Жанр: Журнал
Статьи и речи. письма разных лет. Собр.соч. Т. 28-30.
...бы, не вызови она в этом сердце столь
всепоглощающего и совершенного чувства. Когда я в первый раз увидел "Даму с
камелиями" с мистером Фехтером, моя снисходительность к героине объяснялась
тем, что я своими глазами видел, какую необычайно трогательную любовь могла
она зажечь. Я, словно ребенок, убеждал себя: "Дурная женщина не могла бы
быть предметом столь удивительной нежности, не могла бы покорить такое
сердце, не могла бы вызвать таких слез у такого влюбленного". То же самое,
по-моему, осознанно или бессознательно, ощущали все парижские зрители, и
именно поэтому то, что шокирует в "Даме с камелиями", исчезло в лучах
романтического ореола. Мне довелось увидеть ту же пьесу, когда эта роль
игралась иначе, и по мере того как любовь становилась все более скучной и
земной, героиня все ниже спускалась со своего пьедестала.
В "Рюи Блазе" *, в "Хозяине Равенсвуда" * и в "Лионской красавице" * -
в трех драмах, в которых мистер Фехтер с особенным блеском играет
влюбленного, а больше всего в первой. - это замечательное уменье заставлять
публику видеть в его возлюбленной ту же прелесть, которую видит в ней он,
проявляется особенно ярко. Когда Рюи Блаз стоит перед молодой королевой
Испании, самый воздух, кажется, исполнен чар, а когда она склоняется над
ним, нежно прикладывая руку к его окровавленной груди, - кто сможет остаться
равнодушным и не почувствовать, что смерть лучше разлуки с ней и что она
достойна того, чтобы за нее так умирали? Когда хозяин Равенсвуда признается
в любви Люси Эштон и, услышав ее ответное признание, в порыве восторга
целует край ее платья, мы чувствуем, что это мы касаемся губами легкой
ткани, чтобы удержать нашу богиню, не дать ей вознестись на небеса. А когда
они обмениваются клятвой верности и разламывают золотую монету, это мы, а не
Эдгар, быстро подменяем свою половинку половинкой, которую она хотела
повесить себе на шею, потому что этот кусочек золота на мгновение коснулся
обожаемой груди. И то же в "Лионской красавице": картина на мольберте в
бедной хижине художника из незаконченного портрета надменной девушки
становится наброском высших устремлений души, воплощением ее надежд здесь,
на земле, и там, в ином мире.
Живописность - вот что в первую очередь отличает образы, создаваемые
мистером Фехтером. Искусный художник и скульптор, знаток истории костюма, он
и в этом тоже романтик и обладает тонким чувством композиции - он всегда
занимает наиболее правильное место в группе, всегда гармонирует с фоном. Эта
живописность манеры проглядывает даже в таком, казалось бы, простом жесте,
как движение руки в "Рюи Блазе", когда он из окна подзывает человека,
находящегося внизу во дворе; и в том, как он надевает ливрею в этой же
сцене, или в том, как он пишет письмо под диктовку. В последней сцене
чудесной драмы Виктора Гюго его игра становится поистине вдохновенной; а
поза палача, которую он внезапно принимает, обличая маркиза и отказываясь
драться с ним, на мой взгляд, один из наиболее яростно живописных приемов,
какие только может допустить сцена.
Слово "яростно" напоминает мне о том, что мистер Фехтер - поистине
мастер самых бурных страстей. В этом, мне кажется, более, чем в чем-либо,
проявляется любопытное соединение характерных черт двух великих наций -
французов и англосаксов. Мать мистера Фехтера была француженкой, отец -
немцем, но он родился в Лондоне и детство и юность свою провел в Англии и во
Франции. И поэтому в его гневе соединяется французская экспансивность с
нашей более сдержанной англосаксонской манерой вести себя, когда нас, как мы
выражаемся, "сильно задели", - и это смешение порождает поистине нечто
невероятное. В этом чувстве смешиваются особенности двух рас, и трудно
сказать, чем именно оно обязано каждой из них, но зато можно сказать, что
это наиболее сильная концентрация страстей и эмоций, свойственных
человеческой натуре.
