Жанр: Журнал
Статьи и речи. письма разных лет. Собр.соч. Т. 28-30.
...меете!" - выбежал вон из залы суда в доказательство своей веры в его
невиновность. Смешно ожидать, чтобы он, ощущая за спиной такую поддержку и
отлично зная, как трудно доказать присутствие яда - имея к тому же
обыкновение, как всякий завсегдатай скачек, делить людей на дураков и
плутов, - было бы смешно ожидать, чтобы он не надеялся на спасение. Зачем,
однако, было ему преувеличивать свои надежды? Да затем, что, когда дело
доходит до крайности, злодею обычно мало выразить свое твердое убеждение в
оправдательном приговоре, ему нужно заразить этим убеждением всех кругом.
Помимо хитроумной иллюзии (не совсем лишенной, впрочем, основания), будто он
таким образом распространяет мнение о своей невиновности, ему приятно
окружить себя в своем суженном мирке этим вымыслом, на какое-то время
напустить розового свету в мрачную атмосферу тюрьмы и отодвинуть виселицу на
почтительное расстояние. Вот он и начинает строить планы на будущее и,
полный непоколебимой надежды, с подкупающей откровенностью делится ими с
тюремщиками. Так бывает ведь и с больными, над которыми уже нависла смерть:
они постоянно говорят с близкими о своих планах на будущее - по той же самой
причине.
Могут сказать, что тут некоторая натяжка, что мы пытаемся подогнать
повадку данного отравителя к повадкам самых злостных и закоснелых
преступников, попавших в то же положение, и что пример был бы убедительней,
чем философствование. Пример - десятки примеров! - найти не трудно. Впрочем,
не так легко в судебных отчетах найти столь отъявленного преступника, как
этот. Не будем, однако, перегружать свою статью упоминанием о процессах,
которые уже забыты публикой или не были широко ей известны. Ограничимся
одним достаточно нашумевшим случаем. Не будем говорить о Раше, хоть публика,
быть может, и не успела забыть его поведения на суде. Но лучше назовем
Тертелла, убийцу, который запомнился англичанам больше прочих.
Между Тертеллом и нынешним отравителем наблюдается большое сходство, с
той оговоркой, впрочем, что по жестокости преступление Тертелла не может
сравниться с преступлением нашего отравителя. Оба родились в семьях,
достаточно зажиточных и получили соответственное воспитание; каждый убил
человека, с которым находился в близких отношениях, каждый до совершения
преступления называл себя другом своей жертвы. К тому же оба принадлежат к
презренной расе мошенников, жульничающих на скачках (достойные представители
этой расы присутствовали и на том и на другом процессе), от полного
уничтожения которой - если бы возможно было уничтожить ее всю раз и навсегда
одним ударом - человечество выиграло бы безмерно. Тертелл вел себя точно так
же, как Палмер. Хотя мы отлично помним процесс Тертелла, мы справились с
газетами того времени, и они полностью подтвердили наше убеждение. Все то
время, что Тертелл находился под следствием, изо дня в день сообщается, что
"он держится решительно и с достоинством", что "его обращение поражает
мягкостью и умиротворенностью", что его "навещают друзья, с которыми он
неизменно бодр и весел", что он "тверд и непоколебим", что "по мере
приближения рокового дня приговора он все больше укрепляется в своей
надежде", что он "как всегда, с бодрой уверенностью говорил о предстоящем
исходе процесса". Во время суда он выглядит "на редкость здоровым и свежим".
