Жанр: Мемуары

Книга о жизни 1-4

сторінка №36

я
мира, воображение, человеческая мысль — все это хранится в памяти и
заставляет работать наш разум. Если бы не было памяти, мы бы жили, как
слепые кроты.
Для писателя память — это почти все. Она не только хранит накопленный
материал. Она задерживает, как волшебное сито, все самое ценное. Пыль и
труха просыпаются и уносятся ветром, а на поверхности остается золотой
песок. Из него и надлежит, по всей видимости, создавать произведения
искусства.
Заговорил я о записных книжках не случайно.
Несколько лет назад мне дали прочесть записную книжку одного умершего
писателя. Я начал читать ее и убедился, что это были не отдельные короткие
записи, как это всегда бывает в записных книжках и дневниках, а довольно
связное описание неизвестного приморского города. Ниже я постараюсь
воспроизвести это описание с возможной точностью.
Чем дальше я читал эту записную книжку, тем яснее проступали в памяти
позабытые краски и запахи, какие-то знакомые места. Но я не мог сразу
вспомнить, где я видел эти места и когда это было. Они выступали, как из
тумана или из давнего сна, который стараешься восстановить по кускам, как
склеивают разбитую статую.
Что же было в этих записях?
Прежде всего было точное описание деревьев и цветов акации.
"Цветы эти тронуты желтоватым и розовым налетом и кажутся чуть
подсохшими.
Тень перистых акациевых листьев падает на белые стены и колеблется даже
от незаметного ветра. Достаточно взглянуть на эту живую тень, чтобы понять,
что ты — на юге и невдалеке от моря.
Когда акация осыпается, ветер несет вороха цветов по улицам. Они с
шумом, подобно сухому прибою, катятся но мостовым и набегают на садовые
ограды и стены домов".
В этой книжке была еще запись о портовых спусках. Спуск в гавань, выход
к кораблям, к морским просторам — это не такая малость для литературного
описания, 'как может сгоряча показаться.
"Мостовые на портовых спусках отполированы до свинцового блеска
подковами битюгов. Между камней прорастают из рассыпанных зерен всходы овса
и пшеницы. Крутые подпорные стены заросли дроком. Он свешивается сверху, как
остановившийся водопад из непролазного переплетения веток, листьев, колючек
и желтых цветов.
Кое-где в этой пыльной зелени вырублены ниши. В них скрыты маленькие
кофейни и лавчонки. Там торгуют сельтерской водой и баклавой — слоеным
греческим печеньем на меду.
В кофейнях передняя стена всегда застеклена. Сквозь нее видно людей в
линялых тельниках, азартно играющих в карты.
Но это не все. Тут же сидят на низких скамеечках старые женщины и
продают жареные каштаны. Угли в мангалах наливаются жаром. Слышен
непрерывный легкий треск,-- это лопается скорлупа каштанов.
Крутой поворот — и внизу, как на детской картинке, появляется
совершенно игрушечный порт.
Узкие молы заросли травой. Она закрыла рельсовый путь. И это жаль.
Иначе мы могли бы увидеть красные от ржавчины рельсы и цветы ромашки,
льнувшие к рельсам белыми головками.
В жерле каждой чугунной причальной пушки стоит, как в стакане,
солоноватая вода. Нужно нагнуться к ней, и вы услышите запах, от которого у
вас забьется сердце,-- запах океана и полыни, тот запах, что освежает голову
и напоминает о плаваниях, целительных для сердца и плодотворных для ума.
Зеленоватые маленькие волны плещутся о сваи.
Мартыны пронзительно вскрикивают и алчно хохочут, увидев с высоты стаю
доверчивых мальков.
Звенит от ударов волн о цоколь железная сквозная башня мигалки --
'маленького сигнального маяка на оконечности мола.
На портовых мачтах висят таинственные знаки — шары и конусы.
