Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Имя для птицы или чаепитие на жёлтой веранде

страница №7

яснее и отчетливее, нежели Робинзона. Пятница показался мне
симпатичнее и понятнее. Прочтя книгу Дефо, я начал вырезать из нее картинки.
Мать, навестив меня в следующий раз, была огорчена, что я испортил такую
интересную книгу.

А однажды мать принесла мне сметаны, она выменяла ее на что-то из вещей на
городском базаре. Сметана предназначалась для смазывания обожженного колена,
чтобы утишить боль и чтоб скорее нарастала новая кожа. Смазав место ожога, мать
ушла, а зеленую эмалированную кружечку поставила на столик возле моей койки. Там
оставалось еще много сметаны, примерно четыре пятых кружечки, - для дальнейшего
лечения. Выздоравливающий мальчишка слез со своей постели, подошел ко мне и
сказал, что дураком я буду, если сметану эту не съем; нога и так заживет, не
нужна ей сметана, ноги в сметане ничего не понимают. Он подал мне пример,
засунув палец сперва в кружечку, а затем себе в рот. Так мы с ним, поочередно
макая пальцы, съели весь лечебный продукт. Это было удивительно вкусно. Не
помню, чтобы до этого я ел сметану, разве что совсем еще маленьким, в
Петрограде.

Когда поправился, меня опять водворили в прежнюю младшую спальню. Первое время
ходить мне было как-то странно: левая нога очень туго гнулась в колене, будто
там подклеена резина. Но чувствовал себя я неплохо. Странное дело, теперь, после
лежанья в лазарете, и детдомовцы, и воспитатели не казались мне такими уж
зловредными. Я больше не ощущал себя обиженным и заброшенным, хотя вроде бы
ничего не изменилось. Меня по-прежнему звали Косым, но отныне это уже стало
прозвищем, а не словом-дразнилкой. Восклицание "Эй, Косой!" я теперь воспринимал
не как чье-то желание обидеть меня, а просто как свое новое имя. Тем более
клички у всех были, даже у девочек. Воспитатели боролись с этим, но тщетно.

Нас довольно часто водили в город. Мы шагали парами по панели, а чаще прямо по
мостовой; напомню, что в Старой Руссе было много дощатых узких тротуаров, где
парами идти тесно. Мы шли мимо длинных серых заборов, низеньких домиков, мимо
часовенок и церквей - они стояли чуть ли не на каждом углу. В центре города
возвышались двухэтажные и даже трехэтажные каменные здания, казенные и жилые. На
некоторых синели, розовели, зеленели широкие торговые вывески, уже выцветающие,
тронутые ржавчиной. На официальных зданиях, например на УОНО, виднелись яркие
синие и красные - совсем новенькие - вывески с названиями учреждений; в верхней
части каждой из них, в вырезном полуовале, выделялся герб РСФСР (еще не СССР).
Это были не дощечки с наименованием учреждений, как принято сейчас, а именно
вывески, хоть, конечно, и не такие большие, как над магазинами. В центре города,
недалеко от базарной площади, тянулись каменные торговые ряды; большинство лавок
в них пустовало. На углу двух каких-то улиц стоял желтый деревянный дом, где
помещалась детская столовая АРА, туда нас одно время водили обедать. Кормили там
вареным маисом, порции в миски накладывались довольно большие, и можно было
получать вторую порцию, но хлеба к обеду не полагалось. Вначале маисовая каша
казалась вкусной, потом всем осточертела. Все обрадовались, когда опять стали
обедать в детдоме. Там порции были скуднее, но к ним давали пайку хлеба. Маиса я
до сих пор видеть не могу.

Однажды нас повели на экскурсию. Недалеко от площади стояло высокое здание из
красного кирпича - "Народный дом". Там находилась картинная галерея. Мне
запомнилась только одна картина. Она висела в комнате с розоватыми стенами,
прямо против входа. Картина батальная: идет бой, видны дымки из разрывающихся
ядер, а на переднем плане - орудие; около него хлопочут два артиллериста, а
позади стоит мужчина в красивой синей шинели с яркими отворотами, - командир,
должно быть.