Так же, как отравитель, он поражает всех спокойствием; так же хладнокровно и
внимательно, как он, следит за ходом судопроизводства; так же, как он, пишет
бесконечное количество записок, до самого конца процесса "сохраняет
невозмутимость, которой было отмечено все его поведение с момента ареста":
он "тщательно раскладывает бумаги, лежащие перед ним на столе"; выступает (и
этим он не похож на Палмера) сам, без адвоката, и держит речь в духе Эдмунда
Кина *, впрочем мало чем отличающуюся от речи главного защитника на процессе
отравителя, заканчивая ее в качестве убедительного довода в пользу своей
невиновности возгласом: "Совесть моя чиста, видит бог!" Отравитель перед
началом процесса говорит, что рассчитывает попасть на дерби. Тертелл перед
началом своего процесса объявляет, что "после оправдательного приговора
намерен поехать к отцу и попросить его выдать ему его долю наследства, с тем
чтобы поселиться где-нибудь за пределами Англии". (Собственно, и мистер
Маннинг в аналогичных обстоятельствах говорил то же самое, а именно, что как
только вся эта ерунда кончится и прекратится возня, он поселится в
Вест-Индии.) За день-два до окончания процесса отравитель с аппетитом
поглощает свой бифштекс и запивает его чаем, надеется, что его друзья спят
не хуже его, и утверждает, что могила "страшит его не больше собственной
постели". Тертелл, когда его процесс подходил к концу, тоже ел ростбиф, пил
чай и кофе и "чувствовал себя великолепно"; он тоже в утро своей казни
встает ото сна, столь же невинного, что и сон отравителя, объявляет, что
ночь провел отлично и что ему "вся эта история не снилась". Будет ли
сходство полным до конца, будет ли отравитель тоже "чувствовать себя
превосходно", будет ли шаг его столь же "тверд и покоен", будет ли он
держаться столь же "мужественно и невозмутимо", будут ли так же "неизменны
черты его лица в эти ужасные минуты", не говоря уже о том, отвесит ли он с
эшафота "дружеский, но исполненный достоинства" поклон приятелю, - об этом
читатели узнают одновременно с нами.
Право же, пора объяснить людям, не привыкшим анализировать все эти
внешние знаки и привыкшим вместе с тем о них читать в газетах, что самые
закоренелые преступники и проявляют себя именно так, и что этому нечего
удивляться! Тут нет ни непоследовательности, ни особенного мужества. Нет
ничего, кроме жестокости и бесчувственности. Проявления эти таковы оттого,
что преступник неотделим от своих преступлений; что он вряд ли был бы
способен на преступление, за которое его судят, если бы в час, когда ему
приходится держать ответ перед людьми, вел себя как-нибудь иначе.
14 июня 1850 г.
САМЫЙ ДОСТОВЕРНЫЙ ИСТОЧНИК
Перевод Т. Литвиновой
Зачем он так вездесущ?
Вечно-то он приглашает к обеду гостей и пичкает их всевозможными
сведениями самого конфиденциального характера для того, чтобы они, покинув
излишне гостеприимный стол, терзали меня особой информацией (всегда ложной)
касательно всего, что творится в Европе, Азии, Африке и Америке. Зачем он
обедает дома? Ходил бы лучше сам в гости.
Впрочем, это пустое желание, потому что он вовсе не всегда обедает
дома. Он даже чаше всего обедает не дома. Он, собственно, никогда не обедает
дома. Ведь если я постоянно чувствую себя растерянным, сбитым с толку,
запутавшимся вконец, так это только оттого, что все мои друзья и знакомые,
где бы они ни обедали, непременно встречаются с ним, непременно узнают от
него новости и непременно делятся этими новостями со мной. Ну, почему бы ему
не попридержать язык за зубами?
Но и это пустое желание, потому что, даже когда он молчит, мне от этого
ничуть не легче. Все равно его молчание оборачивается против меня. Если мне
случится сообщить моему приятелю Поттингтону какую-нибудь самую
незначительную новостишку, дошедшую до моего смиренного слуха, Поттингтон
тотчас возражает, что это весьма странно и навряд ли может быть верным, и
вот почему: вчера, когда он обедал в Кроксфорде, он оказался рядом с Самым
Достоверным Источником и имел с ним продолжительную беседу, и за все это
время тот не обмолвился ни словом, которое позволило бы заключить, что и т.
д. и т. д. ...
Однако любопытно бы узнать, как это получается, что он, Самый
Достоверный Источник, соседствует за столом всегда и со всеми? Во время
обеда, на котором присутствовало восемнадцать человек, семнадцать гостей
сидели рядом с ним. Да что восемнадцать! На одном банкете было сто тридцать
человек, из которых с ним рядом очутилось сто двадцать девять! Как это может
быть? Или в своем горячем стремлении сообщить конфиденциальную новость
ближнему, он постоянно меняет место, пересаживаясь со стула на стул, по
кругу? Но в таком случае он не имеет морального права представлять каждому
из присутствующих дело так, будто сообщения его носят исключительный
характер и что его побуждает к тому личная симпатия и уважение к очередному
слушателю. А между тем, как выясняется, он непременно именно это и говорит.
