Жанр: Мемуары

Мои часы идут иначе

сторінка №13

еприятности" - не пустая угроза.
Если сейчас постучат в дверь, то за ней может оказаться военный патруль -
солдаты зовут их "цепными псами", - и безжалостные товарищи моих по-детски
легкомысленных офицеров не станут долго церемониться с ними...
В дверь стучат.
Я торопливо говорю Аллочке, чтобы она предупредила нашего импресарио,
если я буду долго отсутствовать, и иду, готовая ко всему и вдруг удивительно
спокойная, к двери.
Открываю. Передо мной не "цепные псы". Все тот же неумолимо строгий
адъютант лучезарно улыбается и просит дозволения войти.
Я смотрю на часы. Пять утра. Адъютант приносит извинения за вторжение в
"столь неприлично раннее время", но цель его посещения оправдывает нарушение
"всяческого этикета".
Он вынимает из сумки два по всем правилам оформленных командировочных
предписания и передает их мне с легким поклоном:
- Господин генерал просит вас, сударыня, незамедлительно отправить
обер-лейтенанта и лейтенанта на вокзал; офицеры еще могут успеть на утренний
поезд в Париж.
Я пристально смотрю на предписание, потом на адъютанта, который
продолжает сиять:
- Кроме того, господин генерал хотел бы через меня передать, что в данном
случае он весьма своевольно нарушает свои полномочия, но - отнюдь не как
бюрократ - хотел бы сказать без обиняков: если бы он был таким же молодым и
способным увлекаться, как эти двое офицеров, кто знает, может, и он
отважился бы на подобное...
Но были и другие истории, не всегда с таким киношным хеппи-эндом. Героями
других, совсем других историй были молодые солдаты, у которых нет родителей
или только один из них; в своем "идоле" они ищут замену родителям. Один
обер-ефрейтор настаивает на том, чтобы я дала ему кровь для переливания. У
нас оказываются разные группы. Обер-ефрейтору все равно, врачам,
разу-меется, нет. Они просят меня поговорить с юно-шей.
Я часами сижу у его постели. В палате лежат еще двое раненых...
Обер-ефрейтор рассказывает мне об умерших родителях и своей жизни. Он вырос
в берлинских предместьях.
Мы говорим о Берлине. Я роюсь в своем репертуаре и изображаю что-то в
духе Цилле...*
Несмотря на непереносимую боль, он смеется; смеется непринужденно, словно
он среди товарищей и у него не оторваны ноги.
- Вот это здорово, - весело говорит он на берлинском сленге, - это
классно, хоть наша кровь и не совпадает.
На следующий день он умирает.
А вот фельдфебель с предписанием ехать на Восточный фронт. Он
настоятельно просит разрешения поговорить со мной. Отец его умер давно, мать
- несколько недель назад, он хочет оставить завещание, на случай, говорит
он, "если погибнет". Тогда мне перешлют его личные вещи; он просит отвезти
их невесте.
Я обещаю ему. Год спустя приходят его вещи... Он пал под Сталинградом. Я
отвожу его вещи невесте.
Молодая девушка не столько потрясена, сколько смущена. Она не предлагает
мне войти, торопливо берет пакет и лепечет нечто вроде "большое спасибо" и
собирается побыстрее захлопнуть дверь. В этот момент из ее комнаты мужской
голос нетерпеливо спрашивает:
- С кем это ты там болтаешь? Сколько тебя ждать?
Девушка открыла мне в пеньюаре...
А вот еще худой сентиментальный лейтенантик лет, наверное, не более
двадцати. Он присылает мне свою фотографию и просит в письме о том, о чем
меня уже просили многие: не могла бы я разыскать его мать, если мне придет
из его роты "извещение".
Извещение приходит - вместе с его дневником и некоторыми другими личными
вещами. Его мать живет в Лейпциге.
В один свободный от съемок день я еду к ней. Поезд переполнен, и я с
трудом нахожу место. Даже в купе люди стоят, тесно прижатые друг к другу. На
каждой остановке врываются новые толпы. В тридцати километрах от Лейпцига
поезд останавливается в поле. Воздушная тревога...
Я уже не надеюсь увидеть город.
И вот я все же сижу напротив матери лейтенанта. Когда я осторожно пытаюсь
объяснить ей, что сына ее уже нет в живых, она начинает кричать с искаженным
от боли лицом:
- Вы? О вас он никогда мне не писал. Вы пожилая женщина - и с ним
спали... Он на вашей совести, а теперь вы еще осмеливаетесь его вещи...
Все понятно. Я уже встречала такую мать, безумно любящую своего сына.
Мать моего первого мужа.
Бедная женщина внезапно запинается, испуганно смотрит на меня, вся как-то
оседает и, припав на секунду ко мне, безостановочно бормочет:
- Простите меня, простите меня, пожалуйста...