Мистеру Фехтеру, в общем, чаще приходилось говорить по-французски, чем
по-английски, и поэтому он говорит по-английски с французским акцентом. Но
очень ошибется тот, кто решит, что он не умеет говорить по-английски бегло,
правильно, четко, понимая и чувствуя смысл, значение и оттенок каждого
слова. И он не только знает все тонкости нашего языка, включая самые сочные
обороты народного языка, гораздо лучше многих из нас, но декламирует белые
стихи Шекспира с удивительной легкостью, музыкальностью и выразительностью.
Люди, знакомые с ним, знают, что, слушая его, можно не опасаться того
своеобразного смущения, которое мы иной раз испытываем, когда на нашем
родном языке говорит иностранец, - наоборот, чувствуется, что любое
сказанное им слово он мог бы, если бы захотел, заменить двадцатью
синонимами.
Еще несколько замечаний о двух его шекспировских ролях, и пожалуй, мне
больше не стоит предварять ваши впечатления от игры мистера Фехтера - она
будет говорить сама за себя. Его Яго особенно отличается упомянутой выше
живописностью, и в то же время мера соблюдена о такой строгостью, что этот
Яго совсем лишен традиционной живописности - он не хмурится, не улыбается с
дьявольской язвительностью и не проделывает множества других вещей, которые
принудили бы Отелло проткнуть его насквозь еще в первом действии. Яго
мистера Фехтера умеет приобретать друзей - и приобретает их; он анатомирует
душу своего генерала, не размахивая при этом скальпелем, словно тростью; он
покорил Эмилию отнюдь не угрюмостью, достойной вывески "Сарацинова Голова";
он - веселый собутыльник и не отпугивает своих застольных товарищей
зловещими телодвижениями; он умеет и спеть веселую песню, и произнести тост,
и заколоть человека темной ночью, вместо того чтобы всем своим видом заранее
оповещать, что только и ищет, кого бы пырнуть кинжалом. Яго мистера Фехтера
так же не похож на традиционного злодея, как его одежда - на традиционный
гусарский мундир и сапоги; и вы убедитесь, что живописность его манеры
одеваться соответствует его манере держаться на протяжении всей трагедии, до
той самой минуты, когда он умолкает раз и навсегда.
Пожалуй, ни одно новое слово в искусстве еще не принималось с такой
доброжелательностью столькими ценителями, предубежденными в пользу совсем
другой школы, как Гамлет мистера Фехтера. Я считаю, что это было так (а в
Лондоне это было именно так!) не из-за живописности подобного толкования
роли, не из-за новизны, не из-за множества отдельных красот исполнения, а
из-за его безупречной логичности. Некий художник-анималист сказал о своей
любимой картине с кроликами, что в этих кроликах куда больше естественности,
чем у обычных кроликов; точно так же о Гамлете мистера Фехтера можно
сказать, что в этом Гамлете куда больше логичности, чем у обычных Гамлетов.
Главное и редкое достоинство этого оригинального толкования заключается в
том, что оно представляет собой совершенное воплощение ясного и четкого
замысла. С той минуты, когда появляется этот сломанный "чекан изящества,
зерцало вкуса", бледный, без конца оплакивающий смерть отца, уже смутно
подозревая ее причину, и до последней борьбы с Горацио из-за рокового кубка,
ничто не нарушает цельности характера, создаваемого мистером Фехтером.
Немецкий трагик Дефринт несколько лет тому назад произвел немалый фурор на
лондонской театральной голубятне тем, что во время сцены с актерами сидел, и
еще несколькими столь же скромными отступлениями от традиций; однако он
носил все тот же маловыразительный костюм и в главном придерживался все той
же традиционной трактовки, балансируя между здравым рассудком и безумием. Не
помню, был ли на нем парик с короткими, круто завитыми кудрями, словно он
собирался на вечный танцевальный урок при датском дворе, но зато я твердо
помню, что все другие Гамлеты со времен великого Кембла * волей-неволей
обзаводились такими кудрями. Гамлет мистера Фехтера, бледный, грустный
северянин с длинными льняными волосами, в странном одеянии, какого еще не
видела английская сцена (во всяком случае, в этой трагедии), пиратски
уничтожающий целый флот всяческих мелких театральных рецептов - вполне
бессмысленных или, наподобие знаменитого друга доктора Джонсона *, имеющих
всего одну идею, да и ту неправильную, - этот Гамлет мог снискать такой
необычайный успех только потому, что образ его с начала и до конца был
подчинен единой всепроникающей цели, которая логически оправдывала любое
отступление от традиций. Такое развитие характера нашло особенно яркое
воплощение в сценах с Офелией, в сцене смерти Полония, в изображении старой
студенческой дружбы Гамлета и Горацио; разница между мизансценой, эффектной
ради самого эффекта, и мизансценой, служащей раскрытию внутреннего смысла
происходящего, становится особенно понятной, когда в сцену "мышеловки"
вводится галерея с музыкантами, проходящими затем с инструментами в руках
мимо Гамлета, который берет у одного из них флейту, столь важную для его
разговора с Розенкранцем и Гильденстерном.