Что предсказывают эти черные шары? Может быть, мутный шторм. А может
быть, полный штиль. Тогда прозрачность воздуха как бы растворяется в морской
воде. И море, впитав эту чистоту, тоже станет прозрачным до дна.
Нет, должно быть, будет шторм. Тревожно шевелятся черные паруса
рыбачьих шаланд. Быстро мигают в сумерках бортовые огни.
Мысль о далеком морском путешествии уже запала вам в душу. Но все-таки
немного жаль покидать этот уютный город, где ветер похлопывает синими и
зелеными ставнями по стенам, а в освещенных комнатах видны на полках толстые
книги, вероятно комплекты "Нивы", "Вокруг света" и "Родины".
Но все равно вы не можете уехать, потому что в порту нет пароходов. Они
останавливаются далеко на рейде.
Неужели в этом порту нет пароходов? Есть, конечно, портовый буксир. Он
добродушно посапывает у причала. Есть старая шхуна "Труженик моря". Есть два
разоруженных корвета.

Давным-давно их привели на слом, но пока что они стоят среди порта,
опустив в воду, как вытянутые руки, тяжелые якорные цепи. Корветы вспоминают
сквозь сон свое прошлое, когда они проходили Магелланов пролив и резали
форштевнями маслянистую воду Архипелага.
В темноте можно, хотя и с трудом, разглядеть их изогнутые носы-тараны,
бугшприты и трубы.
Днем можно подплыть к одному из этих корветов на лодке, дать пачку
папирос "Цыганка Ада" сторожу и потом сидеть на палубе в тени от трубы и
читать все, что вам будет угодно и сколько будет угодно. Конечно, лучше
всего в таком месте читать или стихи, или описания путешествий,-- такие, как
"Фрегат "Паллада" или дневник капитана Кука.
Но, в общем, выбирайте сами, к какой книге вас больше влечет эта белая
от старости палуба и запах железных бортов, заросших по ватерлинии бахромой
водорослей.
С палубы этих корветов — свидетелей кругосветной славы — хорошо видно
море.
Оно не сверкает лазурью, бирюзой, сапфиром, аквамарином и прочими
красотами южных морей.
Оно зеленоватое и тихое. Единственным его украшением являются облака.
Море охотно отражает их, понимая, что они оживляют его простор.
Облака медленно подымаются с юга. Они похожи на средневековые города с
крепостными башнями, соборами, базиликами, триумфальными арками, блестящими
рыцарскими знаменами-орифламмами и дальним планом снежных гор — Монбланов и
Монтероз.
Какой-то сумасбродный художник причудливо осветил эти города. И облака
сияют, разгораясь к закату, всеми полуцветами вечерней зари — от синего до
золотого и от пурпурного до серебряного".
Я читал эту запись, и что-то знакомое мучило меня. Я искал хотя бы
какого-нибудь названия, имени, чтобы узнать этот город. Я уже догадывался в
глубине души, о каком городе идет речь, но не был еще окончательно уверен в
этом.
Ara! Вот! Наконец! "Удивительно, что в книгах одного замечательного
нашего писателя — уроженца этого города — не отразилось ничего, о чем
сказано выше,-- ни моря, ни порта, ни акации, ни черных парусов".
В этих словах заключалась разгадка. Ну конечно, все это было написано о
Таганроге — родине Чехова.
Как только я догадался об этом, все прочитанное ожило, потеряло налет
отстраненности, какой был во время чтения, и приобрело резкую выпуклость и
реальность.
Да, это был Таганрог. Таким я его увидел в 1916 году, когда приехал из
Юзовки и прожил в нем до поздней осени.
Таким я увидел его потому, что был молод и романтически настроен,
зачитывался стихами и морскими книгами и видел то, что мне хотелось видеть.
Поэтому я долгое время боялся попасть в Таганрог в зрелые годы, чтобы
не разочароваться и не застать его совершенно непохожим на тот город, каким
он впервые явился передо мной.