А коли так, то он - обманщик!
Чем же он занят в жизни, что у него столько свободного времени? Он
бывает во всех клубах одновременно - клубные взносы, должно быть, составляют
почтенную статью в его годовом бюджете. Он бывает одновременно на всех
улицах города, самые разнообразные люди из самых разнообразных слоев
общества встречают его то на одном городском рынке, то на другом. Кто шьет
ему сапоги? Кто срезает мозоли? Ведь столько шагать взад-вперед по панели,
сколько шагает он, и не натереть себе страшных мозолей невозможно.
Мне не нравится его манера льстить и говорить комплименты. Я смело
выдвигаю это обвинение против него, ибо у меня целый ряд приятелей, которые
никогда не унизились бы до того, чтобы расточать комплименты самим себе, они
только пересказывают мне комплименты, которые сделал им Самый Достоверный
Источник. Например. Встречается он как-то с любезным моим Флаунсби (я его
люблю, как брата) у их общего друга (опять-таки: со всеми-то у него имеются
общие друзья!) - и вот, всякое свое сообщение, адресованное Флаунсби, он
предваряет следующими словами: "Мистер Флаунсби, мне не хотелось бы, чтобы
то, что я намерен вам сейчас открыть, пошло бы дальше; это деликатная
материя, и я не чувствую себя вправе говорить о ней в широком обществе; но
так как мне известны ваши замечательные качества, ваше тонкое чутье и
несравненный такт..." и т. д. и т. д. А любезный мой Флаунсби, скромный и
правдивый, как всегда, считает своим долгом поведать это мне. Таков
назидательный стиль Самого Достоверного Источника; впрочем, я заметил, что
он обладает также искусством вплетать комплименты и в самую ткань диалога.
Так, например, в ответ на великолепную сдержанность, проявленную моим
другом, он восклицает: "Ах, Флаунсби! Со свойственной вам щепетильностью по
отношению к другим...", или "Ваш выразительный взгляд, мой дорогой Флаунсби,
выдает то, что вы со свойственной вам порядочностью хотели бы скрыть!" И все
в таком духе. И все это в самозабвенном желании сообщить мне правду - всю
правду и ничего, кроме правды, Флаунсби пересказывает мне, с явным усилием
перебарывая свою природную скромность.
Кто же он такой: грабитель или представитель светской черни? Я не
обвиняю его в том, что он занимает одно из этих двух положений в обществе
(это было бы клеветой), но я просто хотел бы знать истину. Ибо меня мучает
мысль о том, что он проникает в такие дома, в какие, казалось бы, законным
порядком он никак попасть не мог, и самым необъяснимым образом читает в
чужих записных книжках. А что касается доступа во дворец к королеве, то
мальчик Джонс ему в подметки не годится! Он знает обо всем, что там
делается. Вот и недавно по поводу одного радостного события, когда народ с
часу на час готовился в девятый раз потерять голову от восторга, можно было
только диву даваться его осведомленности по части хлороформа. Известно, что
доктор Локок славится своей скромностью даже среди врачей. Что касается ее
величества, то ее самообладание и твердость вошли в поговорку. Поэтому я
хочу знать, где, как, когда и от кого мог Самый Достоверный Источник собрать
всю эту информацию о хлороформе, ради распространения которой он уже много
месяцев кочует из одного лондонского клуба в другой, шатается по всем
лондонским улицам, кормит весь Лондон обедами и сам ходит обедать ко всему
Лондону? Неужели общество захочет, чтобы, затравленный всем этим, я
согласился лечь в могилу, не потребовав даже такого минимального
удовлетворения? Каким образом черпает он свои сведения, я спрашиваю? Должен
же быть какой-нибудь достоверный источник у Самого Достоверного Источника?
Пусть он его представит.
Я уже говорил о записных книжках, в которых он расшифровывает какие-то
загадочные записи; верно, большая часть их сделана невидимыми чернилами, ибо
сами обладатели этих книжек не подозревают о существовании таких записей.
Как только добирается он до дипломатической почты, до судебных протоколов?