Помню, обратно в детдом мы шли, как обычно, парами. Меня, как одного из самых
маленьких и потому, что ходил я все еще медленно из-за обваренного колена,
поставили в хвост колонны, рядом с каким-то мальчишкой, а впереди шли две
девочки. Шествие растянулось, и, когда все свернули за угол дома, мы с
напарником остались на малолюдной улице одни.

Тут из палисадника выскочило несколько "вольных жаб" (так мы звали всех
недетдомовских ребят). Они стали кричать нам: "Приютские крысы! Приютские крысы!
Воровать пришли!" Потом они нас окружили, стали толкать и не пускали нагнать
своих. "Вольные" сорвали с нас шапки-ушанки, мы успели выхватить шапки у них из
рук, а надеть на головы уже боялись - ведь шапки они могли совсем отнять у нас
или забросить куда попало. "Вольные жабы" стали издеваться над нашими стрижеными
головами (нас стригли под ноль, борясь со вшивостью) и щелкать нас "по
кумполам". Мы стали отбиваться, началась драка. В порядке самообороны я опять
применил недавно освоенный прием: ударил одного из противников здоровой ногой в
живот. Он сразу согнулся и скис, но врагов было больше, чем нас, да и сами они
были взрослее, так что нас сшибли с ног и стали бить лежачих.

Тем временем девочки, до этого шедшие в паре впереди нас, спохватились, что мы
отстали, вернулись и подняли визг и крик. Их услыхали несколько детдомовских
ребят из старшей спальни; они шли не вместе со всеми (старшие не очень-то любили
ходить парами), а где-то по другой стороне улицы, поотстав от группы. Они сразу
же бросились выручать нас и начали почем зря лупить "вольных". Тут прибежала
воспитательница и стала метаться от одного детдомовца к другому, уговаривать и
слезно умолять их прекратить драку, вернее избиение, и те нехотя послушались.


После этого события и еще после нескольких подобных же случаев на улицах Старой
Руссы я понял, что хоть в детдоме ребята и дразнят друг друга, и ссорятся, и
даже дерутся между собой, вне детдома они всегда приходят друг дружке на помощь.
Усвоил я и другую истину: если на тебя напали, нечего стесняться - надо бить с
наибольшей силой в самые болевые места. Ведь тот, кто нападает, сам себя ставит
как бы вне закона, и по отношению к нему справедливы любые приемы. Обороняющийся
- всегда прав.

Надо сказать, что взрослые жители Старой Руссы (не все, разумеется) не любили
детдомовцев и иначе как "приютскими крысами" нас и не звали. Они считали, что
все мы воры, и вдобавок были уверены, что все мы больны заразными болезнями. С
их голоса пели и "вольные" дети. Вообще ребята тогда были злее,
недоброжелательнее, завистливее друг к другу, нежели теперь. Нынешние дети тоже,
конечно, и ссорятся, и дерутся между собой, - и все-таки они куда добрее,
открытее и добродушнее детей моего поколения. Тут сказалось и непрерывное
повышение семейного достатка, и общий рост образованности, и то, что уже
тридцать лет нет войны. Сказывается и воспитание в детских садах, где ребятишек
учат хорошо относиться друг к другу. Происходит медленный, постепенный, но
необратимый процесс нарастания детской доброты. Со временем он коснется и
взрослых.

