коротконогого горбоносого
коротышки к высокому и статному латышу. И он даже порадовался, когда узнал, что она в
доме Горького, за границей, что Петерсу до нее не добраться. Решив вернуть Горького в
Россию, Сталин запросил информацию о его окружении и узнал всё о похождениях
Закревской-Бенкендорф-Будберг, ныне баронессы, в Европе. И не без восхищения покачал
головой...
Птица высокого полета! Надо же - свести с ума таких мужчин! Завладеть архивом
Горького! Вот это женщина... Нельзя ей мешать. Надо дать ей волю. Да, пусть она
завершит игру с Горьким, а потом он, Сталин, отпустит ее на свободу. Ну а за то, что
сделает она, ответят козлы отпущения: целый штат суетившихся около Горького врачей,
между которыми не было согласия в методах лечения и даже, кажется, в диагнозе. А
разделит с ними кару Петр Крючков, который подлежал уничтожению потому, что
слишком зажился за границей вместе с Андреевой и, по достоверным сведениям, начал
вроде бы даже заигрывать с американской разведкой, причем по собственной воле.
И Сталин потребовал вызвать в Россию баронессу Будберг.
А что же Мура?
Оказавшись на свободе в Европе, с деньгами (Горький немало оставил ей - в качестве
прощального подарка, а за архив заплатили еще больше, да и от Локкарта кое-что
постоянно перепадало), она на какие-то мгновения опьянела от давно не знаемой свободы
ехать куда угодно и не отчитываться ни перед кем в каждом своем поступке. Как было бы
прекрасно прожить так всю жизнь! Однако Мура отлично знала, что деньги имеют
свойство иссякать. К тому же она все-таки принадлежит к числу тех женщин, которым
непременно нужен мужчина рядом... чтобы было, с кем спать, чтобы было, кому лгать.
Вдобавок она не обольщалась на предмет своей абсолютной свободы. Нравоучения мэтра
Рубинштейна всплыли в памяти, как только она неожиданно получила информацию о
том, что в такой-то день и в такой-то час Эйч-Джи Уэллс окажется в Берлине, в рейхстаге,
на встрече с политическими деятелями Германии.
Мура очень хорошо умела планировать и обставлять случайные встречи...
"Мы не виделись восемь лет или больше, и вдруг при встрече в фойе Рейхстага на нас
нахлынули и загорелись ярким светом воспоминания о шепоте во тьме и жадных
касаниях.
- Ты?!"
Так опишет позднее их встречу Уэллс. Однако в это время он был несвободен - у него
была связь с истеричной писательницей Одетт Кин, сменившей в его жизни Ребекку Уэст
- также знаменитую писательницу и тоже неуравновешенную скандалистку. Связь с Одетт
была нестабильна, однако тянулась еще четыре года, во время которых Уэллс и Мура тем
не менее виделись довольно часто, понимая, что надо привыкнуть друг к другу, прежде
чем решиться связать свои жизни.
Что характерно, Уэллс постоянно мечтал, что сделает Муре предложение, как только
освободится от Одетт. Он нашел в Муре некий идеал женщины и не желал ни видеть в ней
ничего опасного, ни слышать о ней ничего дурного. Она преподнесла ему некий
усеченный вариант своей биографии, с которым он радостно согласился: "Я не хотел
слышать историю ее жизни, не хотел знать, какие неведомые мне воспоминания о
прошлом или нити чувств переплелись у нее в мозгу". Он был свободен от ревности к
прошлому: Локкарт в его представлении был "презренный прохвостишка", Будберг, с
которым Мура развелась, "сбежал в Бразилию" (на самом деле в Аргентину), Горький,
конечно, приставал к ней, но... "Мне известна безрадостная, замысловатая суетность и
сложность горьковского ума, и я не представляю, чтобы он мог оставить ее в покое, но
Мура всегда утверждала, что сексуальных отношений между ними не было".
