Купить
 
 
Жанр: История

Подпольная россия

страница №4

вести пропаганду у него своеобразная, совершенно неподражаемая. Это не
страстная, вдохновенная проповедь Брешковской, не сократический,
неотразимый метод Михаила Куприянова, гениального юноши, умершего в тюрьме
19 лет от роду. Клеменц ведет свою пропаганду всю в шутках. Он смеется и
заставляет хвататься за животы слушающих его мужиков, старых и малых,
несмотря на всю их обычную невозмутимость. Однако он всегда ухитрится
вложить в свою шутку какую-нибудь серьезную мысль, которая так и засядет
гвоздем им в головы. Редко кому удавалось вербовать столько приверженцев из
среды крестьян и городских рабочих.
Речи, которые ему случалось произносить иногда в каком-нибудь кабачке,
выходили настоящими перлами искусства. Помню, как, отправляясь, бывало, с
ним в поход по деревням, я часто по целым часам не решался вмешаться и
прервать неисчерпаемый поток его блестящих импровизаций и, забыв про
пропаганду, отдавался весь эстетическому наслаждению слушателя.
Красавцем Клеменца никак нельзя назвать. Скорей наоборот. Но лицо его
одно их тех, на которые достаточно взглянуть раз, чтобы оно навсегда
осталось в памяти. Верхняя его часть с широким лбом философа, с живыми
карими глазами, мягкими и вдумчивыми, в которых вспыхивают по временам
искры сдержанного смеха, изобличает в нем европейца в полном смысле этого
слова. Но по нижней части лица его можно принять за калмыка, киргиза,
башкира, за кого угодно, только не представителя кавказской расы. Не то
чтобы в нем было что-нибудь дикое и безобразное, нет: его рот, с тонкими,
точно выточенными губами, очень красив, а в улыбке его есть что-то
невыразимо нежное и привлекательное. Что поражает в нем с первого взгляда и
придает такой странный характер всей его физиономии - это нос, не
поддающийся никакому описанию: широкий, слегка вздернутый на кончике и до
такой степени плоский, что в профиль он едва заметен, - истинная шутка
природы.

¶x x x§

Если бы кто вздумал искать двух людей, которые представляли бы
полнейшую противоположность друг другу, то ему можно бы указать Якова
Стефановича и Дмитрия Клеменца.
Один - это тип искусного организатора; другой - ни разу в своей жизни
не создал и не пытался создать ни одного кружка. Один - вечно деятельный,
вечно поглощенный широкими планами - был неразборчив в средствах и не прочь
бы был побрататься с самим сатаною, если бы только это было ему полезно;
другой - полный спокойной, ничем не омрачаемой преданности делу социализма
- не признавал компромиссов и никогда не уклонялся от прямого пути ввиду
соображений непосредственной выгоды. Первый был способен повести за собою
не только отдельных личностей, но и целые массы на дело, задуманное и
решенное им одним; другой никогда не пытался и не желал насиловать чужой
воли. Это было ему просто противно, и если кто-нибудь сам лез к нему под
ярмо, то такой человек становился ему невыносим.
Несмотря на это, я не знаю никого, кто имел бы такое влияние на
окружающих, как Клеменц.
Часто одно его слово полагало конец самым ожесточенным спорам,
улаживало разногласия, казавшиеся непримиримыми. Это влияние, которого он
никогда не искал, которое рождалось, так сказать, само собой везде, куда бы
он ни появлялся, особенно обнаруживалось в личных отношениях. Я не встречал
человека, который возбуждал бы к себе такую страстную привязанность,
доходившую до обожания, как Клеменц. Мне случалось перечитывать несколько
писем к нему от разных лиц. Не знай я, от кого они были и кому
предназначались, я принял бы их за любовные послания. И эта привязанность
была вовсе не мимолетным увлечением, какое способны внушать к себе
некоторые блестящие натуры. Такого человека, как он, нельзя забыть. Кто раз
его полюбил, того не охладит уже ни расстояние, ни время.
В чем же тайна его единственной в своем роде власти покорять
человеческие сердца? Тайна эта в глубине и широте его собственного
любвеобильного сердца.
Нельзя сказать, чтобы он легко дружился с людьми; напротив, подобно
всем глубоко чувствующим натурам, он туг на сближение и очень неохотно
открывает свою душу перед посторонним. Он даже считает себя холодным,
черствым, и чувства преданности, которые он возбуждает против своей воли,
смущают, угнетают его; он считает себя не способным отвечать на них, и
потому они ему кажутся точно чем-то украденным, на что он не имеет никакого
права. Однако ни один из его многочисленных друзей не сделал бы ему
подобного упрека.
Привязанность к нему самому ничуть не влияет на его отношение к людям.
Это человек поистине неподкупный. Зато он не пропустит ни одной симпатичной
черты в другом человеке и даже со свойственным его натуре великодушием
скорей преувеличит ее цену. Он не имеет привычки смотреть на людей с точки
зрения пользы, какую они могут принести партии. Среди своих
товарищей-конспираторов он остался человеком. Если он с кем-нибудь
сходится, то никогда не делает этого с задней мыслью, подобно большинству
заговорщиков, которые принуждены рассматривать людей как возможные
полезности для дела. Поэтому каждый чувствует себя с ним легко и свободно;
каждый готов отдать ему всю свою душу и слепо идти по первому его слову,
уверенный, что Клеменц всегда будет настороже и первый предупредит в случае
малейшей опасности.

