Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Моя жизнь

страница №8

ванных учебным округом.
Директор каждый раз торжественно вскрывал пришедший от попечителя пакет, в
котором заключалась тема письменной работы. После ее оглашения раздавался
общий вздох испуга, точно всех сразу погружали в холодную воду. От нервного
напряжения казалось, что задача совершенно не по силам. Но дальше
обнаруживалось, что дело не так страшно. К концу положенных двух часов
учителя помогали нам обманывать бдительность округа. Закончив свою работу, я
не сдавал ее, а оставался, по молчаливому соглашению с инспектором
Крыжановским, в зале и вступал в оживленную переписку с теми, у кого дело
обстояло неблагополучно.
Седьмой класс считался дополнительным. При училище св. Павла седьмого
класса не было, надо было переводиться в другое училище. В промежутке мы
оказывались вольными гражданами. Каждый готовил себе на этот случай штатское
платье. В день получения свидетельств мы вечером заседали уже большой
группой в летнем саду, где пели на эстраде певички и куда вход ученикам был
строго запрещен. У всех были галстуки, на столе две бутылки пива, во рту
папироски. Мы сами в душе пугались собственной смелости. Не успели мы
раскупорить первую из бутылок, как у нашего стола появился классный
надзиратель Вильгельм, который за блеющий голос назывался Козой. Мы сделали
инстинктивное движение встать, и у всех слегка екнули сердца. Но дело
обошлось благополучно. "Вы уже тут?" - сказал Вильгельм с оттенком
прискорбия и милостиво пожал нам руки. Старший из нас, К., с перстнем на
мизинце, развязно предложил надзирателю выпить с нами пива. Это было уже
слишком. Вильгельм с достоинством отказался и, поспешно простившись,
удалился на розыски школьников, переступивших запретный порог сада. С
удвоенным самосознанием мы приступили к пиву.
Семь лет, проведенных мною в реальном училище, начиная с
приготовительного класса, не лишены были и радостей. Но видно их было
меньше, чем горестей. В общем память об училище осталась окрашенной если не
в черный, то в серый цвет. Над всеми школьными эпизодами, и горестными, и
радостными, возвышался режим бездушия и чиновничьего формализма. Трудно
назвать хоть одного преподавателя, о котором я мог бы по-настоящему
вспомнить с любовью. А между тем наше училище было не худшим. Кое-чему оно
меня все же научило: оно дало элементарные знания, привычку к
систематическому труду и внешнюю дисциплину. Все это понадобилось в
дальнейшем. Оно же, наперекор своему прямому назначению, посеяло во мне
семена вражды к тому, что сущест-вует. Эти семена попали, во всяком случае,
не на каменистую почву.

Глава V


ДЕРЕВНЯ И ГОРОД
В деревне я провел безвыездно первые девять лет своей жизни. В течение
следующих семи лет я ежегодно приезжал сюда на лето, иногда на Рождество и
на Пасху. Почти до 18 лет я был тесно связан с Яновкой и с тем, что ее
окружало. В первые годы детства влияние деревни было всесильно. В следующий
период оно боролось с влиянием города и по всей линии отступало перед ним.
Деревня дала знакомство с сельским хозяйством, с мельницей, с
американской сноповязалкой. Деревня сблизила с мужиками, и местными, и
приезжавшими на мельницу, и дальними, из украинских губерний, приходившими с
косой и с торбой за плечами на заработки. Многое из деревенского потом как
бы забылось, затерлось в памяти, но при каждом повороте жизни всплывало то
одно, то другое и кое в чем помогало.
Деревня показала в натуре типы дворянского оскудения и капиталистической
наживы. Она раскрыла многие стороны человеческих отношений в их естественной
грубости и тем дала ярче почувствовать другой тип культуры, городской, более
высокой, но и более противоречивой.