Что делать! С возрастом мы теряем спасительную способность
преувеличивать.
Но в 1952 году осенью я случайно попал в Таганрог и убедился, что в
молодости я был все же прав. Таганрог был так же хорош. Он не потерял свою
прелесть, хотя она и приобрела иной характер. Сейчас это был город учащейся
молодежи — юношей и девушек, звонких перекличек на улицах, смеха, пачек
книг в руках, пения и споров.
А там, где в 1916 году были невзрачные окраины, появились новые
маленькие нарядные города — рабочие поселки около новых заводов. Они
окружали старый Таганрог шумным кольцом.
Но в самом Таганроге было по-прежнему пустынно, уютно и тихо. Рыбачьи
банды на черных парусах отрывались от берега и уходили в море так плавно,
что с горы, где стоит бронзовый Петр, казалось, будто ветер разносит по морю
черные осенние листья.
В 1916 году я поселился в Таганроге в гостинице Кумбарули — большой,
пустой и прохладной. Она была построена еще в те баснословные времена, когда
Таганрог был богатейшим городом на Азовском море — столицей греческих и
итальянских негоциантов.
Тогда в Таганроге блистала итальянская опера, в нем жили Гарибальди и
поэт Щербина, влюбленный в Элладу, в нем жил и умер плешивый щеголь
Александр Первый, окруженный изысканной свитой.
Но вскоре Одесса и Мариуполь отняли у Таганрога его богатства, и город
затих и опустел.
В гостинице Кумбарули были такие высокие комнаты, что вечером потолки
тонули в темноте, свет ламп не доходил до них. Потемневшие фрески на стенах
изображали классическую страну с руинами, каскадами и томными пастушками в
красных юбках. Пастушки вязали, конечно, венки.
Первые два месяца я работал на котельном заводе Нев-Вильдэ. Он
принадлежал бельгийской акционерной компании.

Завод стоял за городом в знойной степи. В мастерских был слышен треск
кузнечиков.
Когда я приехал, на заводе шла сборка единственного гидравлического
пресса для выделки снарядных стаканов. По светлым и пустым мастерским ходили
инженеры-бельгийцы в панамах и разноцветных подтяжках. Они относились к нам,
русским рабочим, высокомерно и недоверчиво. Во всяком случае, у них не
сходила с лица кислая гримаса.
На заводе по существу шла непрерывная итальянская забастовка. Работали
уныло, вяло и так медленно, что за два месяца мы едва собрали только станину
для пресса.
В городе было уже голодно, не всегда хватало хлеба. Цены росли, и
питались мы преимущественно сельтерской водой с галетами. Эти соленые
морские галеты целыми ящиками добывали из-под полы в интендантских складах и
делили поровну между рабочими нашего цеха.
В гостинице жить было дорого, и я вскоре снял комнату у некоего Абраши
Флакса — развязного и шумного комиссионера.
Абраша Флакс был уверен, что помимо работы на заводе я пишу еще
рассказы о Джеке-Потрошителе и знаменитых американских сыщиках Нике Картере
и Нате Пинкертоне.
Другой литературы Абраша не признавал. Его беспорядочная квартира была
завалена растрепанными книжонками, отпечатанными на дрянной серой бумаге, но
с цветными обложками, изображавшими чудовищные преступления бандитов и не
менее чудовищные подвиги сыщиков.
Особенно запомнилась мне одна обложка, где был изображен Нат Пинкертон,
попавшийся в лапы убийце-негру. Негр держал Пинкертона на вытянутых руках,
схватив его за талию, над бездонной пропастью, а Пинкертон хладнокровно
наводил на убийцу два револьвера. Мораль этой картинки была ясна,-- если
негр разнимет руки и выпустит Пинкертона, то сыщик успеет влепить в негра
две пули. Очевидно, убивать друг друга ни сыщику, ни негру не было никакого
резона. Абраша Флакс восторгался этой обложкой.
