Жанр: Мемуары
Век необычайный
...ре начало мутить от рыбного запаха. А в магазинах ничего не было, кроме
хлеба, водки и почему-то турецкого чая. Зоренька мучилась молча, но Сергей заметил,
зашел в Дорогиню и привез яиц и картошки.
Я не помню, когда именно у меня появилось - нет, не желание нет, а невероятная жажда
писать. До сей поры существовала некая весьма неопределенная мечта написать чтонибудь
этакое. Но этакое не есть творческий импульс: писать надо не тогда, когда
хочется, а когда невозможно не писать. И дозрев, так сказать, до кондиции, я под
предлогом покупки сигарет забежал в магазинчик, пока мы стояли в простое, и приобрел
толстую тетрадь. И, таясь от всех, дрожащим карандашом вывел: "ПО УТРАМ В
ПОСЕЛКОВОЙ БОЛЬНИЧКЕ ТИХО..."
Первая написанная строчка не всегда оказывается первой напечатанной. Я закончил
повесть, названную мною "Бунт на Ивановом катере", запечатал в конверт и послал в
журнал "Волга". Так сказать, по принадлежности. А через полмесяца получил ответ, что
моя повесть - сплошное очернительство славных тружеников речного флота.
Я разозлился куда больше, нежели растерялся. Ведь я сам, на собственной шкуре испытал,
что такое работать на Гензапани, когда в магазинах ничего нет, кроме хлеба, водки да
почему-то турецкого чая. Когда колхозы не косят на трудных покосах, но и не дают
косить никому вообще. Когда все население питается рыбой, а ее не позволяет ловить
рыбохрана, и приходится обманывать ее всеми способами. Я запечатал повесть в новый
конверт, написал адрес подвернувшегося под руку толстого журнала (им оказалось
"Знамя") и отнес конверт на почту.
К тому времени я уже был членом Союза Кинематографистов, но никого не знал из
писателей. И потому, что как образование, так и работа после получения оного были
далеки от улицы Воровского, и потому, что не любил ходить на разного рода посиделки.
И очень удивился, когда дней через десять, что ли, мне позвонил Александр Рекемчук.
- Вы написали добротную повесть, но сладкой жизни не ждите.
Вскоре мне сообщили, что повесть будет обсуждаться редакцией журнала "Знамя". Я
воспрял духом, мгновенно забыв о предупреждении Рекемчука, а тут еще позвонил
ответственный секретарь редакции "Знамени" Катинов:
- Мы берем вашу повесть. Я даю читать всем членам редколегии, привезите как можно
больше экземпляров.
Мы с Зоренькой взяли все экземпляры и помчались в редакцию. Катинов еще раз
подтвердил, что журнал берет мою работу, и я, счастливый до идиотизма, вывалился из
редакции на бульвар, где меня ждала Зоря. Мы пешком шли до Белорусского вокзала и все
говорили и говорили. О том, что еще необходимо сделать в этой повести, что предстоит
написать в будущем и что теперь наконец-то пришла пора покончить с литературной
поденкой и работать, работать, работать!
Через неделю позвонил Катинов. На сей раз его голос не гремел оптимизмом. Он был
тихим и, как мне показалось, смущенным. Сказал, когда состоится редколлегия, но
предупредил, чтобы я не строил радужных планов, поскольку повесть вызвала весьма
серьезные возражения.
На редколлегию мы прибыли плечом к плечу с Рекемчуком. Вид вероятно у меня был
неважный, потому что Александр Евсеевич все время наставлял:
- Будут брать за горло - покажи характер.
Повесть на редколлегии представлял Катинов, а я настолько обалдел, что ничего не
соображал. И куда делись все поздравления и комплименты? Он скупо отметил в качестве
положительной стороны тематику ( "о рабочем классе", как выяснилось) и долго говорил
об общей писсемистической тональности, с которой автору предстоит серьезная борьба.