Чудо, а не мужчина! Верил во все, что ему ни скажут!
Ну как тут не вспомнить Пушкина, в свое время столь кстати процитированного
Петерсом:
Но прекрати свои рассказы,
Таи, таи свои мечты:
Боюсь их пламенной заразы,
Боюсь узнать, что знала ты!
Вот и хорошо. Как говорится, меньше знаешь - лучше спишь...
В 1928-1936 годах Мура жила самой что ни на есть напряженной и интересной
жизнью, лишь косвенно связанной с работой на ОГПУ. То есть она продолжала
оставаться информатором, но никаких конкретных заданий не получала. Докладывала обо
всем, что происходило, что мелькало перед глазами, что случайно долетало до ушей: о
настроениях среди эмигрантов (она жила в Лондоне в доме, битком набитом русскими,
практически в русском квартале, и с ней все бывшие соотечественники были очень
доверительны); о настроениях европейской творческой интеллигенции (это в равной мере
интересовало и Локкарта); о личной жизни и писательских планах Уэллса, который был с
нею совершенно откровенен; о разговорах политиков, которых она встречала на приемах,
куда попадала благодаря протекции Локкарта, и литераторов, с которыми сближалась в
ПЕН-клубе (она уже стала его членом благодаря Уэллсу); о том, что в мире громадное
значение придается искусству кино, а в России оно все еще недостаточно развивается,
фильмов мало... То есть от нее поступала информация воистину обо всем на свете, и это
всё имело какое-то значение, ибо такой глобальной информационной сети, какой охвачен
мир теперь, в ту пору еще не существовало, и каждая крупица сведений о жизни чуждого и
чужого общества была ценна.
Что касается кино... Мура в этой области сделалась весьма компетентна, потому что
знаменитый режиссер Александр Корда снимал в то время в Лондоне фильм по роману
Уэллса "Облик грядущего" и считал, что с представительницей автора - баронессой
Будберг - дело иметь гораздо приятнее, чем со вздорным гением. А потом Мура стала для
Корды экспертом по русским реалиям при съемках "Екатерины Великой" и "Московских
ночей"...
Тем временем Уэллс расстался со своей стервозной Одетт и теперь засыпал Муру
предложениями узаконить их отношения. Он даже жаловался друзьям, что "женат, но
жена не хочет выходить за него замуж". Он был от нее совершенно без ума,
сформулировав свое отношение к Муре так: "Моя любовь целиком сосредоточилась на
ней. Она делалась мне всё необходимей. Когда ее не было рядом, мысли о ней буквально
преследовали меня, и я мечтал: вот сейчас заверну за угол, и она предстанет передо мной
- в таких местах, где этого не могло быть". Уэллс снова и снова повторял свое
предложение.
- Но жениться-то зачем? - спрашивала Мура, меняя слова, но не меняя сути: - Если я
буду с тобой постоянно, я тебе наскучу.
Сначала ее отговорки забавляли Уэллса, но наконец стали тревожить. Тем паче что
Мура частенько посылала телеграммы в Россию и получала телеграммы оттуда. Вот - его
собственные слова о том времени:
"Она мне рассказала, что ее зовет Горький. Горький серьезно болен, может быть,
умирает и очень хочет ее видеть. Он потерял сына, и ему одиноко. Ему хочется
поговорить о былых временах в России и в Италии.
- Не поеду я сейчас, - сказала Мура по дороге на телеграф, похоже, возмущенная столь
настойчивой просьбой".
Но она все же вскоре уехала, опять сообщив, что к детям. Правда, теперь они жили в
Швейцарии, а не в Таллине, и были вполне взрослыми. Однако снова - к детям...
Уэллс был раздражен этим внезапным и неуместным приступом материнской любви.
Он оказался бы раздражен куда сильнее, он впал бы в ярость, если бы узнал, что ни в
какой Швейцарии Мура не была, а если была, то лишь пару дней. На самом деле она
ездила в Россию. И происходило это, начиная с 1928 года, не единожды!