У Абраши была жена — маленькая, плаксивая, вся в черных кудряшках, с
жалобным голосом и въедливыми глазами.
— Вы не смотрите, что она маленькая,-- говорил мне доверительно
Абраша,-- а вы смотрите, что она злая, как бешеная кошка. Чем с такой жить,
так лучше утопиться в море.
Абраша не топился, но искал веселых отвлечении на стороне. Однажды я
встретил его на лодочной пристани с жеманной волоокой девицей. На ее шляпке
качались бархатные красные маки. Девица игриво вертела на плече японский
зонтик с изображением купающихся негритянок,
Абраша взял лодку и поехал с девицей кататься по морю. Когда лодка
отошла подальше от берега, девица начала подозрительно хохотать и
повизгивать.
Лодочник Лагунов, человек суровый и недовольный, сказал, что Абраша
Флакс — маклак и бабник и когда-нибудь ему умоют за это его сальную
личность. Давать такому человеку лодку для катанья — только поганить море.
Каждый раз, когда мадам Флакс узнавала о новой измене Абраши, в доме
подымался неистовый содом.
Прежде всего мадам Флакс выбегала в капоте во двор и кричала
трагическим голосом, воздев к нему худые руки:
— Слушайте, честные женщины! Слушайте все! Опять он спутался с этой
дрянью, с этой паршивой Люськой! Чтобы мне домой не дойти, если я не убью
эту гадюку и сама не отравлюсь кислотой. Дайте мне ее! Дайте!
После этого мадам Флакс бросалась на улицу, очевидно в аптеку за
кислотой, а может быть, на поиски Люськи. Сердобольные хозяйки со двора
догоняли ее, приводили, рыдающую, домой и наперебой успокаивали:
— Не волнуйтесь так, мадам Флакс, это же разрывает сердце. Пожалейте
свои женские нервы! У каждого мужчины есть свои недостатки.
— Приведите мне маму!-- рыдала мадам Флакс.-- Мою добренькую
старенькую маму. С Телеграфного переулка, дом пять! И сестрицу Берту. И тетю
Софочку. И моего умненького Боречку. Пусть они судят его Страшным судом! И
приведите мне его самого, этого негодяя, иначе я не знаю, что я с собой
сделаю.
Она начинала кататься по полу, бить ногами и визжать. Женщины охали,
метались, поили ее валерьянкой, пока наконец не появлялась суровая тучная
старуха с седыми усами — добренькая мама. Она кричала еще из передней
громовым хриплым басом:
— Тихо мне! Что это за гармидор и цыганский базар! Вылейте на нее
ведро холодной воды!
Мадам Флакс мгновенно затихала и только стонала тоненько, как раненая
птица.
— Мне уже обрыдло,-- гремела добренькая старенькая мама,-- возиться с
этой ненормальной дурой! Заткнись, припадочная! На кого ты похожа! На
последнюю расхлыстанную Хиврю. Встань, умойся, и чтобы я больше не слышала
от тебя ни одного слова, идиотка!
А через час или два во дворе, как раз под окном моей комнаты, собирался
семейный суд. Приходили все, в том числе и сестрица Берта с маленьким
умненьким Боречкой.

Было необъяснимо и мерзко, что визгливая семейная склока обязательно
выносилась на люди, во двор, и обсуждалась при жадном любопытстве соседей.
Во двор вытаскивали круглый стол, покрытый вязаной скатертью, и
расшатанные венские стулья. Все рассаживались на стульях вокруг стола. Один
только Абраша сидел с убитым видом несколько в стороне, как подсудимый.
Суд начинался не сразу. Ждали раввина. Пока же все молчали, с укором
поглядывая на Абрашу.
На суд Абраша всегда приходил в растерзанном виде — в рубашке без
вортничка, подтяжках и расшнурованных ботинках. Может быть, он хотел вызвать
этим жалость, а может быть, этот вид выражал, по мнению Абраши, раскаяние и
заменял древний обычай посыпать голову пеплом.
