И все-таки море
страница №6
...едет.— Вы рады?
— Не знаю. Я по нему скучаю.
— Может, он приедет и заберет вас навсегда?
— Не говорите глупостей, Бартльбум.
— Почему бы и нет? Он любит вас, вы сами сказали: все, что у него есть
в жизни, — это вы...
Любовник Анн Девериа наконец разузнал, куда отправил ее муж. Он написал
ей. И в эту минуту он, верно, уже на пути к этому морю и берегу.
— Я бы примчался и увез вас навсегда. Анн Девериа улыбается.
— Скажите это еще раз, Бартльбум. Умоляю. Скажите еще.
— Вон он... вон там!
— Где, где?
— Там... да нет, правее, вон, вон...
— Вижу! Черт возьми, вижу.
Трехмачтовый!
— Ну да, трехмачтовый, разве не видите?
— Трех?
— Плассон, а сколько мы уже тут?
— Вечно.
— Я серьезно.
— И я серьезно, мадам. Вечно.
— По-моему, он садовник.
— С чего ты взяла?
— Он знает названия деревьев.
— А ты откуда их знаешь, Элизевин?
— Лично мне вся эта история с седьмой комнатой совсем не по душе.
— Что так?
— Я боюсь человека, который никому не показывается.
— А падре Плюш говорит, что это он боится.
— Ему-то чего бояться?
— Иногда я спрашиваю себя: чего мы все ждем?
Молчание.
— Что будет слишком поздно, мадам.
Так могло бы продолжаться до конца дней.
* КНИГА ВТОРАЯ. Морское чрево *
Спустя две недели после отплытия из Рошфора фрегат французского флота
"Альянс" прочно сел на песчаную банку у побережья Сенегала. Причиной тому
были неопытность капитана и неточность навигационных карт. Все попытки
высвободить судно оказались тщетны. Фрегат пришлось покинуть. Корабельных
шлюпок на всех не хватило, поэтому на воду спустили плот футов сорок длиной
и вполовину шириной. На плот высадили 147 человек; там были солдаты,
матросы, несколько пассажиров, четверо офицеров, врач и картограф. По плану
эвакуации четыре корабельные шлюпки должны были отбуксировать плот к берегу.
Когда же карав?ч отчалил от останков "Альянса", возникла всеобщая паника и
неразбериха. Караван медленно приближался к берегу, и тут то ли по
недосмотру, то ли по злому умыслу — истину установить так и не удалось --
шлюпки отцепились от плота. Трос оборвался. Или его перерезали. Шлюпки
уплывали к берегу; плот был брошен на произвол судьбы. Не прошло и получаса,
как, гонимый течением, он скрылся за горизонтом.
Первое — это мое имя, Савиньи.
Первое — это мое имя, второе — взгляды тех, кто нас бросил: их глаза
в тот момент — они неотрывно смотрели на плот, они не могли смотреть
куда-то еще, но в них ничего не было, ровным счетом ничего — ни ненависти,
ни сострадания, ни сожаления, ни страха — ничего. Их глаза.
Первое--
это мое имя; второе — их глаза; третье — назойливая мысль: я умираю,
я не умру. Я умираю я не умру я умираю я не умру я — вода доходит до колен,
плот ускользает под воду, придавленный непомерным весом — умираю я не умру
я умираю я не умру — запах, запах страха, моря, тел, бревна скрипят под
ногами, голоса, держаться за веревки, моя одежда, оружие, лицо человека,
который — я умираю я не умру я умираю я не умру я умираю — кругом одни
волны, не нужно думать: где земля? кто нас туда дотащит? кто командует?