И тут встал Рекемчук и в пылу спора вознес повесть на недосягаемую высоту. И тогда все
дружно накинулись на меня, будто я был пособником закоренелых врагов Советской
власти. В чем только меня не обвиняли - именно меня, а не мою повесть! - и в
очернительстве, и в незнании жизни, и в клевете, и в перегибах и во всех прочих
мыслимых и немыслимых грехах. Но до выводов дело не дошло, потому что разгневанный
Александр Евсеевич, обругав всех чинушами от литературы, велел мне "показать
характер". Я показал, и мы хлопнули дверью в буквальном смысле слова.
Рекемчук сказал, чтобы я отнес повесть в "Новый Мир". Я отнес, не ожидая, что ее там
прочтут. Однако недели через две меня вызвали. Я приехал, поднялся на второй этаж и
был введен в кабинет Александра Трифоновича Твардовского. Он куда-то торопился,
разговаривал стоя и одеваясь, а потому коротко.
- Мы берем вашу повесть, но надо сокращать. Ваш редактор - Анна Самойловна Берзер.
Слушайтесь ее.
Кажется, я тогда ничего не успел сказать. Вскоре Александр Трифонович умер, моя
работа с Анной Самойловной отложилась, но я дорожу этим мимолетным свиданием. Со
мною говорил сам Твардовский...
11 мая 1968 года в подольском военном госпитале умер мой отец, так и не дождавшийся
моего признания. Оно состоялось через год, и я поступил так, как поступил герой
горьковского рассказа. Пришел на могилу и доложил:
- Отец - сделано!
Но тогда ничего еще не было сделано, но я уже знал, что сделано будет. Это не
самоуверенность, а диалектический скачок, переход количества в качество: я дозрел. И
зрелость выразилась не в том, что я стал лучше писать, а в том, что я понял, о чем я
должен писать.
Странное дело, это понимание не поддается логическому объяснению. До момента
прозрения было куда проще: я знал, что собираюсь написать, и мог рассказать сюжет или
заведомо туманно изложить нечто в заявке. Теперь эта легкость испарилась, я вдруг
разучился рассказывать. Да и что рассказывать-то? Сюжеи? Но разве в сюжете дело?
Разве "Зори" исчерпываются историей, как пять девушек и старшина с наганом не
пропустили фашистских диверсантов? Разве в "В списках не значился" - это о том, как
юный лейтенант сражался в Брестской крепости? И "Не стреляйте белых лебедей" -
роман в защиту окружающей среды? А "Были и небыли" - о русско-турецкой войне?
Конечно же нет, они - больше сюжета, шире просто рассказанных событий, и это как раз
и есть мое постижение литературы. Мое, личное: у других, естественно, все складывалось
по иному.
Кажется, в июне 1968 года я начал повесть о войне. Писал неторопливо, часто отвлекаясь,
иногда несколько строчек в день. Тогда на "Ленфильме" режиссер Михаил Ершов снимал
фильм по нашему с Кириллом Рапопортом сценарию "На пути в Берлин". Я часто бывал
на съемках, даже снялся в одном из эпизодов, а писать не спешил. У меня не было
никаких обязательств, а было тревожное чувство обязанности. До сей поры я не
испытывал подобного чувства, хотя четверть века зарабатывал пером на жизнь. Но
одно - "зарабатывать на жизнь", а другое - "быть обязанным". Я закончил эту повесть
в апреле 69-го, назвал ее чудовищно ( "Весною, которой не было", это же придумать
надо!), запечатал в конверт и послал в журнал "Юность". Дней через десять телефонный
звонок поднял меня в шесть часов утра.
- Вы - автор повести? Никому не давайте, мы ждем вас сегодня в редакции.
Я приехал, познакомился с Изидором Григорьевичем Винокуровым - это он звонил мне
утром - с Марией Лазаревной Озеровой и Борисом Николаевичем Полевым. От него я
получил три замечания:
Заменить "шмайссеры" на автоматы.