Это дает возможность перейти к наблюдению, которым я с самого начала
предполагал заключить свою статью, а именно: романтизм и живописность у
мистера Фехтера всегда идут рука об руку с истинно художественным чутьем и
истинно художественным умом, сформировавшимся под влиянием истинно
художественного духа. Он вступил в труппу "Театр Франсэ" еще совсем юным, и
его природные дарования развивались в самых лучших школах. Я не могу
пожелать моему другу публики лучше той, которую он найдет в американцах, а
им я не могу пожелать актера лучше того, которого они найдут в моем друге.
Август 1869 г.
<> РЕЧИ <>
Перевод М. Лорие
РЕЧЬ НА БАНКЕТЕ В ЕГО ЧЕСТЬ
(Эдинбург) 25 июня 1841 года * Если бы ваш теплый, великодушный прием не взволновал меня так сильно, я
сумел бы поблагодарить вас куда лучше. Если бы я мог прослушать так же
спокойно, как прослушали вы, вдохновенную речь вашего уважаемого
председателя, если бы мог воспринять, как восприняли вы, "мысли, которые
дышат, и слова, которые жгут" *, произнесенные им, мне все равно было бы
трудно, но я заразился бы хоть малой долей его вдохновения и загорелся бы
его примером. Но после тех слов, которые слетели с его уст, и тех проявлений
одобрения и сочувствия, которыми вы встретили его красноречие, я просто не в
состоянии достойно ответить на его доброту, сердце мое переполнено, а язык
мне не повинуется. (Громкие возгласы одобрения.) Я жажду ответить на ваши
сердечные приветствия, как надлежало бы. Видит бог, я этого хочу, но не
умею.
Путь, которым я шел к вашему доброму мнению, благосклонности и
поддержке, был приятен и легок - усыпан цветами, согрет солнцем. Мне
кажется, что я нахожусь среди старых друзей, которых уже давно и хорошо знаю
и высоко ценю. Мне кажется, что смерть вымышленных героев, к которым вы, по
доброте своей, проявили участие, сроднила нас так же, как подлинное горе
скрепляет дружбу в действительной жизни; мне кажется, что это были живые
люди, за чьей судьбой мы с вами неразлучно следили вместе, и что вам они
всегда были так же близки, как мне.
Говорить о себе и о своих книгах - трудное дело. Но сегодня, пожалуй,
не будет неуместным, если я осмелюсь сказать несколько слов о том, как
рождались эти мои книги. Мною владело серьезное и смиренное желание - и оно
не покинет меня никогда - сделать так, чтобы в мире стало больше безобидного
веселья и бодрости. Я чувствовал, что мир достоин не только презрения; что в
нем стоит жить, к по многим причинам. Я стремился отыскать, как выразился
профессор, зерно добра, которое Творец заронил даже в самые злые души.
Стремился показать, что добродетель можно найти и в самых глухих закоулках,
что неверно, будто она несовместима с бедностью, даже с лохмотьями, - и
пронести через всю мою жизнь девиз, выраженный в пламенных словах вашего
северного поэта:
Богатство - штамп на золотом,
А золотой - мы сами *,
(Громкие возгласы одобрения.) И, следуя по этому пути, где мог я лучше
удостовериться в своей правоте, в чем мог я почерпнуть лучшее поощрение, чем
в вашей доброте сегодня, в этот памятный для меня вечер? (Громкие
возгласы,.)
