Жанр: Лирика
И все-таки море
... — мать взяла и прочла эти сотни страниц, испещренных
отцовскими каракулями. Одну за другой. Вдоль страниц протянулись имена тех,
кого он знал. В столбик. А напротив каждого имени следовало подробное
описание чудовищной смерти. Я эти листы не читала. Но глаза — его глаза,
полные ненависти каждую минуту каждого дня, до самого конца, — я видела и
помню. Еще как помню. Я и замуж вышла за человека с добрыми глазами. Все
остальное для меня было не важно. У него были добрые глаза.
Ну, а потом ведь жизнь складывается не так, как мы думаем. Она идет
своей дорогой. Ты — своей. И дороги эти разные. Вот так... Я и не жаждала
счастья, нет. Я хотела... спастись, да, да, именно спастись. Но слишком
поздно поняла, в какую сторону идти: в сторону желаний. Люди полагают, будто
их спасет что-то еще: долг, честь, доброта, справедливость. Нет. Спасают
желания. Только они истинны. Будь с ними — и ты спасешься. Слишком поздно я
это поняла. Если дать жизни время, она так к тебе повернется, что уже ничего
не переделать, и тогда всякое твое желание приносит сплошные мучения. Тут-то
все и рушится, и деваться уже некуда, и чем сильнее мечешься, тем сильнее
запутываешься, чем больше рыпаешься, тем больше набиваешь шишек. Замкнутый
круг. Когда было слишком поздно, я начала желать. Изо всех сил. И причинила
себе такие муки, о которых ты и не подозреваешь.
Знаешь, чем здесь хорошо? Смотри: вот мы идем и оставляем следы на
песке, отчетливые, глубокие. А завтра ты встанешь, посмотришь на берег и
ничего не найдешь, никаких следов, ни малейших отметин. За ночь все сотрет
море и слижет прибой. Словно никто и не проходил. Словно нас и не было. Если
есть на свете место, где тебя нет, то это место здесь. Уже не земля, но еще
и не море. Не мнимая жизнь, но и не настоящая.
Время. Проходящее время. И
все. Идеальное убежище. Здесь мы невидимы для врагов. Чисты и прозрачны.
Белы, как полотна Плассона. Неуловимы даже для самих себя. Но в этом
чистилище есть свой изъян. И от него не уйти. Это море. Море завораживает,
море убивает, волнует, пугает, а еще смешит, иногда исчезает, при случае
рядится озером или громоздит бури, пожирает корабли, дарует богатства-- и не
дает ответов; оно и мудрое, и нежное, и сильное, и непредсказуемое. Но
главное — море
зовет. Ты поймешь это, Элизевин. Море и есть не что иное,
как постоянный
зов. Он не смолкает ни на миг, он заполняет тебя, он повсюду,
ему нужна ты. Можно ничего не замечать — бесполезно. Море по-прежнему будет
звать тебя. Это и другие моря, которых ты никогда не увидишь; они вечны и
будут терпеливо поджидать тебя в шаге от твоей жизни. Их неустанный зов ты
будешь слышать везде. И в этом чистилище из песка. И во всяком раю, и во
всяком аду. Не важно как. Не важно где. Море день и ночь будет звать тебя.
Анн Девериа замедляет шаг. Нагибается и снимает сапожки. Оставляет их
на песке. Идет дальше босиком. Элизевин не двигается. Ждет, пока спутница
отдалится. Затем произносит так, чтобы ее услышали:
— Скоро я уеду. И войду в море. И выздоровлю. Я так этого хочу.
Выздороветь. Жить. И стать такой же красивой, как вы.
Анн Девериа оборачивается. Тает в улыбке. Подыскивает слова. Находит
их.
— Возьмешь меня с собой?
На подоконнике в комнате Бартльбума сидят двое. Всегдашний мальчик. И
Бартльбум. Сидят, свесив ноги в пустоту. А взгляд — в море.
— Послушай, Дуд... Мальчика звали Дуд.
— Вот ты все время тут сидишь...
— Мммммм.
— И наверняка знаешь.
— Что?
— Где у моря глаза?
— ...
— Ведь они есть?