19. Мой второй детский дом

Из "монастырского" детдома мы с матерью вскоре перекочевали в другой. Он
размещался в красном одноэтажном кирпичном здании на берегу Полисти, недалеко от
того огромного древнего собора, о котором я уже упоминал. Не знаю, чем вызвана
была эта перемена: то ли возник новый детдом, то ли он уже существовал наравне с
предыдущим, но в нем имелась воспитательская вакансия (до этого мать, кажется,
служила внештатно). Надо помнить и то, что жизнь тогда была более текучей, чем
сейчас: все время все менялось, видоизменялось, реорганизовывалось, в том числе
и детские дома; они часто переезжали с места на место, раскассировались,
сливались, разделялись, переформировывались. Говоря нынешним полунаучным языком,
все время шли поиски оптимального варианта

Отдельных детей и воспитателей этого детдома я не запомнил. В памяти удержались
события общие и внешние. Огромное - на всю жизнь - впечатление оставил весенний
ледоход на Полисти. Здание, в котором мы жили, стояло на набережной; вся жизнь
реки была у нас перед глазами. В день ледохода Полисть гремела, скрежетала,
гудела; льдины вставали на попа, громоздились в несколько ярусов, обрушивались,
распадались; в просветах меж ними мелькали крутящиеся, обглоданные льдом бревна,
ломаные доски, щепки; взрослые потом говорили, что где-то выше по течению снесло
мост. Что-то жуткое и удивительно вольное, что-то безоговорочно щедрое ощущалось
в этом бешеном и целеустремленном исходе льдов. Чудилось, что это начало чего-то
другого, еще большего, а чего именно - неизвестно.

Петроградских весен я не помнит и поэтому вообразил себе тогда, что все реки на
свете по весне ведут себя так же, как Полисть. Позже, вернувшись в Ленинград, я
был удивлен и несколько разочарован, когда впервые увидел наш сдержанный,
торжественно-чинный невский ледоход. С тех пор миновало пятьдесят лет, но каждый
раз, когда по Неве в море уходит лед, я вспоминаю Полисть. И вспоминаю Старую
Руссу. Тут я должен предуведомить читателя, что я - всюду, где пишу о ней, -
описываю Старую Руссу не такой, какой она существует сейчас, и, по-видимому,
даже не такой, какой она была в действительности пятьдесят лет тому назад. Я
описываю тот мир и тот город, который представляю себе по своим детским
впечатлениям. Моя Старая Русса - это не реально существующий город, но это и не
выдуманный мной город, это Город-Впечатление.

Во время ледохода Полисть вышла из берегов, залила набережную, вплотную
подступила к детдому. Нас, ребят, вначале радовало, что дом наш стал островом и
что река плещется под самыми окнами. Мы даже приметили большую дохлую рыбину,
которую течением затащило в палисадник. Но все это представлялось интересным
лишь до тех пор, пока кто-то из старшеспальников не пустил слушок, что из-за
паводка теперь не будет подвоза продовольствия и что скоро мы все окочуримся с
голодухи. Среди воспитанников началась паника; некоторые девочки плакали, сидя
на своих койках. Воспитатели - в том числе и моя мать - втолковывали ребятам,
что никакого голода не ожидается. Но все равно ночью многие детдомовцы не спали;
некоторые бродили из спальни в спальню, разнося новые зловещие слухи. Говорили,
что продсклады в городе снесло водой и во всей Старой Руссе начинается голод.

К утру полая вода еще не спала. На завтрак нам не дали ничего горячего, так как
дровяной сарай залило, - но зато каждому из нас выделили по двойной пайке хлеба;
все этому очень обрадовались, паника прекратилась. Кажется, в тот же день
половодье пошло на убыль; вскоре и река, и жизнь в детдоме вошли в свое русло.

Не удивляйтесь току, что чуть мы на короткое время оказались отрезанными от
внешнего мира - и сразу же почти у всех ребят возникли мысли о голоде. Многие
беспризорные попадали в детский дом совсем оголодавшими, да и в самом детдоме
еды нам вечно не хватало. Государство давало нам все, что могло, но ведь даватьто
оно в те годы могло от немногого: это были годы великой нужды и разрухи.
Немудрено, что почти все наши помыслы были сосредоточены на еде. Однако хоть мы
и жили впроголодь, и толстяков среди нас не водилось, но ни в одном из детских
домов, где мне довелось побывать, не произошло ни единого смертного случая от
истощения. И вообще из детдомовцев, как правило, вырастали физически и
нравственно здоровые люди. Я помню только одну детскую смерть: в Рамушевском
детдоме умер от воспаления легких парнишка лет тринадцати-четырнадцати; в те
годы эта болезнь и для взрослых-то часто кончалась печально: тех радикально
действующих лекарств, которые мы знаем сейчас, еще не существовало. Эта смерть
была воспринята как ЧП и воспитателями, и детьми.