Я счастлив, что мне представился случай сказать несколько слов
касательно одного эпизода, который заинтересовал вас, чему я очень рад, и
огорчил вас, чему я, как это ни парадоксально, рад еще больше: я имею в виду
смерть моей маленькой героини. Когда у меня только еще зародилась мысль, как
завершить это нехитрое повествование, я твердо решил придерживаться ее и ни
в коем случае не уклоняться от цели, которую себе наметил. Сам изведав
немало горя, изведав смерть людей, дорогих моему сердцу, я думал о том, как
было бы хорошо, если бы в своей скромной книжке, призванной служить невинной
забавой, я мог заменить венком из живых цветов безобразные статуи, уродующие
могилы. Если в этой книге мне хоть в малой мере удалось внушить молодым умам
более светлые мысли о смерти или утолить скорбь, терзающую сердца стариков;
если хоть одно из написанных мною слов может утешить и порадовать молодых
или старых в час испытаний, - я буду считать, что достиг чего-то такого, на
что мне отрадно будет оглянуться в последующие годы. Вот почему я не
отступал от своего замысла, несмотря на то, что когда мой рассказ
приближался к концу, я ежедневно получал негодующие письма, в особенности от
женщин. Да благословит их бог за их чувствительное сердце! Профессор был
совершенно прав, когда сказал, что я еще не научился изображать их
добродетели; и боюсь, что в своем стремлении описать словами идеал женщины,
живущий у меня в душе, я буду и впредь портить их репутацию. (Крики
одобрения.) Впрочем, наряду с этими письмами я получал и другие, от
представителей болей сурового пола, и некоторые из них не были свободны от
резких личных нападок. И все же я не отступил от своего замысла, и мне очень
приятно, что многие из тех, кто сперва осуждал меня, теперь громче других
выражают свое одобрение.
Может быть, мне не следовало занимать ваше время этим маленьким
эпизодом, но я об этом не жалею; виноват здесь не я, а вы сами: ведь это
ваша доброта внушила мне такое доверие к вам. Я снова пытаюсь выразить вам
свою признательность, и снова чувствую свое бессилие. Ведь о почестях, каких
вы меня удостоили, я не смел и мечтать. Всем вам должно быть понятно, что я
никогда этого не забуду, что до гробовой доски буду вспоминать об этом с
гордостью. Отныне самое название вашего города будет, я в том уверен,
вызывать у меня чувство благодарности и радости. Пока я жив, я буду любить
его жителей, его холмы, его дома, даже камни его мостовых. И если в книгах,
которые мне еще суждено написать, вы обнаружите большую ясность духа и
большую остроту ума, - а я молю бога, чтобы так оно и было, - то прошу вас,
объясняйте это влиянием нынешнего вечера и воздуха Шотландии. (Громкие
возгласы одобрения.) Благодарю вас еще и еще, вкладывая в одну благодарность
столько чувства, что хватило бы на тысячу, и пью за ваше здоровье от всего
сердца, столь же полного, как мой бокал, - только он-то, поверьте, останется
полным не так долго. (Взрывы смеха и овация.)
(Хартфорд) 7 февраля 1842 года Джентльмены! Сказать, что я благодарю вас за горячую поддержку тоста,
столь красноречиво предложенного: сказать, что я возвращаю вам ваши теплые
чувства и добрые пожелания с более чем сложными процентами и сознаю, как
слабы и беспомощны любые слова признательности перед вашим радушием и
гостеприимством, - это еще полдела. Сказать, что сейчас, в зимнюю пору, на
всем пути, приведшем меня к вам, расцвели цветы, что никогда еще ни одна
страна не улыбалась более приветливой улыбкой, нежели та, какой ваша страна
подарила меня, и что редко когда будущее рисовалось мне более светлым и
радостным, - это еще полдела. (Аплодисменты.)
Но великое дело - не быть чужестранцем в чужой стране; впервые садясь
за стол в новом доме, чувствовать себя так свободно, будто бывал здесь
гостем с давних времен; сразу сблизиться с семьей хозяина и проникнуться
подлинным живым интересом ко всем членам хозяйской семьи; да, пребывать в
таком непривычно счастливом состоянии духа - это великое дело. А так как
моим состоянием духа я обязан вам, ибо это вы его создали, то я не стыдясь
скажу, что именно по этой причине, обращаясь к вам, я не столько забочусь о
форме и тоне своей речи, сколько стараюсь говорить на общем для всех языке
сердца, который вы и вам подобные лучше, чем кто-либо другой, умеете и
преподать и понять. Джентльмены, на этом языке, общем для вас здесь, в
Америке, и для нас в Англии, на языке, на котором благодаря единению наших
двух великих стран и через много веков будут говорить на суше и на море во
всех уголках земного шара, - я выражаю вам свою признательность.