ветер, течение, молитвы, как стоны, яростные молитвы, кричащее море, страх
оттого, что
Первое — это мое имя; второе — их глаза; третье — назойливая мысль;
четвертое — крадущаяся ночь, облака, застилающие лунный свет, зловещая
темнота, и только звуки — крики, вопли, мольбы, ругань и море, встающее
надо всем и разметающее во все стороны эту груду тел — цепляешься за что
попало: канат, бревно, чью-то руку, всю ночь в воде, под водой, ни огонька,
ни проблеска, повсюду кромешный мрак и невыносимый стон, пронизывающий
каждый миг-- и вдруг, я помню, пощечина от набежавшей волны, стена воды, я
помню — и тишина, леденящая тишина, а следом — истошный крик, мой крик,
мой крик, мой крик
Первое — это мое имя; второе — их глаза; третье — назойливая мысль;
четвертое — крадущаяся ночь; пятое — истерзанные тела, зажатые бревнами
плота; человек, нанизанный грудью на острый кол, плещется на волнах, как
тряпка; рассвет предъявляет жертвы морских потемок, одного за другим их
снимают с обагренных вил и возвращают новому владельцу — морю, оно везде:
на горизонте ни клочка земли, ни жалкого суденышка, пусто — человек
пробирается через усеянную трупами пустыню и, не издав ни звука, уходит в
воду, он плывет и уходит, уходит, глядя на него, за ним идут другие, даже не
пытаясь плыть, они плашмя упадают в море и скрываются — видя все это,
почему-то наполняешься нежностью, -- прежде чем отдаться стихии, они
обнимаются — лица мужчин увлажняются невольными слезами — и оседают в
море, глубоко вдыхая соленую воду в самые легкие и выжигая все внутри, все
— никто их не останавливает, никто
Первое — это мое имя; второе — их глаза; третье — назойливая мысль;
четвертое — крадущаяся ночь; пятое-- истерзанные тела; шестое — голод, он
разрастается в тебе и кусает за горло и застилает глаза; пять бочек вина и
мешок галет; картограф Корреар говорит: мы так не выдержим — люди
переглядываются, следят друг за другом, чтобы вовремя напасть или отразить
нападение; Лере, старший помощник, говорит; паек на человека — два стакана
вина и одна галета — все следят друг за другом, наверное, это слепящий
свет, а может, ленивые, как передышка, волны или чеканные слова Лере — стоя
на бочке, он выкрикивает: мы спасемся, из ненависти к тем, кто нас бросил,
мы вернемся и заглянем им в глаза, и они уже не смогут ни спать, ни жить, ни
уйти от проклятия, которым станем для них мы, живые, изо дня в день они
будут подыхать от своей вины — наверное, это бесшумный свет, а может,
волны, ленивые, как передышка, но главное, что люди замолкают и отчаяние
переходит в кротость, порядок и спокойствие — люди поодиночке бродят
кругами, их руки, наши руки, паек на человека, — подумать только, сотня
побежденных, потерянных, побежденных людей выстраиваются как по струнке
посреди моря-океана, в хаосе морского чрева, чтобы выжить — молча, с
нечеловеческим терпением и нечеловеческим упорством
Первое — это мое имя; второе — их глаза; третье — назойливая мысль;
четвертое — крадущаяся ночь; пятое — истерзанные тела; шестое — голод, а
седьмое — ужас, ужас, взрывающийся в темноте — снова и снова, — ужас,
ярость, кровь, смерть, ненависть, зловонный ужас. Они овладели бочкой, и
вино овладело ими. В лунном свете кто-то изо всех сил рубит топором канатную
перевязку плота, офицер пытается остановить этого человека, на него
набрасываются, бьют его ножом, весь в крови, он возвращается к нам, мы
хватаем сабли и ружья, луна скрывается за облаками, ничего не разобрать,
этот миг никогда не кончится, на нас обрушивается невидимая волна тел,
криков и оружия, слепое отчаяние жаждет смерти, немедленной и бесповоротной,