— Есть.
— Ну и где же они?
— Корабли.
— Что корабли?
— Корабли и есть глаза моря.
Бартльбум оторопел. Эта мысль почему-то не приходила ему в голову.
— Но кораблей сотни...
— Вот и у моря сотни глаз. Что оно, по-вашему, только двумя
управляется?
Действительно. При такой-то работе. И таком размахе. Что верно, то
верно.
— Погоди, а как же...
— Мммммм.
— А как же кораблекрушения? А бури, тайфуны и все такое прочее... Для
чего морю топить корабли, если это его глаза?
Дуд поворачивается к Бартльбуму и с досадой в голосе произносит:
— А что... вы глаз никогда не закрываете?
Боже. У этого ребенка на все есть ответ.
Думает думу Бартльбум. Раскидывает умом и так и эдак. Потом резко
соскакивает с подоконника. Разумеется, в сторону комнаты. Для прыжка в
обратную сторону понадобились бы крылья.
— Плассон... Мне нужен Плассон... Я должен все ему рассказать... Черт
возьми, это так просто, надо только пошевелить мозгами...
Бартльбум лихорадочно ищет свою шапочку. И не находит. Ничего
удивительного: она у него на голове. Махнув рукой, Бартльбум выбегает из
комнаты.
— Пока, Дуд.
— Пока,
Мальчик пристально смотрит на море. Проходит немного времени.
Убедившись, что поблизости никого, он резко соскакивает с подоконника.
Разумеется, в сторону берега.
Однажды утром все проснулись и увидели, что ничего нет. Были только
следы на песке. Всего остального не было. Если так можно выразиться.
Небывалый туман.
— Это не туман — облака.
Небывалые облака.
— Это морские облака. Небесные — наверху. Морские — внизу. Они
появляются редко. Потом исчезают.
Дира знала уйму всего.
Вид за окном впечатлял. Еще накануне небо было усеяно звездами, просто
сказка. А тут на тебе: все равно что нырнуть в стакан с молоком. Не говоря
уже о холоде. Все равно что нырнуть в стакан с холодным молоком.
— В Керволе то же самое.
Очарованный падре Плюш прилип носом к стеклу.
— Теперь это надолго. Марево не сдвинется ни на дюйм. Туман. Сплошной
туман. И полная неразбериха. Люди даже днем ходят с факелами. Да что толку.
Ну, а ночью... Ночью и вовсе творится такое... Судите сами. Как-то под вечер
возвращался Арло Крут домой. Завернул не в те ворота и попал прямехонько в
постель Метела Крута, своего родного брата. Метел, тот даже не чухнулся --
знай себе дрыхнет как сурок. Зато женушка его очень даже чухнулась. И то
сказать: к вам бы в постель посреди ночи мужик залез. Слыханное ли дело?
Угадайте, что она ему сказала?
Тут в голове падре Плюша разжалась бессменная пружина. Две упоительные
фразы стартовали с исходных позиций мозга и что есть духу понеслись к
финишной прямой голосовых связок, чтобы по ним вырваться наружу. Более
осмысленная фраза, учитывая, что речь все-таки шла о голосе священника,
звучала, разумеется, так:
— Сунься — и я закричу.
Все бы хорошо, только фраза эта была насквозь фальшивой. Поэтому
выиграла другая, правдивая фраза:
— Сунься — или я закричу.
— Падре Плюш!
— А что я сказал?
— Что вы сказали?
—
Я что-то сказал?
В гостиной, выходившей на море, все собрались под сенью облачного
наводнения. Но тягостного чувства растерянности ни у кого не было. Одно дело
просто бездействие. И совсем другое — вынужденное бездействие. Большая
разница. Постояльцы лишь чуточку опешили. Как рыбки в аквариуме.
Особенно волновался Плассон. В охотничьих сапогах и рыбацкой куртке он
нервно расхаживал туда-сюда, поглядывая сквозь стекла на молочный прилив, не
отступавший ни на дюйм.
— Прямо-таки одна из ваших картин, — громко заметила из плетеного
кресла Анн Девериа; она тоже не могла оторваться от невероятного зрелища. --
Голова идет кругом от этой белизны.