Так как детдом находился недалеко от собора, нам два или три раза удалось
повидать большой крестный ход. Не знаю, с какими именно праздниками это было
связано, во всяком случае не с пасхой, так как дело происходило уже летом. Один
из крестных ходов запомнился мне хорошо.

Теплый, ясный день. Мы, детдомовцы, все собрались во дворе-палисаднике. Повидимому,
предстояла какая-то экскурсия или прогулка под руководством
воспитателей. Вдруг кто-то из старшеспальников заорал во всю глотку:

- Крестный ход! Похряли на крестный ход!

Мы выбегаем на набережную. Воспитатели уговаривают нас вернуться, да где там. По
булыжной мостовой, направляясь к мосту, что против собора, движется процессия.
Впереди шагает священник в красивой, блестящей рясе, рядом с ним кучка
священнослужителей меньшего чина; за этой толпочкой - группа людей, несущих
иконы и хоругви (икон было пять или даже больше); позади идет основная масса
верующих. Хоругви, украшенные снизу золотыми кистями, колышатся на ветру. Иконы
несут на огромных, широких, тяжелых белых носилках-подрамниках; иконы
расположены на них стоймя, они украшены бумажными (хоть и лето кругом) цветами.
В каждые из носилок впряжено, если память мне не изменяет, по восемь человек,
все здоровые, сильные мужчины. На плечах у них холщовые лямки, концы которых
прикреплены к рукояткам носилок. Порой от группок зрителей, стоящих на
набережной, а также и от хвоста крестного хода отделяются люди, бегут к носилкам
и кидаются под них.

Детдомовские ребята и даже девочки тоже спешат приобщиться благодати и
одновременно показать свою лихость - и тоже бросаются под иконы. Я стараюсь не
отстать от других. Забежав в просвет между священником и иже с ним и
носильщиками, я торопливо ложусь на булыгу. Мне страшновато. Лежу лицом вниз, а
на затылке будто глаза прорезались, и я будто бы вижу ими, как медленно,
толчками плывет над моей спиной этот громоздкий деревянный плот с иконой
наверху. Но все кончается благополучно, святыня прошла надо мной. Я быстро
вскакиваю, чтоб не попасть под ноги процессии. Войдя во вкус, бросаюсь под
другую икону; прямо в лицо мне упираются сапоги богомольца, упавшего раньше
меня. Еще несколько раз повторяю эту операцию. Кругом шарканье ног и женские
голоса, - некоторые женщины бросаются под носилки со взвизгиваниями, с криками.
Я чувствую себя молодцом. Я давно уже знаю, что к тому, над кем пронесут икону,
повалит фарт. Может быть, мне сегодня же за ужином, при раздаче хлебных паек,
достанется "горбок" - так у нас именуется горбушка. "Горбки" очень ценятся: ведь
они куда вкуснее, а главное, дают куда больше сытости, нежели мягкие куски.

Вечером воспитатели организовали нечто вроде антирелигиозного собрания, говорили
нам о вреде религии, о том, что церковники обманывают народ, и укоряли нас в
том, что мы поддались на поповскую пропаганду. Слушали мы все это не очень
внимательно - это был не в коня корм. Всерьез верующих в бога среди детдомовцев
не было, хотя почти все были суеверны и верили во всякую чертовщину. К тому же
среди нас было немало "волжанцев" - татар, чувашей и черемисов, - они к
православной вере вообще никакого отношения не имели, но тоже бросались под
иконы.