Когда она немного успокаивается, я говорю ей, что никогда не видела ее
сына...
ОДНА НА РАЗВАЛИНАХ
Мамина болезнь сердца усугубляется, ей необходимо лечение. Но с обычным
упрямством престарелых дам она отказывается: не желает. Не хочет покидать
меня и наш домик в Кладове.
Я привлекаю все мои связи и организую для нее санаторий в Бад-Киссингене
и даже автомобиль, на котором ее должны отвезти в сопровождении нашей
экономки.
Потом ставлю ее перед свершившимся фактом. Она немного препирается со
мной, но все же смиряется со своей участью.
Две недели спустя мама умирает.
В это время я находилась на натурных съемках в Тюбингене. В воскресенье
во второй половине дня мне позвонили. Благодаря отзывчивому ландрату у меня
есть возможность съездить на машине в Бад-Киссинген и вернуться обратно,
потому что в понедельник снова съемки, а вечером выступление в тюбингенском
лазарете с шансонами и скетчами.
Я вижу маму в последний раз.
Она мирно улыбается. Она исполнила то, о чем так часто говорила мне в
последние недели: "Когда пробьет мой час, я не буду выглядеть печальной, это
я тебе обещаю"...
Вечером я пою в тюбингенском лазарете перед ранеными свои песенки. Никто
не знает, где я только что была. Я исполняю то, что уже часто пела:

Чтобы понравиться мужчине,
женщина ни перед чем не остановится.
Маленькая ножка, тонкая талия -
ее высшее земное счастье...
Чтобы всего добиться,
кто знает, на что она способна,
и все-все-все это только ради мужчины...

И пока "подаю" эти тексты, пытаюсь представить, какой будет моя жизнь без
мамы. Мама была товарищем, любовью, душой, защитой... я вдруг осталась одна.
Лишь в этот момент до меня доходит: дочь моя замужем, и у нее уже своя
маленькая Вера; племянница только что вышла замуж, и сестра переехала к
своей дочери...

...мадам Помпадур - маркиза я.
Король строит мне замок для наслаждений...
Ему наслаждения, а замок мне...

Солдаты в восторге...
Одиночество - чувство для меня не новое, даже не угнетающее, но до сих
пор мама была всегда и везде...
Мамы - родного человека - больше нет...
Я заканчиваю песенку.
Солдаты вызывают на бис. Я пою дальше:

...есть коллекция фривольных историй,
которые все мужчины охотно рассказывают,
неприлично подмигивая...
Раненые веселятся, смеются, аплодируют...
Затем начинается один из бесчисленных авианалетов поблизости от
"Берлинского театра".
Я поднимаю с мостовой оторванную руку. В от-блесках высоко вздымающихся
языков пламени хорошо виден цвет и материал рукава.
В нескольких метрах чуть дальше лежит изуродованное тело. Голова отсечена
словно бритвой и исчезла бесследно.
Я прикладываю руку к телу; они совпадают, насколько я могу судить по
остаткам обуглившейся одежды.
Я машу добровольцу противовоздушной обороны.
Он подбегает ко мне с деревянным ящиком. Мы кладем тело и руку в ящик.
Доброволец торопливо бежит обратно к машине, в которой лежит еще много
пустых ящиков.
Я иду дальше. Слезы от едкого дыма застилают глаза.
Я спотыкаюсь, чуть не падаю, удерживаюсь и наступаю на мягкую,
кашеобразную массу. Я стою среди обгорелых кусков мяса... их уже больше
невозможно опознать.
Доброволец подбегает ко мне с новым ящиком. Я машу ему - пусть подождет.
Он неправильно понимает мой жест, бежит дальше... Какая-то стена
обрушивается. Горящая балка убивает его. После отмены воздушной тревоги мы с
коллегами помогаем при расчистке завалов.
В Кёльне я переживаю налет в бомбоубежище театра. А в это время горит
гостиница, в которой я живу. Мои вещи сгорают тоже. При этом известии я
только пожимаю плечами.

Днем позднее в Гамбурге зажигательная бомба попадает в наш театр. Мы
совсем рядом, в подземелье. Под развалинами театра остается лежать мой
личный гардероб.
Я возвращаюсь в Берлин прямо в театральном костюме из исторической пьесы.
Никто не обращает внимания - у людей иные заботы...
Несколько вечеров спустя сирены снова прерывают наш спектакль. Мы к этому
привыкли. Редкий спектакль теперь доигрывается до конца.
С моей коллегой Тони Тетцлафф мы мчимся в бомбоубежище. Обычно оно битком
набито еще до того, как мы приходим. На этот раз везет. Нам удается
втиснуться.
Идет бомбежка центральной части города, в которой находится бункер. Мы
толкаемся, сидим на корточках, плотно прижавшись друг к другу.
Бомбы грохочут, словно град.
В четырех-пяти метрах от нас стонет женщина в родовых схватках и падает
без сил. Несколькими секундами позднее ее ребенок издает свой первый писк в
спертом полутемном помещении: преждевременные роды от шока...
Бомбы падают еще ближе, еще плотнее.
Бункер трясется и трещит. Дети, женщины и даже мужчины плачут, молятся,
причитают...
Тони Тетцлафф и я вдруг начинаем смеяться. Мы смеемся возбужденно, не
контролируя себя, в состоянии абсолютной истерики. Мы не хотим смеяться, но
смеемся, ибо близки к сумасшествию. Но другие не понимают это. Они только
слышат, что две женщины хохочут, здесь, сейчас...
- Вон! - орет кто-то.
Трое пожилых мужчин хватают нас, проталкивают впереди себя и бормочут:
"Вон... вон этих баб!.." Вокруг нас рассвирепевшие, перекошенные злобой
лица, и почти во всех глазах готовность линчевать.
Двое охранников воздушной обороны стоят на вахте у запертой стальной
двери. Они призывают разбушевавшихся к спокойствию. Тщетно.
А мы смеемся еще пуще, почти задыхаясь от приступа.
Кто-то бьет нас, Тони Тетцлафф падает. Я пытаюсь поднять ее. Мужчины
напирают. Охранники бессильно отступают.
Я падаю рядом с Тони...
Сирена спасает нас.
Охранники противовоздушной обороны распахивают стальные двери. Отбой...
Мы с Тони чуть не поплатились жизнью, считаем мы. Задыхаясь, я оглядываюсь:
никто не преследует нас...
Спектакль "Любимая" нам удается сыграть без воздушного налета. Пятисотое
представление. Чудо.
Другое чудо поджидает нас в тот же вечер: жаркое из косули!
Геббельс приглашает по случаю энного юбилейного спектакля в свой дом под
Ланке.
Он принимает нас один. Его семья отдыхает от авианалетов в Австрии.
Дом Геббельса маленький и уютный, приусадебный участок поразительно
большой. Я спрашиваю его, почему он и дальше не застроил такой прекрасный
участок.
Первая часть ответа следует незамедлительно и уверенно, вторая - после
некоторых колебаний и оказывается откровенной:
- Земля принадлежит не мне, а городу, да и для кого мне строить? Если
меня не будет в живых, мои дети не должны расплачиваться за ненависть,
предназначенную мне...
1 мая 1945 года Геббельс вместе с женой и детьми примут яд в бункере
рейхсканцелярии - всего через несколько часов после того, как его фюрер
покончит самоубийством...
ВРЕМЯ ЧУДЕС
Конец войны застает меня с дочерью Адой и внучкой Верой в моем доме в
Кладове.
Наш собственный маленький бункер, тридцать шесть ступенек под землю,
постоянно переполнен друзьями-соседями: часто приходит Карл Раддатц с женой,
афганский посланник, господа из швейцарского Красного Креста, которые жмутся
к нам, потому что мы говорим по-русски.
Электричество уже давно не подается, водопровод разрушен. На соседнем
участке есть колодец, у которого мы по ночам часами выстаиваем за водой.
Днем из-за воздушных налетов авиации это очень опасно.
Кроме того, через наши дома по кладовскому аэродрому с ревом бьют
"сталинские органы"*. Там кучка безумцев не желает сдаваться русским...
Совсем неподалеку горит дом. Пламя через несколько минут должно
перекинуться на наш гараж. В гараже стоит пятьдесят канистр с бензином,
которые нам оставили солдаты-танкисты, перед тем как сами отдали себе приказ
уходить на запад в надежде, что плен у "Ами"** будет более терпимым, чем у
"Ивана". Обоснованное предположение...
Для нас же, в отличие от них, положение почти безвыходное: мы не можем
выйти наружу; днем не можем перенести канистры с бензином, потому что
"сталинские органы", штурмовики и пулеметный огонь обрабатывают буквально
каждый метр.