ненависть жаждет врага, чтобы тут же отправить его в ад, — в мерцающем
свете их тела бросаются на наши сабли, хлопают ружейные выстрелы, кровь
брызжет из ран, я помню, как спотыкаешься о головы, торчащие между бревен,
как безоружные люди с переломанными конечностями подползают к тебе, чтобы
мертвой хваткой впиться зубами в ногу и не отпускать, пока их не пристрелят
или не изрубят саблей, я помню, как двое из наших испустили дух, разодранные
на куски такой безжалостной тварью, вылезшей из ночной пустоты, полегли и
десятки нападавших: одних закололи, другие утонули, оставшиеся расползлись
по плоту, тупо глядя на свои увечья и взывая к святым, когда залезали руками
в открытые раны наших людей и вырывали их внутренности, — я помню, как на
меня накинулся человек, сдавил мне горло и, пока душил, бормотал навзрыд как
заведенный: "Господи, помилуй. Господи, помилуй, Господи, помилуй"; дикость
и бред: моя жизнь в его пальцах, его жизнь на острие моего клинка, который в
конце концов вонзается ему в бок, затем в живот, в горло, в голову — и
голова катится в воду, — клинок продолжает разить бесформенное кровавое
месиво, свернувшееся на бревнах, жалкую куклу, в которой вязнет моя сабля: и
раз, и два, и три, и четыре, и пять
Первое — это мое имя; второе — их глаза; третье — назойливая мысль;
четвертое — крадущаяся ночь; пятое — истерзанные тела; шестое — голод;
седьмое — ужас, а восьмое — безумные видения, цветущие на этой бойне, на
этом чудовищном поле битвы, омываемом волной, повсюду тела, куски тел,
зеленовато-желтые лица, кровь, запекшаяся в незрячих глазах, разверстые
раны, прорвавшиеся язвы, трупы, словно исторгнутые бешеным землетрясением,
тела, наводнившие в предсмертных корчах губительный остов плота, по которому
бродят живые — живые, — отбирая у мертвых их убогие пожитки и главное --
поочередно растворяясь в безумии, каждый на свой лад, со своими видениями,
отнятыми у сознания голодом, жаждой, страхом и отчаянием. Видения. Кому-то
грезится земля — Земля! — кому-то — корабли на горизонте. Но их крики
остаются без внимания. Кто-то составляет официальное письмо протеста в
адмиралтейство, выражая свое негодование по поводу этого неслыханного
безобразия и требуя надлежащим образом... Слова, мольбы, грезы, косяк
летучих рыб, облако, указующее путь к спасению, матери, братья, невесты,
являющиеся, чтобы залечить раны, напоить и утешить; вот некая дама
лихорадочно ищет свое зеркальце, зеркальце, кто видел ее зеркальце, верните
мое зеркальце, зеркальце, мое зеркальце; вот господин благословляет
умирающих ругательствами и причитанием, а другой, сидя на краешке плота,
говорит с морем вполголоса, точно обхаживает его, и слышит ответ, море
отвечает, завязывается разговор, последний разговор, иные поддаются на
лукавые ответы моря, верят ему и под конец сползают в воду, переходя во
власть необъятного собеседника, который поглощает их и уносит далеко-далеко
— а по бревенчатому настилу шныряет взад-вперед Леон, мальчонка Леон,
двенадцатилетний юнга, безумие и ужас давно прибрали его к рукам, и он мерит
плот от края до края, без остановки выкрикивая одно и то же: мамочка,
мамочка, мамочка, у Леона нежный взгляд и бархатистая кожа, словно птица в
клетке, он будет носиться очертя голову до тех пор, пока не угробит себя,
пока у него не разорвется сердце или что-нибудь еще внутри, и он вдруг
рухнет как подкошенный и забьется в судороге с выпученными глазами и под
конец затихнет, и его поднимет на руки Жильбер — Жильбер так любил юнгу --
и крепко прижмет к себе — Жильбер любил юнгу и теперь безутешно оплакивает