Уже первые каникулы как бы свели в моем сознании город и деревню на очную
ставку. Я ехал домой с величайшим нетерпением. Сердце прыгало от радости. Я
стремился всех снова увидеть и всем показать себя. В Новом Буге меня
встретил отец. Я предъявил ему свои пятерки и объяснил, что теперь я в
первом классе и что мне необходим парадный мундир. Ехали ночью в фургоне, за
кучера сидел молодой приказчик. В степи, особенно в балках, тянуло сырым
холодком, и меня завернули в большую бурку. Опьяненный переменой обстановки,
ездою, воспоминаниями, впечатлениями, я неутомимо рассказывал: про школу,
про баню, про своего приятеля Костю Р., про театр. Не умолкая ни на минуту,
я изложил сперва "Назара Стодолю", затем "Жильца с тромбоном". Отец слушал,
моментами дремал, встряхивался и довольно смеялся. Молодой приказчик время
от времени крутил головою и оглядывался на хозяина: вот это так рассказ! Под
утро я уснул и проснулся в Яновке. Дом мне показался ужасно маленьким,
деревенский пшеничный хлеб - серым и весь деревенский обиход - и своим и
чужим. Я рассказывал матери и сестрам про театр, но уже не с таким рвением,
как ночью отцу. В мастерской я нашел Витю и Давида почти неузнаваемыми, они
очень выросли и окрепли. Но и я показался им другим. Они стали сразу мне
говорить "вы". Я запротестовал.
- Ну, а как же? - отвечал смуглый, худой и тихий Давид. - Теперь вы
ученый.

Иван Васильевич тем временем женился. Людскую кухню переделали в квартиру
для него рядом с мастерской, а кухню перевели в новую землянку, позади
мастерской.
Но дело было не в этом. Между мною и тем, с чем было связано мое детство,
встало стеной нечто новое. Все было и то и не то. Вещи и люди казались
подмененными. Конечно, за год кое-что изменилось на деле. Но гораздо больше
изменился мой глаз. С этого первого приезда стало обнаруживаться нечто вроде
отчуждения между мной и семьей, сперва в мелочах, а с годами - серьезнее и
глубже.
Двойственность влияний, исходивших от города и деревни, окрашивала весь
период моего ученья. В городе я чувствовал себя несравненно ровнее в
отношениях с людьми и за вычетом отдельных, но зато уже бурных конфликтов,
как со школьным французом или со словесником, довольно ровно шел на вожжах
семейной и школьной дисциплины. Причиной тому был не только уклад в семье
Шпенцера, где царили разумная требовательность и сравнительно высокие
критерии личных отношений, но и весь уклад городской жизни вообще. Правда,
противоречия ее были никак не меньше деревенских, наоборот, больше, но в
городе они были более прикрыты, упорядочены и регламентированы. Люди разных
классов соприкасались только в деловой сфере, а дальше исчезали друг для
друга. В деревне же все были друг у друга на виду. Рабская зависимость
одного человека от другого торчала здесь наружу, как пружина из старого
дивана. В деревне я отличался гораздо большей неровностью и сварливостью.
Даже с Фанни Соломоновной, когда она гостила в деревне и осторожно
вы-ступала на стороне матери или сестры, я нередко ссорился и временами
дерзил ей, хотя в городе сохранял по отношению к ней не только хорошие, но и
нежные отношения. Конфликты возникали иногда по пустякам. Но часто в основе
их было нечто более значительное.
Я в свежевымытой парусине, в кожаном поясе с медной бляхой, на белом
картузе желтый герб, сверкающий на солнце, - одно великолепие. Это надо
показать всем. Я выезжаю с отцом в поле в самый разгар уборки озимой
пшеницы. Старший косарь, Архип, угрюмый и в то же время мягкий, идет первый
по бугру, за ним 11 косарей и 22 вязальницы. 12 кос режут озимую и
накаленный воздух. Архип - в портах на одной роговой пуговице. Вязальницы -
в рваных юбках или в одних суровых рубахах. Издали звук кос кажется звоном
жары.
"А ну, дай-ка, - говорит отец, - попробую я, яка озима солома..." Он
берет у Архипа косу и заступает его место. Я гляжу с волнением. Отец делает
движения простые, домашние, как будто не работает, а только готовится к
работе, и шаги делает легкие, пробные, будто только выискивая, на каком бы
месте размахнуться. Коса у него ходит просто, совсем не молодцевато, будто
даже и не очень уверенно, однако же режет низко-низко, ровно-ровно - бреет и
наотмашь кладет срезанное аккуратной лентой по левую руку. Архип поглядывает
одним глазом, и видно без слов, что одобряет. Остальные глядят по-разному.
Одни как будто сочувственно: хозяин-то, видать, не промах. А другие холодно:
хорошо ему косить свое, да и то только для показу. Я, может быть, и не
перевожу все это на точные слова, но остро чувствую сложную механику
отношений. После ухода отца на другой участок я пытаюсь сам орудовать косой.