Кто снабдил его всеми этими записками мистера Палмера, которые тот во время
своего затянувшегося процесса писал на клочках бумаги и раздавал направо и
налево? Судя по тому, как Самый Достоверный Источник пересказывает их 20 июня 1857 г.
Перевод Т. Литвиновой
"Эдинбургское обозрение" в последнем своем выпуске поместило статью по
поводу "Вольностей современных сочинителей", в которой выражает свое
недовольство мистером Диккенсом и другими современными сочинителями. Автору
статьи не нравится, что современные сочинители не желают просто развлекать
публику и выступают в своих сочинениях как истинные патриоты, которым дороги
честь и благоденствие Англии. По мнению этого автора, сочинителям надлежит
время от времени выпускать в свет легонькие книжечки, чтобы праздные молодые
люди и барышни почитывали их и раскидывали по диванам, столикам и
подоконникам своих гостиных. Зато "Эдинбургскому обозрению" принадлежит
исключительное право решать все общественные и политические вопросы, равно
как и право удушения недовольных. Мистеру Теккерею не возбраняется писать о
снобах, но в высших органах государственного управления их быть не должно,
мистеру Риду разрешается водить знакомство с рыбачками * - разумеется,
платоническое, - однако он ни в коем случае не должен вмешиваться в вопросы,
касающиеся тюремного режима. Это уже неотъемлемое право официальных лиц; и
пусть мистер Рид на это не посягает, поскольку ему не выплачивается
регулярное жалованье за понимание (или непонимание) упомянутого вопроса.
Мистер Диккенс, чье имя упоминается в первых же строках настоящей
статьи, и является ее автором. Он не желает прятаться под вымышленным
именем, ибо прежде, чем указать на любопытную опечатку, допущенную
"Эдинбургским обозрением", он хотел бы высказать несколько прочувствованных,
хоть и сдержанных слов протеста. Сдержанных - из уважения к Литературе.
Сдержанных - из благодарности к неоценимым услугам, которые "Эдинбургское
обозрение" в свое время оказало и хорошей литературе, и хорошей
государственной политике. Сдержанных - из чувства признательности к
покойному мистеру Джеффри * за его нежную любовь и к покойному Сиднею Смиту
за его нежную дружбу и к обоим вместе - за сочувствие, которое мистер
Диккенс неизменно у них встречал.
"Вольности современных сочинителей" - заглавие заманчивое. Но оно
подсказывает нам и другое: "Вольности современных критиков". Клевета мистера
Диккенса на английское правительство, славящееся удивительной слаженностью,
четкостью и энергией, с какой оно работает, своей постоянной готовностью к
действию, тем, что никогда в нужную минуту не спасует, - клевета мистера
Диккенса - одна из поэтических вольностей сочинителя. Мистер Диккенс
надеется, что "Эдинбургское обозрение" не будет на него в претензии, если он
позволит себе указать на то, что, по его мнению, является одной из
вольностей критических:
"Даже катастрофа в "Крошке Доррит" явно заимствована из недавних
событий, когда обрушились дома на Тоттенхем-роуд, о чем своевременно
сообщалось в газетах".
Это пишет критик. Сочинитель же позволяет себе спросить, нет ли
известной вольности в этих словах, которые выдают предположение за правду,
между тем как всякий, у кого имеется критический навык, перелистывая "Крошку
Доррит", заметит, что катастрофа была тщательнейшим образом предуготовлена с
самого первого появления старого дома на страницах романа; что, когда Риго,
погибший под обломками дома, впервые переступает порог его (несколько сот
страниц от конца), его охватывают неизъяснимые ужас и дрожь, что автор
всякий раз, когда показывает читателю дом, старательно подчеркивает, что он
прогнил насквозь, пришел в состояние крайней ветхости; что путь, ведущий к
гибели человека и крушению дома, тщательно вымощен на протяжении всей книги,
для чего автор то и дело прибегает к повторам, ибо, к сожалению, этого
требуют условия публикации романа в периодическом издании - иначе за те два
года, что выходит роман, читатель рискует потерять нить повествования.