Не еловое корневище, а еловый выворотень.
И, ради Бога, другое название!
Два замечания были пустяком, но с названием мы помучились.
- Не отпущу, пока название не придумаете, - сказал Полевой. - Повесть в печать надо
отправлять, если хотим в августе ее выпустить.
От такого известия я вообще отключился. В августе!..
Что-то жалобно вякал, Озерова писала все названия, приходящие в голову либо ей, либо
Винокурову, поскольку я, повторяю, прочно выпал в осадок.
Часа через два полного изнеможения возникла длинная пауза. Потом Изидор Григорьевич
пробормотал:
- Зори. Зори здесь тихие... Нет, "А зори здесь тихие!..
- Молодцы, - сказал Полевой, когда мы ввалились к нему с этим названием. - За все в
совокупности можно и коньячку выпить.
Так я стал автором самого популярного тогда журнала.Через год "Юность" опубликовала
повесть "Самый последний день", а еще через год - роман "В списках не зачился" с
великолепными иллюстрациями Бродского. Затем роман "Не стреляйте белых лебедей", с
которым произошел некоторый казус.
Дело в том, что я не вычитал гранки уж не помню, по какой причине. И в названии
корректор не вычеркнул букву "в". А поскольку издательства печатали на основании того
текста, который получали из "Юности", то это "В" присутствует почти в каждом
переиздании.
Писал я тогда много и быстро, и "Юность" ежегодно выходила с моей очередной работой.
Но однажды произошел довольно ощутимый сбой.
Борис Николаевич к тому времени уже умер, журналом руководил Андрей Дементьев,
продолжая, в общем, его политику. А я написал "Завтра была война".
Я работал по десять часов в день, писал быстро, и повесть стекала с кончика пера почти
без помарок. Я знал, что она получилась, потому что проверил ее на моих друзьях. И
редакция "Юности" ревела взахлеб, и всех все устраивало и... И ее набрали, но в свет она
так и не вышла. Ее не пропустил Идеологический Отдел ЦК, и журнал вышел с
опозданием на месяц без этой повести. Рыдавший над нею Дементьев не имел ни
авторитета, ни твердости Бориса Николаевича, а потому и не мог ее защитить.
Повесть "Завтра была война" пролежала в столе до Горбачевских времен. Тогда и была
напечатана. Без купюр.
К тому времени и "Новый Мир" рискнул напечатать "Иванов катер". У меня образовалось
две повести - "Зори", "Самый последний день" и роман "Иванов катер", которые я по
совету друзей из "Юности" и решил предложить издательству "Советский псатель", как
сборник.
Читали там долго. А потом пришел отказ, мотивированный двумя пунктами. Во-первых, я
очернил безоблачную счастливую жизнь советских людей в романе "Иванов катер", и, вовторых,
автор ее попросту не знает. И поди, докажи, что я сезон отработал помощником
капитана, поскольку никакой справки об этом я и не брал.
Интересна ее кинематографическая судьба. Многие режиссеры пытались ее пробить через
Главкино, но эта организация традиционно была самой консервативной и осторожной.
Никому, даже самым известным режиссерам не удалось получить разрешения на ее
экранизацию. А она тем не менее не только вышла на экран, но и получила два
престижных приза и идет до сей поры.
Как-то утром мне позвонил выпускник ВГИКа Юрий Кара с просьбой посмотреть его
дипломную работу. Ко мне часто с подобными просьбами обращались выпускники, но в
тот день мне ехать не хотелось.
- Извините, Юра. На улице дождь, а у меня нет машины.
- Передаю трубку директору студии Горького.
С директором студии Григорием Рималисом мы были друзьями, познакомившись еще на
съмках фильма "А зори здесь тихие...". И поэтому я, сказав, что ради четырехчастного
дипломного фильма приезжать...
- Высылаю машину, - сказал он, не дослушав.