Плассон продолжал сновать по гостиной, будто и не слышал.
Бартльбум отвлекся от книги, которую бесцельно перелистывал.
— Вы излишне строги, мадам Девериа. Господин Плассон взялся за очень
трудное дело. А его работы — не белее страниц моей книги.
— Вы пишете книгу? — спросила Элизевин, сидевшая на стуле перед
большим камином.
— В своем роде.
— Ты слышал, падре Плюш, господин Бартльбум пишет книги.
— Ну, это не вполне книга...
— Это энциклопедия, — пояснила Анн Девериа.
— Энциклопедия?
И пошло-поехало. Достаточно сущего пустяка, чтобы забыть о молочном
море, которое тем временем обводит тебя вокруг пальца. Скажем, шелеста
диковинного словца. Энциклопедия. Единственного словца. Заводятся все как
один. Бартльбум, Элизевин, падре Плюш, Плассон. И мадам Девериа.
— Бартльбум, не скромничайте, расскажите барышне о вашей затее насчет
пределов, рек и всего прочего.
— Она называется
Энциклопедия пределов, встречающихся в природе... — Хорошее название. В семинарии у меня был наставник...
— Дайте ему договорить, падре Плюш...
— Я работаю над ней двенадцать лет. Сложная штука... В общем, я
пытаюсь выяснить, докуда доходит природа, точнее, где она решает
остановиться. Потому что рано или поздно она останавливается. Это научный
факт. К примеру...
— Расскажите ей о цепколапых...
— Ну, это частный случай.
— Вы уже слышали историю о цепколапых, Плассон?
— Видите ли, любезнейшая мадам Девериа, эту историю Бартльбум
рассказал мне, а уж я потом пересказал вам.
— Надо же, ну и фразищу вы отгрохали. Поздравляю, Плассон, вы делаете
успехи.
— Так что же эти... цепколапые?
— Цепколапые обитают в арктических льдах. По-своему это совершенные
животные. Они практически не стареют. При желании цепколапые могли бы жить
вечно.
— Чудовищно.
— Но не тут-то было. У природы все под надзором. Ничто от нее не
ускользает. В определенный момент, когда цепколапые доживают лет до
семидесяти--восьмидесяти, они перестают есть.
— Не может быть.
— Может. Перестают — и все тут. Так они протягивают в среднем еще
года три. А потом умирают.
— Три года без еды?
— В среднем. Отдельные особи выдерживают и дольше. Но в конце концов
— что самое главное — умирают и они. Научный факт.
— Но это же самоубийство.
— В каком-то смысле.
— И мы должны вот так вот вам поверить, Бартльбум?
— Взгляните, у меня тут есть рисунок... изображение цепколапого...
— Вы были правы, Бартльбум, рисуете вы и впрямь как курица лапой, я,
признаться, еще не видывал таких (стоп)
— Рисунок не мой... Его сделал моряк, рассказавший мне эту историю...
— Моряк?
— Обо всем этом вы узнали от моряка?
— Да, а что?
— Поздравляю, Бартльбум, это поистине научный подход...
— А я вам верю.
— Благодарю вас, мадемуазель Элизевин.
— Я вам верю, и падре Плюш тоже верит, правда?
— Конечно... вполне достоверная история, сдается, где-то я уже об этом
слышал, наверное в семинарии...
— Чего только не узнаешь в этих семинариях... А дамских историй там не
рассказывают?
— Я вот сейчас подумал, Плассон, почему бы вам не сделать иллюстрации
к моей Энциклопедии, ведь было бы славно, а?
— Вы хотите, чтобы я изобразил цепколапых?
— Ну, кроме цепколапых, там еще много всего... Я написал 872 статьи,
выберете на свой вкус...
— 872?
— Отменная мысль, не правда ли, мадам Девериа?
— В статье Море я бы не давал иллюстраций...
— А падре Плюш сам рисовал для своей книжки.
— Полно, Элизевин...
— Только не говорите мне, что у нас объявился еще один ученый...
— Это чудесная книга.
— Вы что, действительно пишете, падре Плюш?