Потом приходил добродушный старый раввин, сморкался на весь двор,
садился в мягкое кресло, долго вытирал клетчатым платком бороду, говорил:
"Опять начинаются фигли-мигли",-- и происходило разбирательство. Велось оно
по-еврейски, но это обстоятельство нисколько не мешало многочисленным
русским зрителям переживать все перипетии семейной драмы.
Все кончалось примирением. Раввина уводили угощать в квартиру, и на
некоторое время устанавливалась тишина.
Работы на заводе Нев-Вильдэ было немного. Я рано возвращался домой,
много писал и читал.
Я записался в городскую библиотеку. Там в отдельных шкафах стояли
книги, подаренные Чеховым. Их на руки не выдавали, но иногда показывали
читателям.
Это были книги полузабытых писателей — Потапенки, Щеглова, Эртеля,
Измайлова, Баранцевича, Муйжеля, с авторскими автографами или с дарственными
надписями Чехова — тонкими, без нажима, похожими на докторские рецепты.
Жизнь шла так спокойно, что я установил в ней даже некоторый твердый
порядок. Писал я дома, читать же уходил в порт, на один из разоруженных
корветов, чаще всего на "Запорожец".
Я сдружился со сторожем, и он пускал меня на корвет в любое время.
Иногда в теплые ночи я даже оставался ночевать на "Запорожце".
Я брал шлюпку у лодочника Лагунова, подплывал к корвету, привязывал
шлюпку к отвесному железному трапу и подымался по этому трапу на высокую
палубу.
Я привозил с собой немного еды, а чай мы кипятили вместе со сторожем.
Мне казалось, а может быть, это было и действительно так, что я
здоровею от солнца и легкого голода,-- я его испытывал тогда все время.
Я читал подряд и выучивал наизусть всех поэтов, книги которых брал в
библиотеке.
Меня покоряла музыка стихов. Только в стихах раскрывалось до предела
певучее богатство русского языка.
В стихах слова звучали как бы наново, как бы только что найденные и
сказанные впервые. Я бывал потрясен их точностью, выразительной силой и
блеском.
Я мог без конца повторять отдельные любимые строфы. Каждый день они
менялись. Одна строфа уступала место другой.
То я вспоминал Лермонтова: "Немая степь синеет, и венцом серебряным
Кавказ ее объемлет", то пушкинские слова о том, что "каждый день уносит
частицу бытия", то тютчевский весенний гром, похожий на то, как "ветреная
Геба, кормя Зевесова орла, громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю
пролила", то фетовскую весну: "Из царства льдов, из царства вьюг и снега как
свеж и чист твой вылетает май".
Я был окружен толпой поэтов. Я беседовал с ними. У меня кружилась
голова от множества их мыслей и образов, литых и драгоценных. Откуда все это
бралось, из каких глубин ясной и горячей души!
Я чувствовал себя владетелем богатств. Со мной говорили Леконт де Лиль
и Гейне, Верхарн и Берне. И при этом они говорили мне все лучшее, что они
могли сказать. Разве это не было счастьем? Меня удивляли тогда еще, в
молодости, и удивляют сейчас люди, которые не понимают или не замечают
этого.
Я был твердо уверен, что иностранные поэты лучше звучат в русских
переводах, чем на своем родном языке.
Особенно мне запомнились тогда стихи Эредиа. Они подходили к Азовскому
побережью с его обрывистыми мысами, степями и ощущением древности. Стихи
Эредиа я знал наизусть. Мне трудно удержаться, чтобы не повторить их сейчас:
Разрушен древний храм на мысе над обрывом. Перемешала смерть в рудой
земле пустынь Героев бронзовых и мраморных богинь, Покоя славу их в
кустарнике дремливом...
И рядом звучал забытый Мей: "Феб златокудрый закинул свой щит
златокованый за море, и растекалась на мраморе вешним румянцем заря".