На днях в Бостоне, джентльмены, мне пришлось упомянуть, как приходилось
упоминать и раньше, что писателю трудно говорить о собственных книгах.
Задача эта, и всегда-то нелегкая, делается еще труднее, когда бываешь
вынужден часто возвращаться к одной и той же теме, и нового сказать уже
нечего. И все же я чувствую, что в таком обществе, как это и в особенности
после того, что сказал наш председатель, я не могу обойти молчанием эти мои
детища хотя бы потому, что, даже если у них нет иных достоинств, они
послужили поводом для нашего с вами знакомства.
Принято говорить, что по сочинениям писателя нельзя судить о нем как о
человеке. Может быть, так оно и есть - я, по многим причинам, тоже склонен
думать, что так оно и есть, - но, прочитав книгу, читатель, во всяком
случае, получает какое-то определенное и ощутимое представление о
нравственных идеалах и важнейших целях писателя, если у него таковые
имеются; и вполне вероятно, что он, читатель, не прочь услышать из уст
самого писателя подтверждение своих догадок или же объяснение того, почему
он ошибся. Джентльмены, мои нравственные идеалы - очень широкие и
всеобъемлющие, не укладывающиеся в рамки какой-либо секты или партии, -
легко выразить в немногих словах. Я верю - и хочу внушить эту веру другим, -
что прекрасное существует даже в тех слоях общества, которые так обездолены,
унижены и жалки, что на первый взгляд о них нельзя сказать иначе; как
исказив, причудливо и страшно, слова Писания: "И сказал бог, да будет свет,
а света не было". Я верю, что наша жизнь, наши симпатии, надежды и силы даны
нам для того, чтобы уделять от них многим, а не кучке избранных. Что наш
долг - освещать ярким лучом презрения и ненависти, так, чтобы все могли их
видеть, любую подлость, фальшь, жестокость и угнетение, в чем бы они ни
выражались. И главное - что не всегда высоко то, что занимает высокое
положение, и не всегда низко то, что занимает положение низкое. (Громкие
аплодисменты.) Этот урок преподан нам в великой книге природы. Этот урок
можно прочесть в сияющем пути звезды, равно как и в пыльном следу, что
оставляет за собой самая мелкая, ползучая тварь. Этот урок всегда имеет в
виду великий провидец, сказавший нам, что есть
В деревьях - речь, в ручье журчащем - книги,
В камнях - наука, и во всем - добро *.
(Возгласы одобрения.)
Джентльмены, я стараюсь никогда об этом не забывать, и потому мне
нетрудно определить, откуда проистекает ваша доброта и гостеприимство. Я
знаю, что, будь ваша страна не тем, что она есть, а страной деспотизма и
зла, ваша благосклонность или осуждение были бы мне глубоко безразличны; но
я не сомневаюсь также, что, будь я не тем, что я есть, а величайшим из
гениев, когда-либо живших на земле, и употреби я свои силы для угнетения и
развращения человечества, вы бы с презрением меня отвергли. Надеюсь, вы так
и сделаете, если я, поступая указанным образом, дам вам такую возможность. И
поверьте, что, если вы в свою очередь дадите мне подобную возможность, я
верну вам этот комплимент сторицею.
Джентльмены, поскольку вы создали между нами дух взаимного доверия, и у
меня нет от вас секретов, и поскольку я сам себе дал слово, что, пока я в
Америке, я не упущу ни единого случая упомянуть о предмете, в котором
одинаково заинтересованы и я и все мои собратья по обе стороны океана, - да,
одинаково, тут между нами не может быть разногласий, - я прошу разрешения
шепнуть вам на ухо три слова: Международное Авторское Право *. Поверьте мне,
я говорю об этом не из корысти, это хорошо знают те, кто хорошо знает меня.