Волжанцами прозвали у нас детей из голодающего Поволжья. Не помню точно, когда
привезли их в Старую Руссу, но зрительно я запомнил их хорошо. Их привели в
детдом группой человек в пятнадцать-восемнадцать. Среди них были и "взрослые"
(то есть тогда казавшиеся мне взрослыми) ребята и девочки, и совсем малыши,
много младше меня. Все очень смуглые, темные, словно обгорелые, - и это не
столько от загара, сколько от худобы. Даже нам, "коренным" детдомовцам, тоже
полнотой не отличавшимся, сразу бросалась в глаза их истощенность. Воспитатели
заранее наказали всем воспитанникам - в особенности старшеспальникам, - что этих
детей обижать нельзя (как обычно обижают новеньких), потому что их долго везли
из Поволжья, где их родители и все родные у них на глазах вымерли от голода. И
действительно, волжанцев почти не обижали, а если и дразнили, то куда меньше,
нежели обычных новичков. Довольно скоро вновь прибывшие уравнялись со всеми,
прижились, стали обычными детдомовцами; те из них, кто не знал русского языка,
очень быстро его освоили, во всяком случае устно. Одновременно и коренные
детдомовцы усвоили некоторые татарские и чувашские слова, и они, в несколько
переиначенном виде, вошли в общедетдомовскую обиходную речь.


Но первые дни волжанцы резко отличались от всех нас и всё норовили держаться
особняком, сбившись в свою "волжанскую" кучку; даже те из них, кто знал русский
язык, ни с кем не разговаривали, словно ничего не понимая. Завхозиха тетя Нюра
сказала о них, что они "задичали с голоду". Это голодное одичание сказывалось не
только в том, что волжанцы боялись всех людей, не принадлежавших к их группке -
и ребят, и воспитателей, - но и в том, что они боялись всяких живых существ. Они
испытывали панический страх не только при виде лошадей на улице, даже собаки и
кошки пугали их. Когда однажды в столовую во время обеда забежала кошка,
волжанцы - и самые младшие, и самые старшие - в испуге повскакали со своих мест
и с каким-то тревожным лопотаньем плотно сбились в углу столовой; воспитатели с
трудом успокоили их, уговорили сесть обратно. Еще у волжанцев была первое время
особенность, удивлявшая некоторых: они никогда и ни при каких обстоятельствах не
плакали - ни девочки, ни мальчики. Этот голодный шок длился, к счастью, недолго:
вскоре волжанцы стали ребята как ребята. Кажется, когда происходил "капустный
субботник", они уже приняли в нем участие на равных правах со всеми.

Однажды детдомовские хозяйственники через УОНО выхлопотали для нашего
дополнительного питания сколько-то пудов кислой капусты. Ее надо было забрать
очень быстро, а ни лошади, ни крупной тары у детдома не имелось. Поэтому был
объявлен всеобщий субботник и мобилизованы все воспитатели, все воспитанники и
вся наличная посуда - от ведер до чайных кружек. Ранним утром наша мощная
продовольственная колонна двинулась по направлению к складу. Склад этот
находился километрах в полутора от нас, и тоже на берегу Полисти или совсем
недалеко от нее. Квашеная капуста хранилась в больших круглых бетонных колодцах,
или ямах, под навесами. Воспитатели и старшеспальники вычерпывали ее большими
черпаками и распределяли в протянутые ведра, кастрюли, чайники, миски и кружки
(их держали в руках самые младшие). Во время этого трудового процесса и
воспитатели, и детдомовцы вовсю поедали вкусную снедь. Наевшись вдоволь и
наполнив всю наличную тару, мы тем же походным порядком двинулись домой. После
этого капустного марша три-четыре дня мы жили на сплошном капустном меню. И хоть
кто-то пустил слух, что капуста эта старая, еще царской закваски, и к тому же
кормовая, то есть предназначенная не для людей, а для коров, - все равно она
казалась нам очень вкусной, а животом от нее маяться никому не пришлось.