И тут же пели широкие и светлые, как дыхание утра, строки Александра
Блока:
О, весна без конца и без краю — Без конца и без краю мечта! Узнаю тебя
жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита.
Стихи были для меня такой же реальностью, как хлеб, работа на заводе,
как солнце и воздух. Они заставляли 'меня жить в постоянном напряжении, в
неожиданном* и разнообразном мире. Они несли меня, как пенистый поток несет
оторванную от дерева ветку. Я не мог сопротивляться им.

Все окружающее я видел сквозь прозрачное вещество стихов. Сначала мне
казалось, что это окружающее приобретало иной раз от прикосновения поэзии тоИскусство белить хаты

С завода Нев-Вильдэ я перешел на маслобойный завод Ваксова. Кончалось
лето 1916 года.
Владелец завода, молодой и глуповатый толстяк, считался в Таганроге
миллионером. Он всегда ходил в грязном и мятом чесучовом костюме, все время
чесал пятерней растрепанную рыжеватую бородку и говорил невразумительно,
спотыкаясь, через пень-колоду.
Желая доказать свой патриотический пыл, Ваксов поставил у себя на
маслобойном заводе гидравлический пресс и начал жать снарядные стаканы. Но
ничего из этой затеи не вышло. Ваксовский пресс изготовлял только ужасающий
брак.
Ваксов заслуживает, конечно, описания, но я не могу, к сожалению,
сделать этого, так как уже описал его в прологе к повести "Рождение моря".
Делать на заводе у Ваксова было совершенно нечего. Я послал своему
непосредственному начальнику капитану Вельяминову в Екатеринослав заявление
с просьбой освободить меня от работы. Через неделю я получил ответ, что
просьба моя уважена.
Я так смело отказался от работы на заводе потому, что познакомился на
таганрогском базаре со старым рыбаком с Петрушиной косы Мыколой и
договорился, что он возьмет меня к себе подручным.
До Петрушиной косы меня довез на волах ленивый "дядько", ехавший дальше
на какие-то "бисовы хутора".
Колеса тонули по ступицу в пыли, и "дядько" говорил мне по этому
поводу:
— Вот бисова пылюга, чтоб ей пропасть! А есть, между прочим,
средствие, чтобы ее не было. Старинное средствие.
— Какое?
— Соленой водой поливать дороги. Соль схватит пыль, як цемент. У нас
жинки глиняные полы в хатах поливают солью, и те полы стоят, як каменные. И
тока солью поливают, когда молотят хлеб. Для прочности почвы. Так-то, паныч!
Соображайте, что к чему на свете. А то ненароком и сделаете глупость.
Он высадил меня около спуска на Петрушину косу и поехал дальше, лениво
покрикивая на задумчивых волов.
— Цоб-цобе, бисовы хлопцы! Хай бы холера вас забрала! •
С обрыва я увидел внизу маленькую песчаную косу, а на ней несколько
ослепительно-белых хаток. На берегу сушились на подпорках розоватые тонкие
сети. На прозрачной воде покачивались черные шаланды — байды.
Больше вокруг не было ничего, если не считать индигового неба, моря,
солнца и желтой травы. Она качалась по ветру.
Когда я спускался с крутого обрыва, я заметил двух белоголовых, босых,
совсем еще маленьких мальчиков и такую же белоголовую девочку лет восьми.
Они изо всех сил бежали мне навстречу. Девочка бежала впереди, оглядывалась
и кричала мальчикам:
— Швидче! Бо спизнымся сховаться! Швидче! Потом все трое исчезли,
будто провалились сквозь землю. Но когда я проходил мимо высоких зарослей
чертополоха, из них послышалось легкое хныканье и торопливый шепот:
— Та не плачь! Дядя услышит. Я тебе зараз выйму занозу.
Дети прятались в чертополохе. Когда я прошел, они вышли и пошли следом
за мной, но на почтительном расстоянии. Один мальчик хромал: должно быть,
накололся на колючку.