Например, в 1934 году она вместе с Горьким совершала поездку по Волге до Астрахани
и обратно на пароходе "Клара Цеткин". Была она на родине и в мае 1935 года. А так же в
июне 36-го...
Все эти поездки требовали от нее невероятной изворотливости и самообладания. Мало
того, что Уэллс донимал ее своей ревностью! Из России шли настоятельные приказы как
можно скорее отдать архив Горького, страшно раздражавшие ее: ну ведь и так все решено,
отдаст она архив! Зачем так торопить события?!
Она не понимала подоплеки спешки: Сталиным уже была решена судьба Буревестника
и назначен палач.
Так или иначе, Мура не делала тайны из требований Москвы вернуть архив - ведь это
представляло ее невинной жертвой большевиков. Во всяком случае, Локкарт был в курсе
этих требований... разумеется, преподнесенных в соответствующей упаковке.
Вот как описывает эту "упаковку" Берберова - со слов самой Муры, с которой она
иногда встречалась: "Летом 1935 года Мура отказалась отдать архив Горького для увоза
его в Москву, а весной 1936 года в Норвегии была сделана попытка выкрасть бумаги
Троцкого из дома, где он тогда жил. А вскоре после этого на Муру было оказано давление
кем-то, кто приехал из Советского Союза в Лондон с поручением и письмом к ней
Горького: перед смертью он хочет проститься с ней, Сталин дает ей вагон на границе, она
будет доставлена в Москву и в том же вагоне доставлена обратно, в Негорелое , она
должна привезти в Москву архивы, которые ей были доверены, иначе он никогда больше
не увидит ее. Человек, который передаст ей это письмо, будет сопровождать ее из
Лондона в Москву, а затем - из Москвы а Лондон.
На этот раз она сказала об этом Локкарту, и Локкарт был единственный человек,
который немедленно сделал вывод из этого факта: он прямо ответил ей, что, если она
бумаг не отдаст, их у нее возьмут силой при помощи бомбы или отмычки, или
револьвера".
Итак, Мура появилась в Москве в первых числах июня 1936 года - под самым что ни на
есть приличным предлогом, - привезя архив. Бумаги были у нее приняты, а потом ее
отвезли в Горки, где жила теперь семья Горького (вернее, то, что от нее осталось), и
предупредили держаться как можно скромней, а при могущей быть встрече со Сталиным
не подавать виду, что они знакомы.
Предупреждение показалось ей смешным: Сталина она, помнится, видела раз или два в
жизни, и вряд ли он вообще подозревает о ее существовании.
Во многих вещах она оставалась еще такой наивной...
Состояние Горького поразило Муру. Она и не ожидала, что дела его настолько плохи!
Он сидел в кресле, свесив голову, никого не видя, не узнавая. Всё тело исколото, лицо,
уши, пальцы синюшные, тяжелое, надрывное дыхание...
Врачи заявили, что положение безнадежно, конец теперь - дело нескольких минут, и
вышли из комнаты, где остались только самые близкие Горькому люди: Екатерина
Павловна Пешкова, Тимоша, медсестра Ольга Черткова, которую все называли просто
Липочка, Крючков, Ракицкий-Соловей - и Мура.
Шептались, молчали, снова шептались... Екатерина Павловна спросила, не нужно ли
чего. Ее тихий голос нарушил оцепенение Горького. Он открыл глаза, медленно оглядел
каждого, словно бы с трудом узнавая, потом пробормотал:
- Я был так далеко. Оттуда так трудно возвращаться...
Липочка, обрадованная тем, что Горький пришел в себя, кинулась к доктору Левину и
предложила ввести больному огромную дозу камфары - двадцать кубиков. Хуже не будет -
хуже просто не может быть, но вдруг случится чудо...
Все испугались: а вдруг сердце не выдержит? Вдруг Горький после укола умрет?