Опасность (вернее, только тень опасности) подкралась совсем с другой стороны.
Где-то, не в самой Старой Руссе, а в дальнем уезде, произошло несколько случаев
заболевания черной оспой; потом взрослые говорили, что то была не оспа, а какаято
легкая болезнь, которую тамошний фельдшер принял за оспу, ко, так или иначе,
в губернии поднялась изрядная тревога. В это же время в нашем детдоме пятеро
воспитанников - две девочки и три мальчика, в том числе и я, - захворали какойто
странной болезнью. Помню, как тело у меня покрылось красными пятнышками, как
меня познабливало и все время хотелось спать; на пищеварении и аппетите болезнь
нисколько не отразилась. Сперва захворавших изолировали от остальных
воспитанников, поместив в две отдельные комнаты; нас, ребят, разместили в
воспитательской, где мы провели всю ночь. Ранним утром всех пятерых вдруг в
спешном порядке повезли в больницу, которая находилась то ли на окраине города,
то ли вне его. Везли на подводе, что было для всех нас большим удовольствием;
сопровождали больных моя мать и какая-то молодая не то санитарка, не то
фельдшерица - не наша детдомовская, а, по-видимому, больничная. Мать и
фельдшерица шагали рядом с телегой, а мы прямо-таки по-царски возлежали на сене,
накрытом домотканым половиком. Ехали мы долго: подозреваю, что можно было бы
выбрать и прямой путь, но нас повезли в объезд, минуя городские улицы, дабы
избавить жителей от предполагаемой заразы, таящейся в нас. Помню, что мы
проезжали мимо гигантского деревянного, почерневшего от времени сооружения,
очень странного: у него не было стен, а вместо них отовсюду торчали вязанки
прутьев, ветки. Фельдшерица объяснила нам: это солевая градирня; в Старой Руссе
добывали соль; на эти фашины, которыми наполнена градирня, льют сверху соленый
раствор; вода улетучивается от солнца и ветра, а соль остается на хворосте, и
потом ее счищают с ветвей.

В больнице нас, мальчиков, положили в большую, коек на восемь, палату; занимали
ее лишь мы трое. Палата поразила меня своей необычной конфигурацией: одна стена
(в которой дверь) - очень узкая, от нее под тупыми углами расходятся две других,
а четвертая стена - длинная, полукруглая; в общем-то это напоминало (вернее,
напомнило бы мне теперь) раскрытый веер. Сестрица, дежурившая у нас, говорила,
что не то в самом этом здании, не то где-то близко прежде помещалась богадельня.
Из палаты вначале нас никуда не выпускали, только в уборную по большой нужде и в
умывальную; для малой нужды поставили в углу палаты ведро Кормили очень сытно и
вкусно, "по тяжелой заразной категории", как пояснила нам та же сестрица
Больница предназначалась для взрослых мы в нее попали фуксом.

Дня через четыре-пять пятнышки, что были у меня на коже, пропали, жар спал; двое
других ребят тоже чувствовали себя неплохо. У нас, чуть только уйдет дежурная,
начинались разные игры, беготня, драки понарошку. Однажды мы так развозились,
что опрокинули ведро с мочой. Боясь наказания, мы сразу же залегли в свои
постели и накрылись одеялами с головой. Когда вошла сестрица, она сказала, что
теперь-то мы совсем здоровые, подняла нас с коек, дала каждому в руки по тряпке
и заставила подтирать то, что нами пролито, а потом погнала нас в умывальную
мыться. Мало того, она пригрозила нам, что доложит о нашем проступке главному
доктору и уж он-то нам пропишет ижицу: ведь этот доктор прежде служил в
Петроградском _усиленном_ госпитале. Это известие повергло нас в уныние. Не
знаю, как представляли себе этого врача мои однопалатники, но мне
представлялось, что в _усиленный_ госпиталь подбирали здоровенных врачейсилачей,
которые самолично расправлялись с симулянтами.