Мы убеждены, что этот вечер нам уже не пережить, поскольку пламя горящего
соседнего дома вот-вот доберется до гаража и мы взлетим на воздух вместе с
канистрами бензина... Странная мысль: вот и подошла к концу война, мы
вынесли ее, мы только существуем, но все же живы. И теперь из-за этих
идиотских пятидесяти канистр нам никогда не узнать, как там будет дальше,
если что-то будет вообще...
После шести лет опасностей, когда угроза и смерть стали повседневностью,
я испытываю только любопытство, когда смотрю, как первые маленькие язычки
пламени тянутся от соседнего дома к крыше нашего гаража. Или это нечто
большее, нежели простое любопытство? Скорее - воля к жизни, горячечное
желание уйти не прямо сейчас, не в эту или следующую минуту, а хотя бы
завтра или послезавтра, а лучше - через несколько лет...
В то время как мы наблюдаем за огнем, моя дочь бормочет про себя
заклинание: "Пусть ветер переменится... ветер должен перемениться, о
милостивый Боже, сделай так, чтобы ветер переменился..."
Должно было свершиться чудо, чтобы спасти нас всех в последнюю секунду.
И чудо происходит.
Ветер меняется. Мы переживаем и этот вечер. Соседний дом сгорает дотла и
уже не представляет опасности.
Теперь мы готовимся, насколько это возможно, к грядущим испытаниям:
закапываем в саду украшения, серебро и стеклянные консервные банки. К одной
из банок приклеиваем записку с адресом на случай, если вдруг придется
покинуть дом. Так мы условились с моим зятем...
А в библиотеке у задней стены я выставляю на самое видное место свою
коллекцию русских икон; у меня при этом вполне определенная мысль: "...когда
придут русские..."
Они не заставляют себя долго ждать, эти первые русские - грязные,
закопченные и изголодавшиеся, как все солдаты в эти последние дни войны. Но
насторожены они больше, чем другие. Я заговариваю с ними по-русски.
Удивление сглаживает их недоверие...
Потом, до того как они начнут обыскивать дом, я словно бы случайно завожу
их в свою библиотеку. И тут происходит то, на что я втайне рассчитывала: они
глазеют на иконы.
- Что это - церковь? - спрашивает их командир.
Я молча пожимаю плечами.
Они обмениваются беспомощными, почти робкими взглядами и уходят.
Я перевожу дух. Но ненадолго: военная ситуация меняется в пользу
Германии. Приближается армия Венка, которая должна применить уже в ближайшие
несколько часов чудо-оружие. Русские будут "обращены в бегство" - это
утверждают фольксштурмфюреры, проверяющие наш дом, чтобы "забрать каждого,
абсолютно каждого имеющегося мужчину" на защиту отечества.
В нашем "бабьем царстве" искать их тщетно.
Но в пятидесяти метрах живет Карл Раддатц с женой. Он должен идти с ними.
Карл бушует, проклинает, ругается и называет то, что сейчас все еще
творится, просто и точно - безумием.
Между тем те, кто до этого вел себя так же, уже висят на деревьях в ряд
как дезертиры или пораженцы.
Мы заклинаем Раддатца замолчать, прекрасно понимая, что, если он не
замолчит, мы его больше никогда не увидим.
Раддатц продолжает ругаться.
Он ругается и тогда, когда его вместе с другими фольксштурмовцами -
пожилыми мужчинами и детьми, так же мало приспособленными к военному делу,
как и он, - примерно в сотне метров от наших домов заставляют копать
траншею, чтобы "во что бы то ни стало" остановить лавину русских танков.
Раддатц отказывается даже прикасаться к ручным гранатам (с ручными
гранатами против танков!). Один из фольксштурмфюреров грозит: "Трусов будем
вешать - пусть они даже и знаменитые актеры!"
Этот "герой" не шутит.
Мы с Адой обращаемся к одному знакомому врачу из частей Люфтваффе. Врач
советует сделать быстродействующий, но относительно безвредный усыпляющий
укол.
Ада умеет обращаться со шприцем и ампулами - училась на фельдшера. Она
натягивает свою форму Красного Креста, сует в сумку наполненный шприц с
запасными ампулами и пробирается в окоп.
Там фольксштурмфюрер, угрожавший Раддатцу, лежит за пулеметом. В момент,
когда Ада пробирается в окоп, его задевает осколком гранаты, и он падает на
дно, обливаясь кровью. Это становится для некоторых фольксштурмовцев
сигналом к бегству, а Аде дает возможность беспрепятственно и незаметно
сделать Раддатцу и еще двум знакомым спасительные инъекции.
Вместе с Агнес, экономкой Раддатца, я перебегаю к окопу. Мы хотим
перенести его и двух других к нам в дом, в безопасность.
Все трое едва держатся на ногах: уколы уже начали действовать...
Мы заворачиваем их в простыни и тащим метр за метром к нам в дом; мы
ползем, плотно прижимаясь к земле, вокруг нас рвутся снаряды.
Добираемся до дома без единой царапины. Троица уже отключилась. Мы
затаскиваем их наверх в комнату, примыкающую к спальне Ады.