Воззрились на Левина.
Левин только рукой махнул: делайте, мол, что хотите! Ему уже порядком поднадоела
эта игра в Айболита. Скорее бы он умер, этот цепляющийся за жизнь писатель! Тогда
задание было бы исполнено, он мог бы вздохнуть свободно...
Левин очень сильно обольщался насчет своею будущего, однако пока что этого не знал.
Липочка сделал укол, и Горький довольно быстро пришел в себя, огляделся не без
негодования:
- Что это вы тут собрались? Хоронить меня, что ли, хотите?
И тут по комнатам раскатилось эхо телефонного звонка, и в спальне появился Ягода
(он фактически не уезжал последнее время, то ли не в силах расстаться с Тимошей, то ли
"курируя"
процесс умирания Горького), имевший весьма бледный вид:
- Звонили из Кремля. Едет товарищ Сталин! Бледный вид Ягоды был очень даже
объясним: он несколько минут назад тайно телефонировал в Кремль и сообщил резюме
врачей - насчет того, что надежды нет, конец настанет с минуты на минуту. Явно же
было, что Иосиф Виссарионович выехал, чтобы отдать Горькому последний долг.
Эффектная задумывалась сцена. Эффектная и трогательная! А тут - здрасьте вам...
умирающий вроде как раздумал умирать.
Но не душить же Горького, в самом-то деле! Камфара продолжала действовать, и в ту
минуту, когда в комнате появился Сталин, Горький выглядел если не как огурчик, то как
человек, стоящий на пути к выздоровлению.
Сталин аж споткнулся на пороге. Посмотрел на Ягоду. Если бы взглядом можно было
убивать, Ягода уже лежал бы трупом. Однако его словно ветром вынесло из комнаты при
гневном окрике вождя:
- А этот что тут шляется? Следующей досталось Муре:
- А это кто сидит в черном? Монашка, что ли? Свечки только в руке не хватает! Всех
вон!
Мура исчезла.
Сталин был отличный актер и замечательно сумел подать собственное разочарование
как гнев при виде преждевременных поминок "своего великого друга". Велено было
подать шампанского, и вождь (во...дь!) выпил за здоровье Горького, мысленно пожелав
ему сдохнуть как можно скорее.
А Горький, черти б его драли, вполне осмысленно и членораздельно вдруг начал
рассуждать о своих творческих планах!
Сталин уехал с радостной улыбкой - мрачнее тучи...
Ягоде велено было немедленно реабилитироваться. И он сделал это руками писателя
Александра Афиногенова. Вот что говорил о нем сам Ягода (позднее, на следствии): "Я
подвел к Горькому писателей Авербаха, Киршона, Афиногенова. Это были мои люди,
купленные денежными подачками, игравшие роль моих трубадуров не только у Горького,
но и вообще в среде интеллигенции".
"Трубадур" Афиногенов таким образом "воспел" сцену, при которой он даже не
присутствовал:
"Будущий биограф Горького занесет ночь 8 июня в список очередных чудес
горьковской биографии. В эту ночь Горький умирал. Сперанский уже ехал на вскрытие.
Пульс лихорадил, старик дышал с перебоями, нос посинел. К нему приехали прощаться
Сталин и члены Политбюро. Вошли к старику, к нему уже никого не пускали, и этот
приход поразил его неожиданностью. Очевидно, сразу мелькнула мысль - пришли
прощаться. И тут старик приподнялся, сел... и начал говорить. Он говорил пятнадцать
минут о своей будущей работе, о своих творческих планах, потом опять лег и заснул и
сразу стал лучше дышать, пульс стал хорошего наполнения, утром ему полегчало.
Сперанский схватился за голову от виденного чуда. Так, вероятно, Христос сказал
Лазарю: "Встань и ходи!" Сперанский объясняет это шоком в ту часть коры головного
мозга, которая ведает дыханием и сердцем, и шок этот оказался благодетельным".