И вздумай он послать кого-нибудь на самое опасное дело, всякий готов
будет идти без минуты колебания, так как раз это сказал Клеменц, то нет
никакого сомнения, что дело стоит риска; иначе он не послал бы. Но в
действительности Клеменц никогда не пользовался этой властью. Сам он охотно
шел на всякий риск, но никогда не посылал в опасность другого. Даже в тех
маловажных случаях, когда "нелегальный", в сущности, обязан обращаться к
помощи посторонних, так как он сам рискует головою, тогда как для человека
легального вся опасность ограничивается несколькими днями ареста, даже тут
он брал все на себя, не допуская, чтобы другой рисковал из-за него хоть
одним волосом с своей головы. Ни замечания, ни даже упреки самых близких
друзей не могли поколебать этой щепетильности и заставить его не играть так
легко жизнью, столь дорогой для дела. Вот именно последнего Клеменц ни за
что не хотел признать. Он - воплощенная скромность, хотя вы не найдете в
нем ни тени того униженного христианского смирения, завещанного нам веками
рабства и лицемерия, за которым часто скрывается самое необузданное
самомнение. Клеменц, напротив, человек независимый, гордый своим
человеческим достоинством и не способный ни перед кем гнуть голову. В нем
скромность является сама собой. Он искренне и решительно не признает за
собой ни одного из тех замечательных свойств, которые приобрели ему столько
поклонников. Благодаря какой-то оптической иллюзии, еще не нашедшей себе
объяснения в науке, он видит все эти достоинства не в себе, а в своих
друзьях.