Вскоре к нам действительно явился этот усиленный доктор, и действительно
оказался очень рослым, усатым мужчиной. Но никакой казни он нас не подверг, даже
ни одного строгого слова не сказал; он стал спрашивать нас про жизнь в детском
доме, а потом заявил, что раз мы так бурно играли сегодня, то, значит, мы
выздоровели. Когда он ушел, я почувствовал, что ведь и на самом деле я теперь
совсем здоров. Эта мысль как-то странно связалась у меня с вышеупомянутым
ведром: я решил почему-то, что выздоровели мы именно благодаря тому, что пролили
ведро, и что, не опрокинь мы его, мы бы еще долго болели, а может быть, и
померли бы. Этой глубокомысленной догадкой я поделился со своими товарищами, и
они, как это ни удивительно, согласились со мной.

Я думаю, что главный врач решил нас подкормить, потому что, хотя мы были уже
здоровехоньки, выписали нас еще через неделю или около того. Нам позволили
шляться по всей больнице и не пускали только в одну-две палаты, - там, повидимому,
лежали тяжелые или больные инфекционными болезнями Взрослые больные
относились к нам, ребятам, хорошо, расспрашивали нас о нашей жизни и все
норовили накормить нас, хотя мы и так были сыты по горло. Я повадился бывать в
одной палате, где находились ходячие; их было там довольно много, и, кажется,
все примерно одного возраста (может быть, это были раненые?). Там несколько
человек сажали меня на койку возле окна, и я читал им наизусть стихи.

Должно быть, незадолго до отправки в эту больницу я впервые прочел Лермонтова,
потому что помню себя читающим вслух именно его стихи, хотя знал к тому времени
стихи и других поэтов. Я читал на память "Спор", "По синим волнам океана", "Три
пальмы", "Парус" и даже главы из "Демона". Память моя была сильнее моего ума, и
некоторые места из этой поэмы я помнил, еще не понимая их сути. Да и некоторые
слова тогда были мне просто непонятными, и я подставлял для них другое значение.
Так, строки: "Но злая пуля осетина его во мраке догнала" - я понимал тогда
приблизительно так: жених Тамары был убит пулей-осетиной, это какой-то особый
вид или сорт пуль, они летят дальше, нежели обыкновенные пули, и убойная сила их
больше. Не знаю, понимал ли я тогда всю подспудную глубину лермонтовского
"Паруса", может, понимал лишь какую-то частичку, но нравился мне он чрезвычайно.
До сих пор это самое любимое мое стихотворение во всей русской и мировой поэзии.
Это стихотворение многократной глубинности, и в каждом возрасте своем я
воспринимал его как новое откровение. А в чем сила его действия - для меня
тайна. Это самое таинственное в мире стихотворение.

Обитатели взрослой палаты вряд ли были людьми начитанными, а быть может, среди
них были и неграмотные. Но слушали стихи они с удивительным тактом и вниманием,
и я, будучи в свои детские годы стеснительным и порой нелепо конфузливым, читать
стихи им нисколько не стеснялся и вообще чувствовал себя как дома. Мои товарищидетдомовцы
тоже были довольны своим пребыванием в больнице, и возвращаться
восвояси нам вовсе не хотелось. К тому же нас стали выпускать и во двор, и мы
там бегали и играли. Там же гуляли и две детдомовские девочки: они были старше
нас и смотрели на нас свысока.

Одна из этих девочек, ее, кажется, звали Веркой, подарила нам по патронной
гильзе. Верка сказала, что подобрала гильзы на кладбище после того, как там
расстреляли бандитов; она пряталась в кустах, пока их расстреливали. Мы ей
поверили, так как действительно шагах в четырехстах от больницы находилось
кладбище и с той стороны мы несколько раз слышали винтовочную стрельбу. Верка
пообещала, что, когда будет следующий расстрел, она, так и быть, проведет нас в
то местечко, где она пряталась, и мы тоже сможем насобирать гильз. Мы очень
обрадовались этому, но ничего насобирать на

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.