— Да нет, тут нечто... особое. Это не то чтобы книга...
— Еще какая книга.
— Элизевин...
— Он ее никому не показывает. А книга чудесная.
— Наверное, стихи.
— Не совсем.
— Но близко.
— Песни.
— Нет.
— Ну же, падре Плюш, не заставляйте себя упрашивать...
— Вот именно...
— Что — именно?
— Нет, я насчет "упрашивать"...
— Только не говорите мне, что...
— Молитвы. Это молитвы.
— Молитвы?
— О боже...
— Но молитвы падре Плюша не такие, как все...
— По-моему, неплохо придумано. Лично мне всегда не хватало подходящего
молитвенника.
— Бартльбум, ученому не пристало
молиться; если он настоящий ученый,
ему и в голову не придет (стоп)
— Наоборот! Коль скоро мы изучаем природу, а природа — это не что
иное, как зеркало...
— Он написал бесподобную молитву врача. Ведь врач тоже ученый?
— То есть как--врача?
— Она называется
Молитва врача, излечившего больного и чувствующего
смертельную усталость в тот самый момент, когда исцеленный больной встает на
ноги. — Что-что?
— Таких молитв не бывает.
— Я же сказала: молитвы падре Плюша необычные.
— И что, там все такие?
— Есть названия и покороче, но дух тот же.
— А можно еще какую-нибудь, падре Плюш...
— Я смотрю, и вас на молитвы потянуло, Плассон?
— Ну, взять хотя бы эту:
Молитва картавого мальчика или Молитва
человека, который падает в овраг и не хочет умирать... — Ушам своим не верю...
— Разумеется, она совсем коротенькая, всего несколько слов... Или вот
еще:
Молитва старика, у которого трясутся руки. В общем, в таком роде...
— Что-то невероятное!
— И сколько их у вас?
— Немного... Тут особо-то не распишешься... Хотелось бы, но без
вдохновения ничего не выходит...
— Ну, примерно...
— На сегодня... 9502.
— Не может быть...
— Страшное дело...
— Черт возьми, Бартльбум, по сравнению с этим ваша энциклопедия
выглядит школьной тетрадкой.
— А как вам это удается, падре Плюш?
— Понятия не имею.
— Вчера он сочинил просто потрясающую.
— Элизевин...
— Нет, правда.
— Элизевин, ради Бога...
— Вчера он сочинил молитву о вас.
Все разом умолкают.
Вчера он сочинил молитву о вас. Она сказала это, глядя мимо них.
Вчера он сочинил молитву о вас. Она смотрит куда-то в сторону, и вот уже все обращают туда изумленные
взоры.
Сбоку от стеклянной двери столик. За столиком человек с потухшей
трубкой в руке. Адамс. Никто не заметил, когда он вошел. Может, только что.
Может, давным-давно.
— Вчера он сочинил молитву о вас.
Немая сцена. Элизевин встает и подходит к Адамсу.
— Она называется
Молитва человека, не желающего называть свое имя.Ласково. Она говорит это ласково.
— Падре Плюш думает, что вы доктор.
Адамс улыбается.
— Временами.
— А я говорю, что вы моряк.
Немая сцена продолжается. Все замерли. Но ловят каждое слово. Каждое.
— Временами.
— Ну а сейчас вы кто? Адамс качает головой.
— Я просто жду.
Элизевин стоит перед ним. В уме у нее наивный вопрос:
"Чего ждете?" Всего два слова. Но ей не удается их произнести, потому что мгновением
раньше она слышит про себя отчетливый шепот:
Не спрашивай меня об этом,
Элизевин. Не надо, прошу тебя. Элизевин стоит, не издав ни звука, и смотрит в немые, как камни, глаза
Адамса.
Молчание.
Адамс поднимает взгляд поверх нее и говорит:
— Сегодня удивительное солнце.
За стеклами, без единого стона, испустили последний вздох туманы и
зазвенел ослепительно-прозрачный воздух воскресшего из пустоты дня.
Берег. И море.
Свет.
Северный ветер.
Бесшумные приливы и отливы.
Дни. Ночи.
Литургия. Если присмотреться — застывшая литургия.