Меня привезли на студию имени Горького. Встречал Рималис. Он вел меня по длинному
коридору, где находился большой просмотровый зал, и я обратил внимание на суету. К
залу бежали люди со стульями в руках.
- Чего это все бегут?
- Увидишь, - загадочно сказал Рималис.
И я увидел фильм по повести "Завтра была война", постановку которого упрямо
запрещала цензура. Однако ее запреты не распространялись на дипломные работы,
почему Юрий Кара и сделал эту картину. На диплом полагалась цветная пленка из
расчета четырех частей, но Юра снял в цвете только сцены с Викой Люберецкой. Все
остальное он снимал в черно-белом цвете, но фильм по всем международным стандартам
считался цветным.
Трудно проходили и два моих романа - "Вам привет от бабы Леры" и "И был вечер, и
было утро". Они пролежали в столе десять лет и были разрешены к печати только в
начале 90-х годов. Я никогда ничего не исправлял в своих работах по указанию цензуры,
но всегда работал с редакторами. Не потому, что я уж такой диссидент - вот уж чего нет
во мне, того нет - а потому, что в то время я, кончая одну работу, уже думал о другой и
не хотел терять время попусту.
Через прозу я вновь вернулся в кинематограф и театр. "А зори здесь тихие..." была
экранизирована Станиславом Ростоцким, по ней был создан великолепный спектакль в
театре на Таганке Юрием Любимовым, а Кирилл Молчанов написал оперу, поставленную
Большим Театром. "Иванов катер" увидел как экран, так и сцену, то же самое надо
сказать и о повести "Не стреляйте белых лебедей", но самое неожиданное счастье
улыбнулось театру Маяковского, в котором Андрей Гончаров поставил прекрасный
спектакль по роману "Завтра была война" силами выпускников собственной театральной
мастерской.
Вся Москва валом валила в этот театр. Зрители, имевшие право на пропуска, вынуждены
были сидеть в проходах на ступеньках и - сидели.
Как раз в это время в Москву приехала знаменитая английская актриса Ванесса
Рейдгрейв. Она увидела "Завтра была война" и... и стала ходить на каждый спектакль. Я
познакомился с нею, сидел рядом в зале, и видел, как она что-то быстро записывает,
слушая перевод через наушники. Мы подружились с Ванессой, она бывала у нас на даче,
где и сказала, что добьется, чтобы этот спектакль увидели в Лондоне.
И великая актриса добилась своего. Тетр получил официальное приглашение на
двухнедельные гастроли в Лондон с показом десяти спектаклей "Завтра была война".
Билеты были куплены приглашающей стороной на поезд, и мы совершили прекрасное
путьешествие через всю Европу до Антверпена, а далее на пароме до Лондона.
Это были незабываемые гастроли с одним спектаклем в репертуаре. "Завтра была война"
игралась в огромном Национальном театре за мостом Ватерлоо при полных аншлагах, но
на первом спектакле Ванессе переводить не пришлось; в зале была русская публика. И не
только из Советского посольства, но и эмигранты первой и второй волн эмиграции.
На следующих спектаклях переводила Ванесса, с которой Андрей Гончаров и я выходили
вместе на комплимент. И это тоже стало незабываемым.
В конце гастролей Ванесса устроила прием в своем доме. Пока наши девочки помогали
накрывать на стол, а парни развлекали публику, меня сунули в комнату дяди Ванессы,
заядлого троцкиста, который хорошо читал на русском языке и кое-как говорил. Он
обрушил на меня целый доклад о борьбе Сталина и Троцкого, я кое-как поддерживал
азговор, но тут вошла мать Ванессы леди Рейдгрейв и, что-то сказав, протянула своему
брату газету. Это была "Гардиен", посвятившая Ванессе целый разворот с шапкой,
набранной большими буквами" "ПРЕДСКАЗАНИЕ СБЫЛОСЬ". Неисправимый троцкистдядя
кое-как перевел мне этот разворот.