Красииво... И про Лазаря-то как душевно!
Во всей этой "трубадурщине" правда только то, что Горький не умер, когда того
ждали. Ну что ж, двадцать кубиков камфары - это вам, товарищи писатели, не кот
начихал! И еще есть такое слово - "ремиссия" ...
Так или иначе, Буревестник продолжал дергать культяпками, которые у него
оставались вместо крыльев. Он даже делал заметки о своем самочувствии: "Вещи
тяжелеют: книги, карандаши, стакан, и все кажется меньше, чем было.
Конца нет ночи, а читать не могу.
Забыли дать нож починить карандаш.
Спал почти два часа. Светает.
Кажется, мне лучше".
Да, ему явно стало лучше! И Сталин встревожился: в Москве находился французский
писатель Андре Жид, на 18 июля была запланирована его встреча с Горьким. Сталин
боялся даже думать, что может накаркать ополоумевший Буревестник знаменитому
вольнодумцу! Например, начнет вспоминать о неожиданной смерти Барбюса... Как бы
шуточка насчет некоего насекомого не показалась детской шалостью!
Рисковать и полагаться на естественный ход вещей было нельзя.
17 июня Ягода тихо сказав Муре, чтобы она незаметно вышла и села в машину, которая
ее поджидает за оградой. Она послушалась.
Черный автомобиль остановился на опушке леса, вскоре к нему подъехал еще один
автомобиль, в котором сидел Ягода. Он предложил Муре выйти, и они какое-то время
ходили под деревьями. Ягода говорил, Мура слушала, низко опустив голову.
Несколько раз она взглядывала на собеседника и кивала. Потом они разъехались и
вернулись в Горки порознь. Очень кстати грянул внезапный летний ливень, и никто не
заметил, как Мура появилась в доме и сразу прошла в спальню Горького.
Он не спал, был в сознании, около постели клевала носом Липочка.
Мура неслышными шагами прошлась по комнате, посмотрела на тумбочку. Там стояли
два стакана: один с водой, другой пустой. Мура взяла наполненный стакан, поднесла его к
губам, потом покачала головой, вышла с ним, вернулась, поставила его на прежнее место.
Горький смотрел на нее мутными глазами.
- В воду сор попал, - сказала Мура, как будто ее о чем-то спросили. - Я заменила.
Липочка подхватилась, испуганно моргая со сна.
- Ой, Марья Игнатьевна, - сказала она. - Я и не слышала, как вы вошли. Сморилась.
- Сморились, так идите отдохните, - ответила ей та с непривычным, жестким
выражением лица, и Липочка вдруг вспомнила, что перед ней все-таки баронесса, не ктонибудь.
А она-то ее запросто: Марья-де Игнатьевна...
- Идите, слышите? - продолжала баронесса.
- Но ведь Алексею Максимовичу лекарство время давать... - растерялась Липочка.
- Ну так дайте и уходите, - неприязненно велела баронесса.
Уколы были уже сделаны, оставалось дать только микстуру, которая облегчала ночной
кашель. Липочка налила ее больному, потом поднесла стакан с водой - запить.
Но Горький не пил, а смотрел в сторону. Липочка покосилась и увидела, что баронесса
уставилась на них неподвижными, расширенными глазами, вытянув шею.
Горький перехватил ее взгляд, слабо усмехнулся и выпил всю воду.
Липочка поставила стакан. Ей было как-то не по себе.
- Да идите же наконец! - с досадой сказала баронесса. - Чего вы топчетесь? Ведь я
здесь. Я - здесь!
Она придвинулась к Липочке и принялась теснить ее к двери, глядя злыми,
напряженными глазами, бормоча, словно заклинание:
- Я - здесь, я - здесь!
И ущипнула за руки - раз, другой, третий. Да больно!
Медсестра выскочила из комнаты. Под дверью стояли бледный Крючков и
Закладка в соц.сетях