Тем временем один из фольксштурмфюреров врывается в дом и в бешенстве
орет:
- Где тут дезертиры?
Мы кидаемся вниз.
Человек машет пистолетом и продолжает буйствовать:
- А ну, подавайте сюда трусов, да побыстрее! А кто будет скрывать этих
свиней - пристрелю!
Ада - единственная из нас, кто продолжает сохранять присутствие духа и
мужество: она выбивает из рук мужчины пистолет. Тут уже вмешиваемся мы с
Агнес и, вытолкнув ошеломленного "героя" на улицу, запираем за ним дверь.
Удивительно, но больше мы ничего о нем не слышим. Несколько часов спустя
нам становится ясно почему: военная ситуация снова меняется.
У нас во второй раз "русские гости".
- Немецкие солдаты, фольксштурм? - спрашивают нас советские.
Мы с чистой совестью отрицаем:
- Нет, только тяжелобольные, они лежат наверху.
Ада идет с ними наверх. Русские удостоверяются, что Раддатц и еще двое в
прямом смысле слова невменяемы.
Русские указывают на дверь комнаты Ады:
- А там что?
- Моя спальня.
- Открывайте.
Ада открывает и столбенеет: на ее постели сидит человек, которого она
сразу узнает. Он живет по соседству, высокий эсэсовский чин из ближайшего
окружения Гиммлера.
- Кто этот мужчина? - грозно спрашивает один из русских.
Ада хорошо знает, кто этот человек, но, естественно, не имеет
представления, как эсэсовский бонза попал в ее спальню.
Она колеблется. Ей нелегко донести на кого-либо, даже тогда, когда речь
идет об эсэсовце, который, вероятно, рассчитывал найти в нашем доме
относительно надежное убежище.
Ада пожимает плечами.
- Ты лжешь! - говорит русский.
Ада молчит, надеясь, что эсэсовец сознается сам. Но тот смотрит перед
собой отсутствующим взглядом.
Русские забирают всех нас.
Когда мы проходим мимо дома эсэсовца, его жена подбегает к садовой
изгороди и обменивается со своим мужем несколькими словами, которые мы не
понимаем, потому что между нами и им слишком большое расстояние. Эсэсовец
кивает своей жене.
- Что она сказала? - спрашивает у меня один из солдат.
- Я не поняла.
Солдат недоверчиво смотрит на меня. Жена быстро убегает обратно в дом.
В этот момент эсэсовец подламывается, словно от удара. Он мертв -
раскусил капсулу с цианистым калием. Позднее я узнаю, что жена и ребенок
отравились несколькими минутами позже...
После бесконечного допроса нас пока что отпускают - за недостатком улик.
Но мы остаемся под подозрением, так как в нашем доме был схвачен высокий
эсэсовский чин. Недоверие советских солдат сохраняется, мы это еще
почувствуем...
Мы - моя дочь, внучка Вера, Карл Раддатц с женой и моя русская подруга
Зинаида Рудов - сидим в погребе нашего маленького дома.
"Сталинские органы" молчат, раздаются лишь отдельные выстрелы. Вдруг в
дверях появляется советский солдат. Лоб его окровавлен. Он направляет свой
автомат на нас. Никто из нас не шевелится - мы завороженно смотрим на ствол.
Солдат оседает вниз, хватается за лоб, вскрикивает от боли и падает
замертво.
Его товарищи протискиваются в подвал. Один из них говорит:
- Колю застрелили!
Нас выводят. Через три дома теперь расположена комендатура.
Мой допрос не длится и пяти минут. Я подозреваюсь в шпионаже, потому что
говорю по-русски.
Я не успеваю даже слова сказать. Я даже не могу назвать своего имени или
профессии. Приговор: смертная казнь через расстрел, и двое солдат сразу
встают по бокам.
Прежде чем мы выходим из помещения, появляется долговязый советский
офицер. Все остальные встают перед ним навытяжку.
Офицер пристально рассматривает нас и спокойно спрашивает:
- Что тут происходит?
Один из его подчиненных объясняет. Тем временем я заговариваю
по-русски...
Офицер ничем не выдает своего удивления и невозмутимо просит меня
продолжать. Я говорю ему, кто я такая, представляю свою дочь, внучку, друзей
и рассказываю, что произошло.
Офицер слушает без комментариев и потом спрашивает, не в родстве ли я с
московской актрисой Ольгой Книппер-Чеховой. Я киваю:
- Она моя тетя.