Допустим, что можно ни во что не ставить публичное заявление самого мистера
Диккенса, скрепленное к тому же его честным словом, заявление о том, что
катастрофа была описана, выгравирована на стали художником, прошла через
руки наборщиков, корректоров и печатников и в гранках предстала в типографии
господ Бредбери и Эванса еще до того, как произошел несчастный случай на
Тоттенхем-Корт-роуд. Но добросовестный критик должен был прийти к этому
выводу сам, на основании внутренних признаков, которые заключены в книге,
прежде чем выдавать за факт то, что во всех отношениях есть чистейший
вымысел от начала до конца. Более того. Если бы сам редактор "Эдинбургского
обозрения" (оторвавшись на минуту от суровых обязанностей, возложенных на
него, как на представителя одного из образцовых департаментов Министерства
Волокиты) снизошел до того, чтобы взглянуть на упоминаемое место, и
посоветовался хотя бы о фактической стороне дела со своими издателями, эти
опытные господа, несомненно, указали бы ему на зыбкость его позиций; они
должны были бы сказать ему, что из сопоставления даты выпуска, в котором
содержится иллюстрация к упомянутому эпизоду, с датой публикации всей книги
в одном томе явствует, что Диккенс проявил бы оптимизм более отчаянный, чем
оптимизм самого мистера Микобера, если бы ждал обвала домов на
Тоттенхем-Корт-роуд, в надежде, что эта катастрофа поможет ему справиться со
своими трудностями и вместе с тем уложиться в срок. Не повинно ли
"Эдинбургское обозрение" иной раз в необоснованных обвинениях? Тому, кто
живет в стеклянном доме, лучше бы не швыряться камнями. А что, как желтые и
голубые стены конторы "Эдинбургского обозрения" - из стекла? Может быть,
вольнолюбивый критик все же принесет извинения вольнолюбивому сочинителю от
имени своего отделения Министерства Волокиты? Может быть, он "исследует
справедливость" и своих собственных "слишком туманных обвинений", а не
только тех, которые выдвигает мистер Диккенс? Может быть, он приложит свои
собственные слова к себе и придет к заключению, что "небезынтересно было бы
задуматься, какими полномочиями должен быть отмечен человек, который
решается говорить таким языком?"
Теперь сочинитель перейдет к любопытной опечатке, допущенной критиком.
Критик в своем похвальном слове великим министерским учреждениям и своем
горячем отрицании наличия малейших признаков Министерства Волокиты среди
этих учреждений желает узнать "мнение мистера Диккенса о работе Почтового
департамента и дешевом почтовом тарифе." И, взяв на буксир Сен-Мартин-Легран
*, разгневанный корабль Министерства Волокиты, обдавая мистера Диккенса
клубами пара и готовясь раздавить его своим почтенным весом, предлагает на
рассмотрение "хотя бы такой широко известный пример, как карьера мистера
Роуланда Хилла: джентльмен, занимающий скромное положение в обществе, не
имеющий государственной должности, издает брошюру, в которой предлагает
внести в структуру одного из самых важных разделов государственного
управления изменения, равносильные революции. И что же? Подвергался ли он
бойкоту и гонениям со стороны Министерства Волокиты, разбившего ему сердце,
разорившего его карман? Нет, они приняли его проект, отвели ему ведущую роль
в проведении проекта в жизнь. И это - то самое правительство, которое мистер
Диккенс объявляет заклятым врагом таланта и систематическим противником
всякой новой мысли!"
Любопытной опечаткой здесь является имя мистера Роуланда Хилла. Должно
быть, наборщику прислали совершенно другое имя. Мистер Роуланд Хилл?! Да
ведь если бы мистер Роуланд Хилл не был один из тех железных людей, какие
попадаются на сто тысяч, если бы целеустремленность не сделала его
неуязвимым, если бы он не был из тех, что умеют глядеть не мигая в лицо
отчаянию, Министерство Волокиты давно бы уже стерло его в порошок! Мистер
Диккенс, в довершение к прочим своим дерзостям, смеет утверждать и то, что
Министерство Волокиты от души ненавидело мистера Роуланда Хилла, что
Министерство Волокиты сопротивлялось ему самым характерным для себя образом,
покуда только можно было сопротивляться; что Министерство Волокиты было бы
счастливо разлучить душу мистера Хилла с телом и загнать его имеете с его
надоевшим проектом в могилу.