¶II§

Дмитрий Клеменц родился на берегах Волги, где его отец был управляющим
одного имения, и все свое детство провел среди первобытного пастушеского
населения этих необъятных степей, так прекрасно описанных им в одной из
своих юношеских поэм.
Эта привольная жизнь на лоне дикой и величественной природы придала
его характеру тот поэтический колорит и выработала в нем ту любовь к
опасности и приключениям, которые остались у него и в зрелом возрасте.
Впрочем, и его мужество носит тот же оригинальный отпечаток, как и приемы
пропаганды. Он любит опасность не как воин, находящий в ней источник
сильных ощущений, но скорее как артист, который спокойно наслаждается ею,
особенно смешными ее сторонами. По-видимому, природа одарила его сердцем,
физически не способным испытывать страх. Среди величайшей опасности Клеменц
никогда не теряет самообладания. Он остается совершенно хладнокровным,
смеется и шутит как ни в чем не бывало. Этим объясняется его необычайное
присутствие духа. Из самых трудных положений он выпутывается с изумительной
находчивостью и подчас с таким юмором, который ясно показывает, что он все
время нимало не думал об опасности, а только забавлялся некоторыми смешными
положениями и моментами. Не раз ему случалось совершать большие
неосторожности - не из тщеславия, которого в нем нет и следа, а просто из
любви к шутке.
Так, один раз, в начале своей революционной карьеры, скрываясь уже от
полиции, хотя и не перейдя еще на "нелегальное положение", он лично
отправился к прокурору хлопотать об освобождении на поруки Анатолия
Сердюкова. К счастью, прокурор, недавно назначенный на место, ничего не
знал о нем, а Клеменц говорил так убедительно, что ему обещали исполнить
его просьбу. И если бы не какая-то перемена в ходе следствия по делу
Сердюкова, то мы имели бы забавный случай освобождения политического
заключенного под поручительство человека, который сам скрывается от
полиции.
Подчас он придавал своим затеям характер настоящей комической эпопеи,
разрабатывая все мельчайшие подробности с тщательностью истинного артиста.
Для примера приведу одну из них: освобождение некоего Тельсиева, слегка
замешанного в Нечаевском деле и сосланного административным порядком в
Петрозаводск.
Клеменц отправился туда с подложными документами одного инженера,
капитана Штурма, которому будто бы поручено произвести какие-то
геологические исследования в Финляндии. Тотчас по приезде он явился с
визитом к губернатору, исправнику и прочим властям под предлогом наведения
необходимых справок и, конечно, очаровал их всех до единого. Целую неделю
он прожил в Петрозаводске, выделывая, на удивление горожан, всевозможные
ученые штуки. Он стал притчею во языцех и любимцем местных обывателей,
которые наперерыв друг перед другом устраивали ему обеды и вечера. Спокойно
подготовивши между тем все для побега, он уехал вместе с Тельсиевым, чтобы
не подвергать его неудобствам путешествия в одиночку. Совпадение было более
чем странное. И, несмотря на это, никому в Петрозаводске и в голову не
пришло, чтобы Клеменц был при чем-нибудь в этой истории: так превосходно
разыграл он свою роль. Когда год спустя один из его приятелей проезжал
через город, исправник, между прочим, обратился к нему с вопросом, не знает
ли он некоего капитана Штурма, и, рассказавши множество самых удивительных
подробностей, относившихся к пребыванию этого последнего в Петрозаводске,
прибавил:
- Прекрасный человек. Он обещал заехать к нам на обратном пути из
Финляндии, да что-то не видно его. Очень жаль. Вероятно, он предпочел
вернуться морем.

Что бы он запел, если бы знал, кто такой был этот капитан Штурм?