- А вы на пятку, на пятку солому забирайте, носку давайте волю, не
нажимайте.
Но от волнения я даже не соображаю, где она, эта самая пятка, и носок на
третьем взмахе уходит в землю.
- Эге, так и косе скоро погибель, - говорит Архип, - вы у отца поучитесь.
Я чувствую на себе насмешливые глаза смуглой и пыльной вязальницы и
тороплюсь выбраться из рядов со своим гербом на картузе, из-под которого
струится пот.
- Иди лучше к мамаше пряники есть, - слышу я за спиной издевательский
голос Мутузка. Я знаю этого черного, как сапог, косаря: он работает в Яновке
третий год, посельник, ловкач, на язык дерзок, про хозяев порою говорил в
прошлом году, нарочито при мне, нехорошие, но меткие слова. Мутузок нравится
мне ловкостью и смелостью и в то же время вызывает бессильную ненависть
своей разухабистой издевкой. Мне хочется сказать что-то такое, чтоб покорить
Мутузка на свою сторону, или, наоборот, повелительно оборвать его, но я не
знаю такого слова.
Приехав с поля, вижу у порога нашего дома босую женщину. Она сидит возле
камня, опершись о стену, не решается сесть на камень, - это мать полуумного
подпаска Игнатки. Она пришла за семь верст за рублем, но дома нет никого и
некому дать рубль. Она будет ждать до вечера. Что-то щемит у меня сердце при
взгляде на эту фигуру, которая воплощает нищету и безропотность.
Через год дело не стало лучше, наоборот. Возвращаясь с крокета, я
встретил во дворе отца, который только что прибыл с поля, усталый и
раздраженный, весь в пыли, а за ним переставлял босые ноги с черными пятками
пегий мужичок. "Отпустите, ради бога, корову", - просил он и клялся, что не
пустит ее больше в хлеба. Отец отвечал: "Корова твоя съест на гривенник, а
убытку сделает на десять рублей". Мужичок повторял свое, и в мольбе его
звучала ненависть. Сцена эта потрясла меня всего, насквозь, до последних
фибр в теле. Крокетное настроение, вынесенное с площадки меж грушевыми
деревьями, где я победоносно разгромил сестер, сменилось сразу острым
отчаянием. Я прошмыгнул мимо отца, пробрался в спальню, упал ничком на
кровать и самозабвенно плакал, несмотря на билет ученика второго класса.

Отец прошел через сени в столовую, за ним прошлепал до порога мужичок.
Слышались голоса. Потом мужичок ушел. Пришла с мельницы мать, я различал ее
голос, слышал, как стали готовить тарелки к обеду, как мать окликала меня...
Я не отзывался и плакал. Слезы приобрели в конце концов вкус блаженства.
Открылась дверь, и надо мною наклонилась мать:
- Чего ты, Левочка? - Я не отвечал. Мать о чем-то пошепталась с отцом.
- Ты из-за этого мужика? Так ему корову вернули и штрафа с него не взяли.
- Я совсем не из-за этого, - ответил я из-под подушки, мучительно стыдясь
причины своих слез.
- И штрафа с него не взяли, - продолжала настаивать мать.
Это отец догадался о причине моего горя и сказал матери. Отец мимоходом,
одним быстрым взглядом умел подмечать многое.
Приехал однажды в отсутствие хозяина урядник, грубый, жадный, наглый, и
потребовал паспорта рабочих. Он нашел два просроченных. Владельцев их он
немедленно вызвал с поля и объявил арестованными для отправки на родину по
этапу. Один был старик с глубокими складками коричневой шеи, другой -
молодой, племянник старика. Они упали в сенях сухими коленями на земляной
пол, сперва старик, за ним молодой, гнули к земле головы и повторяли:
"Сделайте такую божескую милость, не губите нас". Плотный и потный урядник,
играя шашкой и отпивая принесенного ему из погреба холодного молока,
отвечал: "У меня милость только по праздникам, а сегодня будни". Я сидел,
как на жаровне, и что-то протестующе сказал срывающимся голосом. "Это,
молодой человек, вас не касается", - отчеканил строго урядник, а старшая
сестра подала мне тревожный сигнал пальцем. Рабочих урядник увез.