Я остановился и окликнул детей. Они подходили ко мне медленно,
стесняясь, потупив глаза и шмыгая носами. Впереди шла девочка, а мальчики
прятались за ней.
— Здравствуй,-- сказал я девочке,-- Где тут живет дед Мыкола?
Девочка вся затрепетала, подняла на меня сияющие, глубокие серые глаза
и улыбнулась.
В этой улыбке соединилось все, чем сейчас светилось ее маленькое
загорелое существо,-- приветливость, гордость и смущение. Гордость из-за
того, что к ней первой, а не к мальчишкам обратился с вопросом таинственный
городской человек.
— Пойдемте, дядя!-- смело сказала она, взяла меня за руку и,
счастливая и раскрасневшаяся, повела к последней крошечной хате, стоявшей у
самой воды.
Тотчас на порогах хат, как по команде, появились женщины — и молодые и
старые. Они торопливо поправляли на головах платки, радушно здоровались со
мной и нарочито говорили:
— Где ж это ты, Наталка, подхватила такого гарного гостя? Вот цикавая
дивчина! А мы думаем, кого ж це она ведет к нам на косу! Не иначе как
капитана с "Керчи>>.
"Керчь" был маленький колесный пароход. Он делал рейсы из Ростова в
Мариуполь. Если случались грузы, то "Керчь" изредка заходил и на попутные
рыбачьи косы.
Очевидно, у детей "Керчь" считался сказочным кораблем.

Наталка шла гордо, не отвечая на неуместные шутки женщин. Только
пунцовые щеки выдавали ее радость. А мальчишки, сознавая свое ничтожество,
плелись позади в глубоком и благоговейном молчании.
Так мы дошли до хаты деда Мыколы. Там Наталка сдала меня с рук на руки
сухой старушке с пытливыми глазами — жене деда Мыколы бабке Явдохе.
При таких хороших предзнаменованиях началась моя жизнь на Петрушиной
косе.
Дед Мыкола взял меня в подручные охотно. Всех молодых рыбаков угнали в
армию, на войну, и на косе, по словам деда Мыколы, "баснословно некому было
работать". Слово "баснословно" дед Мыкола употреблял, в разнообразном
смысле. Оно означало и "совершенно", и "безусловно", и "много", и даже
просто "да". В ответ на вопросы дед Мыкола часто отвечал: "Баснословно!"
Взял он меня в подручные "на харчах без доли", иными словами, дед
Мыкола обязался меня кормить, а я отказался от денежной части при продаже
улова. Я так мало ел, что подручным для деда Мыколы оказался вполне
подходящим.
То обстоятельство, что я отказался от доли и "мало кушал", хотя и было
на руку деду Мыколе, но сильно его смущало. Он часто вместе с бабкой Явдохой
обсуждал эти два загадочных факта и, конечно, считал меня немного тронутым
— "божевильным".
Я занялся "рыбацкой наукой". Это действительно была своего рода наука,
сложное мастерство. Оно "баснословно" требовало большого опыта и особых,
нигде не записанных знаний. Они передавались рыбакам из рода в род.
Дед Мыкола посвящал меня в свою науку, неторопливо поясняя рыбацкое
дело примерами и случаями из своей жизни.
Постепенно я узнал все породы рыб, водившихся в Азовском море, их
повадки, главные подводные дороги рыбьих косяков. Я узнал множество примет,
все ветры (а на Азовском море их было много) — трамонтан, бору, горишняк,
гирловой, сгонный, низовку, верховку, керчак, левант и другие, более редкие.
У каждого рыбака было свое "место" в море, где он ставил ("высыпал")
сети. На это место надо было выходить очень точно.
Прежде всего дед Мыкола научил меня ориентироваться в море по
неподвижным предметам на берегу, или, как говорили рыбаки, научил меня
"выходить на предмет". По морской терминологии это искусство называлось
"п

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.