Офицер распоряжается, чтобы нас отвели домой два солдата и оставались там
для нашей защиты. Я пользуюсь этой защитой только до вечера: подъезжает
автомобиль с советскими офицерами. Офицеры предлагают мне сесть в машину и
взять с собой "что-нибудь из личных вещей".
Я прощаюсь с Адой, Верой и друзьями - надолго, мы убеждены в этом...
Сначала офицеры доставляют меня в ставку Красной армии в предместье
Берлина - Карлсхорст. Они держатся вежливо-отстраненно. Мне ничего не
удается узнать о возможной взаимосвязи между моим предшествовавшим допросом
и этим "приглашением". Уже этой же ночью меня везут в Позен. Из Позена
советский военный самолет увозит в Москву...
Я прибываю - но не в тюрьму.
Я живу как частное лицо у одной офицерской жены, муж которой пропал без
вести в Германии.
Она с двумя маленькими детьми ютится в кухне, без угля и дров. Как только
меня поселяют, она впервые за долгие месяцы получает топливо. Две из трех
комнат приготовлены для меня.
Время от времени заходят советские офицеры - они приносят книги или
играют со мной в шахматы. На мой несколько ироничный вопрос, как долго еще
они намерены таким вот образом коротать со мной время, офицеры не отвечают,
лишь обаятельно улыбаются.
И все же это не тюрьма, скорее, "золотая клетка". Соблюдается лишь одно
условие - полная тайна моего пребывания здесь. Позднее я узнаю почему: вдова
Чехова, моя тетя Ольга Книппер-Чехова, еще жива. Она не должна знать, что я
в Москве.
Через несколько дней мои русские "шахматисты" отвозят меня на допрос.
Через двадцать пять лет я снова вижу Красную площадь. На первый взгляд
мне кажется, что здесь все как и прежде...
Сопровождающие предъявляют удостоверения личности охране и говорят, кто я
такая. Один из часовых вынимает из кармана мое фото, сравнивает и пропускает
нас.
И этот бессловесный осведомительно-контролирующий механизм не изменился,
думаю я...
Я сижу в просто меблированном помещении, напротив - несколько офицеров.
Они вежливы, говорят по-русски, немецки и французски и ведут себя так,
словно собираются всего лишь попрактиковаться в иностранных языках.
В это время я ломаю себе голову над явными и скрытыми причинами моего
странного ареста; сижу, внутренне сжавшись, как пружина, ожидая, что один из
этих офицеров вот-вот заорет на меня и бросит в какую-нибудь сырую камеру.
Ничего подобного, никто не вскакивает и не кричит, более того - ни одной
угрожающей интонации в голосе. Вопросы их о том о сем: они болтают о
литературе, музыке, театре и кино; и только вскользь интересуются,
вмешивался ли Геббельс в театральные репетиции, насколько сильно диктовал
условия кино, с какого времени Геринг и Геббельс стали соперничать на
культурном поприще в Берлине, какие личные впечатления у меня от Гитлера,
Геринга, Геббельса и Муссолини, что мне известно о Бормане, ближайшем
доверенном лице и советнике Гитлера, и почему Генрих Георге так сильно
симпатизировал нацистам, хотя до 1933 года был убежденным коммунистом...
На все эти вкрапленные в нашу беседу вопросы я отвечаю более или менее
исчерпывающе. О Геббельсе могу рассказать многое, о Гитлере, Геринге и
Муссолини меньше, а о Бормане вообще ничего. Я его никогда не видела.
При упоминании о Бормане офицеры становятся настойчивее, но я вынуждена
их разочаровать. И явно обескураживаю своей речью в защиту Генриха Георге,
недвусмысленно подчеркивая: он не нацист. "Он до мозга костей актер, фанатик
своего дела, который не может жить без игры. Возможно, что из-за этой
одержимости играть где бы то ни было и во что бы то ни стало и создалось
впечатление, будто в своей жизни он неоднократно совершал политические
кульбиты. Но впечатление это ложное. Его ангажированность исключительно
творческая, но не политическая..."
(Несколько недель спустя после моей "защитительной речи" в Москве Генрих
Георге умрет в лагере под Берлином, в который его отправили немцы-доносчики.
И там он тоже играл. Но сердце его не выдержало.)
Офицеры вежливо благодарят за "интересные сведения".
Сопровождающие отвозят меня обратно на мою частную квартиру.
В течение последующих трех месяцев

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.