Мистер Роуланд Хилл?! Нет, невозможно, чтобы "Эдинбургское обозрение"
именно это имя направило наборщику в типографию! "Обозрение", должно быть,
рассчитывает, что из деликатности к ныне здравствующим мистер Диккенс не
станет рассказывать, как и кому раздавались должности в почтовом ведомстве
еще в те времена, когда в стенах ведомства нельзя было произносить имени
мистера Роуланда Хилла. "Обозрение" не напрасно уповает на скромность
мистера Диккенса. Однако каждые три месяца ветер доносит с южной стороны
центрального отрезка Стрэнда (город Лондон) довольно ощутимый и по сей день
аромат былых времен. Но нет, разумеется, "Эдинбургское обозрение" не
собиралось призывать имя мистера Роуланда Хилла для того, чтобы опровергнуть
праздную фантазию мистера Диккенса о Министерстве Волокиты. Слишком уж явная
это была бы "вольность", слишком явная нелепость, слишком очевидно было бы
пристрастие и подобострастие "Эдинбургского обозрения" к Министерству
Волокиты!
"Министерство Волокиты приняло его проект и отвело ему ведущую роль в
проведении проекта в жизнь". Ясно, что слова эти никак не могут относиться к
мистеру Роуланд у Хиллу. Неужели критик забыл историю проекта мистера
Роуланда Хилла? Сочинитель ее помнит и берется изложить в точности - вопреки
незыблемому закону, в силу которого критику положено быть всеведущим, в то
время как сочинителю - совершеннейшим невеждой.
Мистер Роуланд Хилл опубликовал свой проект учреждения единой марки
достоинством в один пенс в начале тысяча восемьсот тридцать седьмого года.
Мистер Уоллес, представляющий округ Гринока в парламенте, давний противник
существовавшей тогда системы почтового тарифа, предложил создать комиссию
для обсуждения этого вопроса. Создание комиссии встретило противодействие со
стороны правительства, или, скажем, Министерства Волокиты. Однако со
временем это противодействие было сломлено. Еще до образования комиссии
Министерство Волокиты и мистер Роуланд Хилл постоянно спорили друг с другом
относительно фактической стороны дела, и всякий раз неизменно оказывалось,
что Роуланд Хилл прав, а Министерство Волокиты ошибается. Даже в таком
простом, казалось бы, вопросе, как среднее количество писем, проходящих
одновременно через Почтовый департамент, вышло, что мистер Роуланд Хилл
прав, а Министерство Волокиты ошибается.
"Эдинбургское обозрение" заявляет, что Министерство Волокиты приняло
его проект, - в общих, так сказать, чертах, спешит оно прибавить. Так ли
это? Во всяком случае, далеко не сразу; ибо расследование, произведенное
комиссией, не принесло никаких результатов. Но так случилось, что вскоре
после этого правительство вигов потерпело поражение в вопросе о Ямайке *,
вследствие того что радикалы голосовали против него. Сэру Роберту Пилю было
предложено сформировать кабинет *, но ему это сделать не удалось из-за
сложности, возникшей в связи с фрейлинами ее величества * - читатели,
вероятно, помнят эту историю. Благодаря фрейлинам виги снова получили
большинство, и тогда радикалы (им ведь только - разрушать!) обещали
поддержать их только в том случае, если будет введен новый почтовый тариф.
Это было через два года после назначения комиссии, иначе говоря в тысяча
восемьсот тридцать девятом году. А до этого времени Министерство Волокиты
только и делало, что спорило, откладывало, возражало - словом, всячески
расписывалось в собственной неправоте.
"Они приняли его проект и отвели ему ведущую роль в проведении проекта
в жизнь". Разумеется, тотчас после того, как проект был принят, они
предоставили мистеру Хиллу ведущую роль в его осуществлении, за что снискали
себе славу и популярность. Не так ли? Не совсем. В тысяча восемьсот тридцать
девятом году мистеру Роуланду Хиллу было дано назначение - но только
почему-то не в Почтовый департамент, а в казначейство. Может быть, его
назначили в казначейство с тем, чтобы он мог претворить свой проект в жизнь?
Ничуть не бывало! Его назначили "советчиком". Иначе говоря, он должен был
показать невежественному Министерству Волокиты, как ему лучше обойтись без
него, Роуданда Хилла. Десятого января тысяча восемьсот сорокового года был
принят новый почтовый тариф. Вот тут-то, верно, Министе
...Закладка в соц.сетях