Клеменц - один из самых сильных умов, бывших в рядах русской
революционной партии.
Несмотря на деятельное участие в движении и на все превратности
нелегальной жизни, он всегда держался на уровне интеллектуального прогресса
Западной Европы и, хотя питал особенную склонность к экономическим наукам,
никогда не закапывался в них исключительно. Обладая ненасытной жаждой
знаний, он изучал все, не заботясь о том, сможет ли он извлечь из этого
непосредственную пользу, или нет.
Я помню, как увлекался он лекциями Гельмгольца, которые посещал в 1875
году в бытность свою в Берлине. Мне стоило больших усилий отделаться от его
отчетов о них, которыми он наполнял все свои письма ко мне в Петербург.
Широта его взглядов нисколько не уступает жажде познаний.
Клеменц вовсе не человек партии. Глубоко убежденный социалист, он
отдал народному делу все, что мог: и свои знания, и свой светлый,
проницательный ум. Но он решительно не годен для узких рамок тайного
общества. Партия, к которой он принадлежал, никогда не могла стать для него
родиной, семьей - одним словом, всем. Он постоянно жил особняком. В нем нет
ни тени партийного самолюбия, которое является одним из самых
могущественных стимулов, руководящих конспиратором. Он любит весь мир и не
упускает ни одного случая принять участие в его жизни. Так, он писал не
только для подпольной прессы, но гораздо больше - для "легальных"
петербургских журналов, в которых он сотрудничал под разными псевдонимами,
и делал это не только из желания быть более независимым и жить собственным
трудом, но еще и потому, что нуждался в более обширной аудитории, чем та,
которую могла доставить ему подпольная литература.
Он всегда держался в стороне от "программных" раздоров, так часто
разделявших революционную партию на непримиримо враждебные лагери. Полный
веры в принципы социализма вообще, он относился в высшей степени
скептически к различным средствам, на которые революционеры смотрели в
разное время как на универсальные панацеи. Этот скептицизм парализовал,
конечно, его силу в подпольной борьбе, где вследствие незначительности поля
действия не может быть особенного разнообразия в средствах; и
действительно, как конспиратор Клеменц не имел, собственно, никакого
значения. Благодаря своей неотразимой личной обаятельности он привлекал
массу приверженцев социалистической партии из среды всех классов общества,
особенно же из молодежи. Но сам он был совершенно не способен вести им
привлеченных людей к какой-либо определенной цели; это уже приходилось
делать другим. Не скажу, чтоб у него недоставало силы характера, которая
делает человека властелином воли других. Одно уже магнетическое обаяние его
личности представляло неоспоримое доказательство присутствия в нем этой
силы. Умел он также и настоять на своем, когда это было необходимо. Будучи
свободен от всякого самолюбия и тщеславия, он обладает редким мужеством
выступать против общепризнанных взглядов, когда они кажутся ему
неосновательными. В деле Стефановича, которым одно время так увлекались
даже в Петербурге, он стоял один в оппозиции с мнением целой партии. Но у
него нет ни той исключительности, ни той душевной черствости, вытекающих из
страстной веры, которые так необходимы, когда приходится вести людей почти
на верную гибель.
Таким образом, в революционном движении Клеменц не сделал и сотой доли
того, что мог бы сделать по своим природным дарованиям.
Это блестящий образчик мыслителя, со всеми его достоинствами и
недостатками.

¶ВАЛЕРИАН ОСИНСКИЙ§

¶I§

Осинского мне довелось видеть немного, потому что, непоседливый, как
богатыри наших былин, он носился по всей России, особенно - по югу, где
находились главные революционные организации, с которыми он был связан; я
же безвыездно жил в Петербурге. Здесь-то мне и случилось встретиться с ним,
когда он приехал сюда однажды на несколько дней, чтобы вскоре затем
исчезнуть, подобно метеору, и в этот раз - уж навсегда... Время было не
особенно благоприятное для знакомства. Только что был убит среди белого дня
на одной из главных площадей столицы генерал Мезенцов, и убийцы скрылись
бесследно. Будучи первым фактом подобного рода, это событие произвело очень
сильное впечатление как на общество, так и на правительство. Полиция
перевернула вверх дном весь город. Обыскам не было конца, и на улицах людей
хватали по малейшему подозрению. Ходили слухи, быть может и преувеличенные,
будто в течение первых двух дней арестовано было до тысячи человек. Нашему
брату, "нелегальному", было опасно показываться на улицу, и потому я
принужден был подвергнуть себя "карантину" - одной из несноснейших вещей,
какие только приходится претерпевать русскому революционеру. Поселившись у
одного из наших испытанных друзей, который занимал положение, ставившее его
вне всяких подозрений, я должен был все время сидеть в четырех стенах, не
показывая носа на улицу даже по вечерам. Скука была смертная. Я писал одну
маленькую вещицу, а когда писать становилось невмоготу, читал французские
романы, чтобы хоть как-нибудь убить время. Изредка меня навещали кое-какие
приятели, тронутые моей печальной участью.