Во время каникул я бывал за счетовода, т. е. вперемежку со старшим братом
и старшей сестрой записывал в книгу нанятых рабочих, условия найма и
отдельные выдачи продуктами и деньгами. При расчетах с рабочими я нередко
помогал отцу, и тут у нас вспыхивали короткие, приглушенные присутствием
рабочих столкновения. Обманов при расчете никогда не было, но условия
договора истолковывались всегда жестко. Рабочие, особенно постарше,
замечали, что мальчик тянет их руку, и это раздражало отца.
После резких столкновений я уходил из дому с книгой, не возвращался
иногда и к обеду. Однажды во время такой ссоры застигла меня в поле гроза:
гром грохотал без перерывов, степной дождь захлебывался от обилия воды,
молнии, казалось, искали меня то с одной, то с другой стороны. Я
прогуливался взад и вперед, весь мокрый, в чавкающих башмаках и в картузе,
похожем на водосточный раструб. Когда я пришел домой, все молча и искоса
глядели на меня. Сестра дала мне переодеться и поесть.
После каникул я возвращался обычно с отцом. При пересадках носильщика не
брали, вещи несли сами. Отец брал что потяжелее, и я видел по его спине и по
вытянутым рукам, что ему тяжело. Мне было жалко отца, и я старался нести,
что мог. Когда же случался большой ящик с деревенскими гостинцами для
одесской родни, то брали носильщика. Платил отец скупо, носильщик бывал
недоволен, сердито крутил головой. Я всегда переживал это болезненно. Когда
ездил один и приходилось прибегать к носильщикам, то я быстро расточал свои
карманные деньги, всегда опасаясь недодать и беспокойно заглядывая
носильщику в глаза. Это была реакция на прижимистость в родительском доме, и
она осталась на всю жизнь.
И в деревне, и в городе я жил в мелкобуржуазной среде, где главные усилия
направлены были на приобретение. По этой линии я оттолкнулся и от деревни
моего раннего детства, и от города моих школьных годов. Инстинкты
приобретательства, мелкобуржуазный жизненный уклад и кругозор - от них я
отчалил резким толчком, и отчалил на всю жизнь.
В религиозной и национальной области город и деревня не противоречили
друг другу, наоборот, с разных сторон дополняли друг друга. Религиозности в
родительской семье не было. Сперва видимость ее еще держалась по инерции: в
большие праздники родители ездили в колонию в синагогу, по субботам мать не
шила, по крайней мере, открыто. Но и эта обрядовая религиозность ослабевала
с годами, по мере того, как росли дети и рядом с ними благосостояние семьи.
Отец не верил в бога с молодых лет и в более поздние годы говорил об этом
открыто при матери и детях. Мать предпочитала обходить этот вопрос, а в
подходящих случаях поднимала глаза к небесам.
Когда мне было лет семь-восемь, вера в бога считалась еще, однако, как бы
официально общепризнанной. Как-то приезжий гость, перед которым родители по
обыкновению хвалились сыном, заставляя меня показывать рисунки и читать
стихи, спросил меня:
- А что такое бог? - "Бог, - ответил я без колебания, - это такой
человек". Но гость покачал головою: нет, бог не человек.
- А что же такое бог? - спросил я в свою очередь, ибо, кроме человека, я
знал только животных и растения. Гость, отец и мать переглянулись с улыбкой
смущения, как всегда бывает со взрослыми, когда дети начинают колебать самые
незыблемые общие места.
- Бог - это дух, - сказал гость. Теперь я смотрел с растерянной улыбкой
на взрослых, чтобы прочитать на их лицах, не шутят ли они со мною. Но нет,
шутки не было. Приходилось подчиниться. Я скоро привык к тому, что бог - это
дух. Как и полагается маленькому дикарю, я связывал бога со своим
собственным "духом", называя его душой, и уже знал, что дух, т.е. дыхание,
прекращается со смертью. Но я еще не знал тогда, что это учение называется
анимизмом.

Во время первых каникул, ложась спать на кушетке в столовой, я ввязался в
беседу о боге со студентом З., который гостил в Яновке и спал на диване. В
существование бога я в это время не то верил, не то не верил, особенно этим
не занимался, но не прочь был найти твердое решение.