Застывшая. Люди как мановения обряда.
Не вполне
люди. Жесты.
Их поглощает каждодневно надвигающаяся церемония — словно кислород для
ангельского клокотания волн.
Их вбирает совершенный береговой ландшафт — словно фигурки на шелковых
веерах.
Изо дня в день они становятся все неизменнее.
Очутившись у моря, они рождаются, исчезая, и в зазорах элегантного
ничто находят утешение от временного небытия.
По оптическому обману души разливается серебряный перезвон их голосов
— единственная ощутимая рябь в безмятежности невыразимого волшебства.
— Вы думаете, я сумасшедший?
— Нет.
Бартльбум рассказал ей обо всем. О письмах, о шкатулке красного дерева,
о заветной женщине. Обо всем.
— Я еще никому об этом не рассказывал.
Тишина. Вечер. Анн Девериа. Распущенные волосы. Длинная, до пят,
белоснежная ночная рубашка. Ее комната. На стенах блики света.
— А почему именно мне, Бартльбум?
Профессор теребит край сюртука. Это не легко. Совсем не легко.
— Потому что мне нужна ваша помощь.
— Моя?
— Ваша.
Человек навыдумывает себе бог весть каких историй и носится с ними
полжизни; не важно, что все это россказни и небылицы, главное — "мое", и
точка. Мало того, он еще и гордится этим. Он даже
счастлив. Так может
продолжаться до бесконечности. Но вот в один прекрасный день что-то ломается
в этой громадной машине грез — бац, — разрывается ни с того ни с сего;
человек и в толк не возьмет, как это вдруг вся эта небывальщина уже не в
нем, а
перед ним, словно бред постороннего, только этот посторонний и есть
он сам. Бац. Чепуха. Нечаянный вопрос. Всего-то.
— Мадам Девериа... а как я ее узнаю, как пойму, что это она,
мояженщина, когда мы встретимся?
Совсем простой вопрос, выбравшийся из катакомб, в которых был так долго
захоронен. Всего-то.
— Как я ее узнаю, когда мы встретимся? Вот именно: как?
— Неужели вы еще ни разу об этом не задумывались?
— Ни разу. Я был уверен, что узнаю ее, вот и все. Но сейчас я боюсь.
Боюсь, что не сумею ее распознать. И она пройдет мимо. И я лишусь ее
навсегда.
Профессор Бартльбум изнемогал от всесветного горя.
— Научите, мадам Девериа, как мне распознать мою единственную, когда я
увижу ее.
Спит Элизевин, спит при свете свечи и свете девочки. Спит падре Плюш,
спит среди своих молитв. Спит Плассон, спит в белизне своих картин. Даже
Адамс, наверное, спит — спит хищный зверь. Спит таверна "Альмайер", спит
убаюканная морем-океаном.
— Закройте глаза, Бартльбум, и дайте мне руки.
Бартльбум повинуется. И осязает лицо этой женщины, губы, играющие его
пальцами, тонкую шею, распахнувшуюся рубашку, ее руки, направляющие его руки
по теплой, мягкой коже, чтобы они почувствовали тайны незнакомого тела и
стиснули его жар, а потом снова взметнулись на плечи, и пальцы зарылись в ее
волосах, проникли меж губ и засновали взад-вперед, пока ее голос не
остановит их и не прозвучит в тишине:
— Посмотрите на меня, Бартльбум.
Рубашка спустилась до лона. В улыбчивом взгляде ни тени смущения.
— Придет час, и вы встретите женщину, и ощутите все это, даже не
притронувшись к ней. Отдайте ей ваши письма. Они написаны для нее.
Тысяча мыслей роятся в голове Бартльбума, когда он отводит раскрытые
ладони; кажется, сожми он их — и видение рассеется.
Бартльбум вышел. Все перемешалось в его сознании. Там, в полумраке
комнаты, ему померещилась призрачная фигурка хорошенькой девочки, лежащей на
кровати в обнимку с пухлой подушкой. Обнаженной девочки. Молочная кожа --
как морская мгла.
— Когда ты хочешь ехать, Элизевин?
— А ты?