и целует его, странно видеть посреди этой преисподней лицо старика,
наклоняющееся к губам ребенка, нелепые поцелуи, но как забыть эти поцелуи,
если видел их собственными глазами, то была не греза, я чувствовал дыхание
смерти, меня не обуяло спасительное безумие или сладостное видение, я
потерял счет дням, но знал, что с наступлением темноты снова явится ночной
зверь, он должен явиться, звериный ужас охватит нас, и разразится ночная
бойня, и мы будем сеять вокруг себя смерть, чтобы не умереть самим, чтобы
Первое — это мое имя; второе — их глаза; третье — назойливая мысль;
четвертое — крадущаяся ночь; пятое — истерзанные тела; шестое — голод;
седьмое — ужас; восьмое — безумные видения, а девятое — отвратное мясо,
мясо, мясо, что вялится на вантах, кровоточащее мясо, мясо, человеческое
мясо, мясо у меня в руках, на моих зубах, мясо людей, которых я видел,
которые были, мясо живых, а потом мертвых, забитых насмерть, потерявших
рассудок, разрубленных на куски, мясо рук и ног, дравшихся на моих глазах,
мясо, содранное с костей, мясо, у которого некогда было имя и которое,
обезумев от голода, я теперь пожираю, от зари до зари жую обрезки кожаных
ремней и ткани, больше на этом треклятом плоту ничего нет, ничего, ничего,
морская вода и моча, охлажденные в жестяных кружках, кусочки олова под
языком, чтобы не спятить от голода, и дерьмо, которое никак не заставишь
себя проглотить, и веревки, пропитанные кровью и солью, — единственная пища
с привкусом жизни, но и она идет в ход, покуда человек не слепнет с голода и
не припадает к трупу товарища и со слезами и молитвой не отрывает от него
шматок, который, словно зверь, уносит в укромное место и обсасывает, и
кусает, и блюет, и снова кусает, свирепо преодолевая отвращение оттого, что
вырывает у смерти последнюю тропинку к жизни, безжалостную тропинку, по
которой друг за другом идем мы все; теперь мы сравнялись в нашем озверении и
ошакаливании и молча стережем свой ошметок мяса, с оскоминой на зубах,
перемазанными кровью руками и пронзительной, грызущей болью в желудке,
источая тяжелый смертный дух, смрад разлезающейся кожи, разлагающейся плоти,
сочащегося влагой и слизью мяса; разъятые, как вопли, тела напоминают столы,
накрытые для нашей скотской трапезы; конец всего, чудовищное поражение,
постыдная сдача, гадостный разгром, богопротивная гибель, и тут я — я --
поднимаю взгляд — я поднимаю взгляд — взгляд — и тут я поднимаю взгляд и
вижу его — я — вижу его: море. Впервые за эти долгие дни я по-настоящему
вижу его. И слышу его страшный голос, чувствую его крепчайший запах и
безостановочный нутряной танец, нескончаемую волну. Все исчезает, и остается
только оно. Передо мной. Надо мной. Как откровение. Тает пелена боли и
страха, пленявших мою душу, рвутся тенета мерзости, жестокости и кошмара,
застилавших мои глаза, рассеиваются сумерки смерти, помутившие мой разум, и
в нежданном свете меня осеняет желанная ясность, я наконец-то вижу, и
чувствую, и понимаю. Море. Оно казалось молчаливым соглядатаем, даже
соучастником. Или оправой, сценой, декорацией. Теперь я смотрю на него и
понимаю: море было всем. Оно было всем с самого начала. Я вижу, как оно
танцует вокруг меня, озаренное ледяным светом, торжествующее, прекрасное и
необъятное чудовище. Оно было в руках, несущих смерть, в умиравших
мертвецах, в жажде и голоде, в агонии, подлости и безумии, оно было
ненавистью и отчаянием, жалостью и отказом, оно — эта кровь и эта плоть,
этот ужас и этот блеск. Нет ни плота, ни людей, ни слов, ни чувств, ни
поступков — ничего. Нет виноватых и невинных, приговоренных и спасенных.