В том году Ванессе исполнилось пятьдесят лет, и "Гардиен" припомнил историю,
которая и произошла ровно полвека тому назад в Шекспировском театре. Там шел
"Гамлет" с Оливером Ольвье, и первый антракт что-то уж слишком затянулся. Публика
уже начала ворчать, когда откинулся занавес и на просцениуме появился принц Датский.
- Леди и джентльмены, надеюсь, что вы простите нас, когда узнаете, что у нашего
Лаэрта час назад родилась дочь. Будущая великая актриса Англии!
Публика зааплодировала, а предсказание сбылось.
В конце прошлого ХХ-го века... как-то страшновато это писать... я в какой-то мере
осуществил свою детскую мечту, начав писать исторические романы. Написал
тетралогию о своих предках по материнской линии Алексеевых (в романах - Олексины),
имевших счастье внести свой вклад в культуру России, и два романа о первых правителях
Древней Руси - "Вещий Олег" и "Ольга, королева русов". И продолжаю работать, хотя,
естественно, не с той интенсивностью, как бы мне хотелось.
Впрочем, это понятно. Я еду с ярмарки.
Еще размашисто рысят кони, еще жив праздник в душе моей, еще кружится голова от
вчерашнего хмеля и недопетая песня готова сорваться в белесое от седины небо. Еще не
остыли на губах ворованные поцелуи случайных женщин, любивших любовь больше, чем
меня, и тем самым вложивших свой камень в котомку моей усталости. Еще хочется
пробежаться босиком, поваляться в траве, нырнуть с обрыва в незнакомый омут. Еще так
трудно оторвать взгляд от женских ног, еще пытаешься казаться умнее, еще мечтается
перед сном и хочется петь по утрам. Еще не утолена вся жажда, еще веришь в себя и еще
ничего не болит, кроме сердца.
И все же я еду с ярмарки, а это значит, что между моими желаниями и моими
возможностями, между "хочу" и "могу" между "еще" и "уже" начала вырастать стена. И
каждый прожитый день добавляет в эту стену свой аккуратный кирпичик. Я еще хочу
бежать вослед за уходящим поездом, но уже не могу его догнать и рискую остаться один
на гулком пустом перроне.
Чувства притупляются, как боевые клинки: об них уже не обрежешься, не вздрогнешь
вдруг от запаха первого снега, от цвета свежей смолы, от стука вальков на реке. Уже не
слышно тишины и не видно тьмы, уже позади все, что случалось впервые, и порою уже
кажется, что на свете не осталось ничего нового, кроме смеха и солнца, дождя и слез,
мороза и птичьего гомона. Уже знаешь, что ждет тебя за поворотом, потому что потерял
им счет, но сердцу не прикажешь, и оно снова и снова замирает в груди, и ты упрямо
надеешься успеть понять, додумать, написать. Но уже ничего не вернешь, и неразгаданные
мысли, ненаписанные романы и невстреченные встречи, что призрачным роем еще
вьются вокруг, уже для других.
Я еду с ярмарки, кое-что купив и кое-что продав, что-то найдя и что-то потеряв; я не
знаю, в барышах я или внакладе, но бричка моя не скрипит под грузом антикварной
рухляди. Все, что я везу, умещается в моем сердце, и мне легко. Я не успел поумнеть,
торопясь на ярмарку, и не жалею об этом, возвращаясь с нее. Многократно обжигаясь на
молоке, я так и не научился дуть на воду, и это переполняет меня безгрешным гусарским
самодовольством.
Так пусть же неспешно рысят мои кони, а я буду лежать на спине, закинув руки за голову,
смотреть на далекие звезды и ощупывать свою жизнь, ища в ней вывихи и переломы,
старые ссадины и свежие синяки, затянувшиеся шрамы и незаживающие язвы.
Я еду с ярмарки. Помашите мне вслед...
Закладка в соц.сетях