Однажды заходит Ольга Натансон и сообщает мне, что Валериан Осинский в
Петербурге. Я не знал его лично, но много слышал о нем. Понятно, что мне
захотелось повидаться с ним, тем более что это было для меня прекрасным
предлогом нарушить мой домашний арест.
В сумерки я вышел из дому. Улицы были почти пусты, так как мой
приятель жил на окраине города. Тем не менее нельзя было пренебрегать
никакими предосторожностями, и потому я направился сначала в сторону,
противоположную той, куда мне нужно было идти. Покруживши немало, я вышел
наконец на одну из наиболее оживленных улиц. Первое, что мне там бросилось
в глаза, были отряды конных казаков, вооруженных пиками, и целые стаи
шпионов, попадавшихся буквально на каждом шагу. Они то стояли на месте, то
прохаживались взад и вперед. Узнать их было чрезвычайно легко. Их натянутый
вид, наглые и вместе испуганные взгляды, которые они устремляли в лицо
каждому прохожему, - все это были безошибочные признаки для всякого
опытного глаза. Но это еще были профессиональные шпионы. Шпионы "временно
исполняющие" выглядели гораздо комичнее. Это были, очевидно, просто
переодетые солдаты. Они прогуливались небольшими партиями и, как люди,
привыкшие к строю, никак не могли ни стоять, ни ходить врассыпную: нет-нет
да и выстроятся в полувзводики. Одеты они были очень забавно. Так как
трудно было впопыхах добыть для них различные костюмы, то целые отряды были
в одинаковых шапках, одинаковых пальто и брюках. Иные понапяливали себе на
нос огромные синие очки, надеясь таким образом придать себе вид студентов.
Все это представляло зрелище до такой степени уморительное, что трудно было
удержаться от смеха.
Вдосталь налюбовавшись ими, я направился к конспиративной квартире
нашего кружка. Проходя по соседней улице, я поднял глаза, чтобы
удостовериться, выставлен ли в известном окне дамский зонтик - знак, что
все обстоит благополучно, так как при малейшей тревоге его должны были
убрать. Зонтик оказался на месте. Однако, зная, что жандармы, прослышавши
об употреблении революционерами сигналов, нередко подвергали тщательному
осмотру окна и после ареста ставили все, что там было, на прежнее место, я
не удовлетворился этим и пошел дальше. Опять покруживши немного, я добрался
до одного местечка, где был уверен найти точные указания, над которыми
полиция была не властна, если б даже и пронюхала про наши хитрости. Место,
куда я вошел, было то, куда, по народному выражению, сам царь пешком ходит.
Там, в заранее условленном уголке, должен был находиться едва приметный
значок, менявшийся каждое утро, а в особенно тревожное время и два раза в
день. Значок был на месте и гласил, что опасности никакой нет. Всякое
сомнение у меня исчезло.
Однако, так как "справочное бюро", как мы шутя называли этот пункт,
было в версте расстояния от конспиративной квартиры и, идя оттуда, можно
было как-нибудь попасться на глаза шпиону, я решил удостовериться по пути,
что за мной не следят. Навстречу мне шла незнакомая очень красивая дама.
Когда она поравнялась со мной, я стал пристально оглядывать ее, а когда она
прошла, повернулся и посмотрел ей вслед. За мной не было ни души.
В это время я находился всего в двух шагах от цели своего путешествия.
Спокойно поднявшись по лестнице, я позвонил особенным образом. Мне отворили
немедленно.
Комната была полна народу. На простом деревянном столе стояло
несколько бутылок пива и две тарелки: одна - с ветчиной, другая - с
копченой рыбой. Значит, я попал кстати. Это была одна из маленьких пирушек,
которые "нигилисты" позволяют себе изредка в виде отдыха от нервного
напряжения, в котором они принуждены жить постоянно.
На этот раз праздник был устроен по случаю приезда Осинского. Его
самого, однако, там еще не было.
Компания была в превосходном настроении, и меня встретили самым
дружелюбным образом, несмотря на мое самовольное нарушение "карантина". Я
всегда очень любил эти "пирушки", веселее и оживленнее которых трудно себе
что-нибудь представить. Все собравшиеся здесь были люди нелегальные, за
которыми числилось немало всяких "грехов". Каждый имел на поясе кинжал и
заряженный револьвер и был готов, в случае внезапного нападения, защищаться
до последней капли крови.
Но, привыкши жить постоянно под дамокловым мечом, они в конце концов
переставали думать об опасности. А быть может, что эта опасность именно и
придавала их веселью такой бесшабашно-удалой характер. Всюду слышался смех,
громкий говор, шутки. А по углам расположились пары, тихо беседовавшие
между собой: то были приятели, предававшиеся душевным излияниям, - другая
неизбежная принадлежность этих пирушек. От времени до времени можно было
видеть традиционную церемонию немецкого брудершафта. Эта потребность дать
волю чувству, столь естественная среди людей, связанных общностью
стремлений, идей и опасностей теснее, чем узами крови, придавала этим
редким собраниям необыкновенно поэтический и задушевный характер.