Мне лично было бы приятнее, если бы мои дети шлепали по грязи и знали, из
отношения к себе окружающих, что их отец пользовался любовью и принес
кое-какую пользу, нежели чтобы они разъезжали в колясках и знали, из своего
счета у банкира, что их отец был богат. Но сознаюсь, мне непонятно, почему
нужно непременно выбирать либо то, либо другое, и почему бы славе, когда она
трубит свой мелодичный сбор, по праву ее прославивший, не выдуть из своей
трубы заодно с простыми нотами, которыми она до сих пор довольствовалась,
еще и немного банкнот.
На прошлом обеде замечательный оратор, чьи слова проникли в сердца
всех, кто его слышал, совершенно правильно заметил, что если бы такой закон
существовал, Скотт, возможно, не согнулся бы под тяжестью непосильного
умственного напряжения, а прожил бы дольше и прибавил новые создания своей
фантазии к сонму тех, что сопровождают вас на летних прогулках, а зимними
вечерами толпятся у вашего камелька.
Когда я слушал эти слова, перед моим внутренним взором живо возникла
трогательная сцена из жизни сего великого человека - он лежит, окруженный
своею семьей, и в последний раз слушает, как журчит по камням милая его
сердцу река. Я представил себе - вот он, слабый, бледный, умирающий,
разбитый телесно и духовно в своей почетной битве, а вокруг него витают
духи, вызванные к жизни его воображением, - Уэверли, Равенсвуд, Джинни Дине,
Роб Рой, Калеб Болдерстоун, учитель Сэмпсон * - все такие знакомые, а с ними
- целая толпа кавалеров, и пуритан, и вождей горных племен Шотландии, они
уже не вмещаются в комнате и тают где-то в туманной дали. Я представил себе,
что вот они облетели весь мир, а теперь повесили голову от стыда и горя -
ведь из всех стран, где они побывали, неся с собой радость, усладу и
просвещение, они не принесли ему ни капли помощи, которая подняла бы его с
этого печального ложа. Нет, даже из той страны, где говорят на его родном
языке, где его книги - на его родном языке - читают в каждом доме, в каждой
хижине, - даже оттуда не принесли они ему в благодарность ни единого
доллара, чтобы хоть купить венок ему на могилу. Ах, если бы все, кто едет
отсюда поглядеть на могилу в Драйбургском аббатстве, - а таких много! -
помнили об этом и не забывали по возвращении домой!
Джентльмены! Благодарю вас еще раз, еще много раз. Вы дали мне новый
повод запомнить этот день, уже и так отмеченный в моем календаре, потому что
это день моего рождения; и всей моей семье вы дали новый повод вспоминать
его с гордостью и удовольствием. Видит бог, даже если я доживу до глубоких
седин, я и без того не забуду этой поры своей жизни. Но мне отрадно думать,
что отныне все вы неразрывно связаны с этим днем; и что всякий раз, как он
настанет, я в воображении буду снова и снова принимать вас за своим столом,
в благодарность за счастье, которое вы мне дали сегодня. (Громкие
аплодисменты.)
(Нью-Йорк) 18 феврали 1842 года * Господин председатель, джентльмены, я не знаю, просто не знаю, как
благодарить вас. Вы, может быть, думаете, что привычка и опыт, которые я
приобрел благодаря вашей доброте, должны бы облегчить мне эту задачу или
вообще свести на нет ее трудности, однако, уверяю вас, дело обстоит как раз
наоборот. В отличие от всем известного камня, который не обрастает мхом,
потому что катится, я по пути в ваш город собрал такой груз обязательств,
оброс таким толстым слоем признательности, что в попытках выразить ее
становлюсь с каждым часом все более тяжеловесным и громоздким. (Громкие
аплодисменты.) Не далее как в понедельник вечером, на некоем блестящем
собрании, я, если можно так выразиться, оброс таким количеством нового мха,
что думал - еще больше раздаться в толщину мне уже невозможно. (Громкий
смех.) А между тем сегодня его наросло еще столько, что я окончательно
застрял на месте и дальше катиться не, могу. (Смех и бурные аплодисменты.)
Джентльмены, все авторитеты сходятся в том, что когда в сказке
волшебный камень, или шар, или клубок останавливается по собственному
почину, это предвещает какое-нибудь несчастье. Я-то, правда, остановился не
по своей воле. Однако некоторое сходство тут можно усмотреть: ибо, памятуя,
как мало времени мне осталось провести в этой захватывающе интересной стране
и как мало у меня в
...Закладка в соц.сетях