— Я ничего не хочу, — говорит падре Плюш, — но мы должны попасть в
Дашенбах. Тебе надо лечиться. Здесь... здесь ты не выздоровеешь.
— Почему?
— Здесь... сидит какая-то
хворь. Разве ты не замечаешь? Бледные как
мел картины этого художника, бесконечные изыскания профессора... И потом,
эта дама, такая красивая, но такая несчастная и одинокая... Странно... Не
говоря уже о том господине, который чего-то
ждет. Он все время только ждет.
Одному Богу известно чего или кого... И все это, все это застыло по ту
сторону сущего. Здесь все
ненастоящее, понимаешь?
Элизевин молчит и думает.
— К тому же, знаешь, что я обнаружил? В таверне живет еще один
постоялец. В седьмой комнате. Там вроде пусто. Вроде. А на самом деле живет
постоялец. Но он никогда не выходит. Дира так мне и не сказала, кто он.
Никто его не видел. Еду постояльцу приносят прямо в комнату. По-твоему, это
нормально?
Элизевин молчит.
— Что это за место такое, где люди то ли есть, то ли их нет; они
бесконечно слоняются, как будто впереди у них вечность...
— Здесь берег моря, падре Плюш. Ни земля, ни море. Этого места нет.
Элизевин встает. На ее губах улыбка.
— Это край ангелов.
Элизевин останавливается на пороге.
— Мы уедем, падре Плюш. Еще денек - другой, и мы уедем.
— Вот что, Дол. Ты будешь смотреть на море. Как увидишь корабль,
скажешь мне. Ясно?
— Да, господин Плассон.
— Умница.
Дело в том, что у Плассона никудышное зрение. Вблизи еще куда ни шло, а
вдаль совсем никуда. Он полагает, что слишком долго смотрел на богатые
сусалы. А это вредно для зрения. Не говоря уж об остальном. Так что он и рад
бы высмотреть какой-нибудь корабль, да не высматривается.
Может, Дол заприметит.
— Они держатся подальше от берега.
— Почему?
— Боятся дьявольских отрогов.
— Чего-чего?
— Ну, рифов. Вдоль побережья тянутся сплошные рифы. Они чуть торчат
над водой, их и не видно. Вот корабли и сторонятся берега.
— Только рифов нам не хватало.
— Это дьявол их раскидал.
— Ну конечно.
— Правда! Между прочим, он обитал вон там, на острове Таби. Как-то раз
появилась тут девочка, она была святой. Села она в лодку, гребла ровно три
дня и три ночи и доплыла до той окаянной земли. Она была очень красивой.
— Земля или святая?
— Девочка.
— А-а.
— До того красивой, что, увидев ее, дьявол перепугался до смерти.
Попытался было прогнать девочку, но она и глазом не моргнула. Стояла как
вкопанная и смотрела на него. В общем, кончилось тем, что он дошел... до
этой... как ее...
— До ручки.
— Точно. До ручки. И с диким воем стал носиться по воде, пока совсем
не растворился. Больше его не видели.
— Ну, а рифы тут при чем?
— При том, что, где ступала нога дьявола, из воды поднимался камень.
Куда ни шагнет — там и риф. Они и по сей день на том же месте. Дьявольские
отроги.
— Ничего себе.
— И я о том.
— Не видать кораблей?
— Не-а.
Молчание.
— Мы что тут весь день будем мыкаться?
— Ага.
Молчание.
— По мне, так лучше забирать вас вечером на лодке.
— Не отвлекайся. Дол.
— Вы могли бы написать для них стихотворение, падре Плюш?
— По-вашему, чайки тоже молятся?
— Еще бы. Особенно перед смертью.
— А вы когда-нибудь молились, Бартльбум?
Бартльбум поправляет шапочку.
— Молился когда-то. А потом прикинул: за восемь лет я обращался к
Всевышнему дважды. В результате умерла моя сестра, а мою будущую спутницу
жизни мне еще только предстоит встретить. Теперь я молюсь гораздо реже.
— Не думаю, что...
— С цифрами не поспоришь, падре Плюш. Все остальное — лирика.