"А куда девается душа после смерти?" - спросил я, склоняясь к подушке. "А
куда она девается, когда человек спит?" - последовал ответ. "Ну, тогда
все-таки..." - возражал я, борясь со сном. "А куда девается душа лошади,
когда она околеет?" - наступал на меня З. Этот ответ удовлетворил меня
полностью, и я безмятежно заснул.
В семье Шпенцера религиозности совершенно не было, если не считать
старухи тетки, которая, однако, в счет не шла. Отец хотел, однако, чтоб я
знал Библию в подлиннике, это был один из пунктов его родительского
честолюбия, и я брал в Одессе частные уроки по Библии у очень ученого
старика. Занятия наши длились всего несколько месяцев и нимало не укрепили
меня в вере отцов. Уловив в словах учителя какой-то двусмысленный оттенок по
отношению к тексту, который мы изучали, я осторожно и дипломатически
спросил: "Если считать, как думают некоторые, что нет бога, то как же
произошел мир?"
- Гм, - ответил мой учитель, - но ведь вы можете этот вопрос обратить на
него самого. Именно так замысловато выразился старик. Я понял, что наставник
в "законе божьем" не верит в бога, и успокоился окончательно.
Состав учеников в реальном училище был разноплеменный и разноисповедный.
Преподавание "закона божьего" производилось по принадлежности: православным
священником, протестантским пастором, католическим пастером и еврейским
законоучителем. Поп, племянник архиерея и, как говорили, любимец дам, был
молодой блондин писаной красоты, под Христа, только вполне салонного, в
золотых очках, при пышных золотистых волосах, вообще невыносимого
благолепия. Перед уроком религии ученики разделялись, иноверцам приходилось
выходить из класса, иногда под носом у священника. Он всегда делал особое
лицо, глядя на выходящих с выражением презрения, чуть смягченного истинно
христианской снисходительностью. "Вы куда?" - спрашивал он кого-нибудь из
выходящих. "Мы - католики", - отвечал тот. "А, католики, - повторял он,
покачивая головой, - так, так, так... А вы?" - "Мы - евреи..." - "Еврейчики,
еврейчики, так, так, так..." К католикам приходил черной тенью ксендз,
всегда у самой стенки появляясь и исчезая незаметно, так что за все годы я
так и не уловил его бритого лица. Добродушный человек, по фамилии Цигельман,
преподавал евреям-ученикам на русском языке Библию и историю еврейского
народа. Этих занятий никто не брал всерьез.
Национальный момент в психологии моей не занимал самостоятельного места,
так как мало ощущался в повседневной жизни. После ограничительных законов
1881 г. отец, правда, не мог больше покупать землю, к чему так стремился, и
мог лишь под прикрытием арендовать ее. Но меня все это мало задевало. Сын
зажиточного землевладельца, я принадлежал скорее к привилегированным, чем к
угнетенным. Язык семьи и двора был русско-украинский. При поступлении в
училище была, правда, для евреев процентная норма, из-за которой я потерял
год. Но дальше я шел все время первым и нормы непосредственно не ощущал.
Прямой национальной травли в училище не было. Этому препятствовала до
известной степени уже национальная пестрота не только ученического, но и
учительского состава. Подспудный шовинизм, однако, чувствовался и время от
времени прорывался наружу. Историк Любимов допрашивал с особым пристрастием
ученика-поляка о преследовании православных поляками в Белоруссии и Литве.
Мицкевич, смуглый и худощавый мальчик, стоял с прозеленью на щеках, стиснув
зубы и не говоря ни слова. "Ну, что же вы? - поощрял его Любимов с оттенком
явного сладострастия. - Что же вы молчите?" Один из учеников не вытерпел:
"Мицкевич сам поляк и католик". - "А... а... - протянул Любимов с явно
фальшивым удивлением, - здесь различий мы не делаем..."
Я одинаково остро ощущал и замаскированные гнусности историка по
отношению к полякам, и злобную придирчивость француза Бюрнанда к немцам, и
покачивание попика головой по поводу "еврейчиков". Национальное
неравноправие послужило, вероятно, одним из подспудных толчков к
недовольству существующим строем, но этот мотив совершенно растворялся в
других явлениях общественной несправедливости и не играл не только основной,
но и вообще самостоятельной роли.