— Именно. Будь мы чуточку...
— Не усложняйте, падре Плюш. Все куда проще. Вы действительно верите в
существование Бога?
— Ну,
существование -- это, пожалуй, сильно сказано. Я верю, что он
есть, вот. Совершенно особым образом. Но
есть. — А какая разница?
— Большая, Бартльбум, очень даже большая. Взять хотя бы этого
постояльца из седьмого номера... того самого, который не выходит из комнаты,
и все такое прочее.
— И что?
— Никто его ни разу не видел. Питаться он вроде бы питается. Но это
запросто может оказаться уловкой. Его может и не быть. Выдумка Диры. Зато
для нас он
как бы есть. По вечерам он зажигает лампу; время от времени из
его номера доносится шум; вы сами, я видел, замедляете шаг, проходя мимо,
пытаетесь что-нибудь разглядеть, услышать... Для нас этот человек
есть. — Ничего подобного, это явно какой-то помешанный, какой-то...
— Никакой он не помешанный, Бартльбум. Дира утверждает, что это
джентльмен, в нем чувствуется истинное благородство. Просто с ним связана
некая тайна, вот, а в остальном он вполне нормальный человек.
— И вы в это верите?
— Я не знаю, кто он, не знаю,
существует ли он, но знаю, что он
есть.Для меня есть. А еще этот человек боится.
— Боится?
Бартльбум качает головой.
— Чего же?
— Вы не гуляете по берегу?
— Нет.
— Вы не гуляете, не пишете, не рисуете, не говорите, не задаете
вопросов. Вы ждете?
— Жду.
— Тогда почему? Почему вы не сделаете того, что должны сделать, и не
положите всему этому конец?
Адамс обращает взгляд на эту девочку, которая говорит голосом женщины.
Когда захочет. Как сейчас.
— В разных концах света я видел таверны наподобие этой. Точнее, так: я
видел эту таверну в разных концах света. То же одиночество, те же цвета, те
же запахи, та же тишина. Люди приезжают сюда, и время останавливается.
Кое-кто, наверное, находит здесь свое счастье?
— Наверное.
— Если бы я мог вернуться назад, то поселился бы у самого моря.
Молчание.
— У самого моря.
Молчание.
— Адамс...
Молчание.
— Хватит ждать. В конце концов, не так уж это и трудно — кого-то
убить.
— Ты думаешь, я там умру?
— В Дашенбахе?
— Когда меня окунут в море.
— Ну вот еще...
— Нет, ты правду скажи, падре Плюш, не увиливай.
— Ты не умрешь, клянусь, не умрешь.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.-- Да ну тебя.
— Я видел сон.
— Сон...
— Вот послушай. Лег я однажды в постель и уже собирался потушить
лампу, как вдруг открывается дверь и в комнату входит мальчик. Слуга,
подумал я. Мальчик подходит ко мне и говорит: "Что бы вы хотели увидеть
сегодня во сне, падре Плюш?" Так и сказал. А я ему в ответ: "Графиню Вармеер
в купальне".
— Падре Плюш...
— Ну, это я так, нельзя, что ли? Короче, он ничего не ответил, только
усмехнулся и вышел. Я уснул, и что, по-твоему, мне приснилось?
— Графиня Вармеер в купальне.
— Она самая.
— Ну и как она?
— Да... ничего особенного...
— Уродина?
— Мнимая худышка, так себе... Не важно... С того дня мальчик приходит
каждый вечер. Его зовут Диц. И всякий раз спрашивает, что бы я хотел увидеть
во сне. Позавчера я ему сказал: "Пусть мне приснится Элизевин. Я хочу
увидеть ее взрослой". Я заснул, и ты мне приснилась.
— И какой я была?
—
Живой. — Живой? А еще?
— Живой, и все. Больше не спрашивай. Ты была живой,
— Я... живой?
Анн Девериа и Бартльбум сидят бок о бок в лодке, вытащенной на берег.
— И что вы ему ответили? — спрашивает Бартльбум.
— Я не ответила.
— Ничего?
— Ничего.
— И что теперь будет?
— Не знаю. Думаю, он при
...Закладка в соц.сетях