Чувство превосходства общего над частным, закона над фактом, теории над
личным опытом возникло у меня рано и укреплялось с годами. В оформлении
этого чувства, которое позже легло в основу миросозерцания, город сыграл
решающую роль. Когда мальчики, которые изучали физику и естествознание,
делали суеверные замечания насчет "тяжелого" понедельника или попа, который
перешел дорогу, меня охватывало острое возмущение, чувство оскорбленной
мысли. Я готов был лезть на стену, чтоб отвратить их от постыдных суеверий.
Когда в Яновке долго бились над измерением площади поля, имевшего форму
трапеции, я поступил по Эвклиду, потратив на это две минуты. Но мой
результат не сходился с тем, какой получался "по практике", и мне не верили.
Я приносил курс геометрии, клялся наукой, волновался, говорил дерзости, но
видел, что люди не убеждались, и приходил в отчаяние.

Я неистово спорил с нашим деревенским машинистом Иваном Васильевичем,
который не хотел отказаться от надежды построить машину вечного движения.
Закон сохранения энергии казался ему мало относящейся к делу выдумкой. "То
книга, а то практика..." - говорил он. Мне казалось непонятным и
невыносимым, что люди отталкиваются от незыблемых истин во имя привычных
заблуждений или нелепых фантазий.
Позже чувство превосходства общего над частным вошло неотъемлемой частью
в мою литературную работу и политику. Тупой эмпиризм, голое пресмыкательство
перед фактом, иногда только воображаемым, часто ложно понятым, были мне
ненавистны. Я искал над фактами законов. Это вело, разумеется, не раз к
слишком поспешным и ошибочным обобщениям, особенно в молодые годы, когда для
обобщений не хватало ни книжного знания, ни жизненного опыта. Но во всех без
исключения областях я чувствовал себя способным двигаться и действовать
только в том случае, если держал в руках нить общего.
Социально-революционный радикализм, ставший моим духовным стержнем на всю
жизнь, вырос именно из этой интеллектуальной вражды к крохоборчеству,
эмпиризму, ко всему вообще идейно не оформленному, теоретически не
обобщенному.
Пытаюсь оглянуться на себя назад. Мальчик был, несомненно, самолюбив,
вспыльчив, пожалуй, неуживчив. Вряд ли у него при поступлении в училище было
чувство превосходства над сверстниками. Правда, в деревне его выставляли
перед гостями, но там не с кем было и сравнивать себя, а город-ские
мальчики, бывавшие в Яновке, всегда имели недосягаемое превосходство
гимназистов, связанное с превосходством возраста, так что глядеть на них
нельзя было иначе, как снизу вверх. Но школа есть арена жестокого
соревнования. С того момента, как он оказался первым учеником, на большом
расстоянии от второго, маленький выходец из Яновки почувствовал, что может
более других. Мальчики, которые сближались с ним, признавали его
верховенство. Это не могло не сказаться на характере. Учителя тоже одобряли
его, а некоторые, как Крыжановский, даже и очень выдвигали. В общем же
учителя относились к нему хоть и хорошо, но скорее суховато. Ученики
делились: были горячие друзья, но были и противники.
Мальчик не был лишен самокритики. Он был даже скорее придирчив к себе.
Собственные знания и черты собственного характера не удовлетворяли его, и
чем дальше тем острее. Он свирепо ловил себя на том, что сказал неправду, и
укорял себя на каждом шагу в том, что не читал книг, о которых уверенно
упоминали другие. Это, конечно, было тесно связано с самолюбием. Мысль о
том, что нужно стать лучше, выше, начитаннее, все чаще щемила у него в
груди. Он думал о назначении человека вообще и о своем в особенности.
Как-то вечером Моисей Филиппович, проходя мимо, спросил меня
торжественно: "Что, брат, думаешь ли ты о жизни?" Мой воспитатель часто
прибегал к такой шутливой риторике, к иронически-театральному тону. Но меня
всего как обожгло. Да, я именно думал о жизни, только не умел назвать этим
именем свою мальчишескую тревогу перед будущим. Мне казалось, что мой
воспитатель подслушал меня. "Видно, я в точку попал", - сказал он совсем
другим тоном, мягко похлопал меня по спине и прошел к себе.
Были ли в семье Шпенцера какие-либо политические взгляды?
Умеренно-либеральные на гуманитарной подкладке, у Моисея Филипповича -
туманно-социалистические симпатии, народнически и толстовски окрашенные. На
политические темы почти никогда не говорили, особенно при мне: возможно, что
тут были прямые опасения, как бы я не

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.