¶II§

Я спросил об Осинском. Мне сказали, что он забежал к одному приятелю,
но скоро должен возвратиться.
Действительно, спустя около получаса он вошел в комнату, держа в руке,
обтянутой в элегантную черную перчатку, форменную межевую фуражку, которую
носил для вящей внушительности.
Я подошел, пожал ему руку и долго держал ее в своей, не будучи в
состоянии оторвать от него глаз.
Он был прекрасен, как солнце: стройный, пропорционально сложенный,
крепкий и гибкий, как дамасский клинок. Его белокурая, несколько откинутая
назад голова грациозно держалась на изящной, нервной шее. Высокий мраморный
лоб с тонкими голубоватыми жилками был слегка сжат на висках. Правильный,
точно изваянный резцом скульптора нос придавал его красоте тот классический
характер, который так редко встречается в России. Небольшие светло-русые
усы и бородка оттеняли красивый, выразительный, страстный рот. И это чудное
лицо освещалось парой больших голубых глаз, полных огня и юношеской отваги.
Осинский приехал из Киева, города, в который он был положительно
влюблен, но проездом успел побывать во всех главных городах Южной России и
повидаться с представителями местных организаций. Таким образом, он привез
нам самые свежие новости обо всем, что там делалось.
Он был в восторге от громадных успехов терроризма за последнее время
и, увлекаемый своим пылким воображением, предсказывал неисчислимые
последствия такого оборота дел. Я не вполне разделял его оптимизм, но,
когда он говорил, нельзя было не поддаваться чарующему влиянию его
красноречия.
Он не был оратором в обычном смысле этого слова, но речь его обладала
той силой убедительности, которая является результатом глубокой веры. Он
весь был проникнут тем энтузиазмом, который невольно заражает и сообщается
слушателям. Тон его голоса, выражение лица покоряли вас не менее, чем самые
слова. Он владел великим даром обращать своих слушателей из противников в
союзников, которые сами старались убедить себя в верности его доводов,
чтобы только иметь возможность согласиться с ним.
Слушая его, я понял, сколько правды было в рассказах, ходивших на его
счет.
На следующий день Осинский зашел ко мне. Три или четыре дня спустя я
снова покинул свое логовище и отправился на нашу конспиративную квартиру,
но нашел там только прощальную записку от Осинского, уехавшего накануне
вечером в Одессу.
Больше я его не видел.
Весною 1879 он был арестован в Киеве, а 5 мая того же года уже
происходил суд. Осинский был приговорен к смерти, хотя обвинение не могло
выставить против него ничего мало-мальски серьезного, и он был осужден
только за то, что во время ареста прикоснулся к своему револьверу, не
успевши даже вынуть его из кобуры. Но правительство знало хорошо, что оно
держит в руках одного из самых влиятельных членов террористической партии,
и этого было вполне достаточно, чтобы продиктовать суду вышеозначенный
приговор.
Осинский выслушал его не дрогнув, как подобает истинному бойцу.
В течение всех десяти дней, которые протекли между судом и казнью, он
оставался совершенно спокойным, даже веселым. Он ободрял своих друзей и ни
на миг не изменил себе. Когда к нему на свидание пришли мать с сестрой, он,
зная, что приговор уже утвержден, сказал им, что смертная казнь отменена;
но тут же шепотом сообщил сестре, шестнадцатилетней девушке, что, вероятно,
завтра ему предстоит умереть, и просил ее приготовить мать к этой тяжелой
вести. Накануне казни он написал друзьям длинное письмо, которое можно
назвать его политическим завещанием. Он мало распространяется в нем о себе
и своих чувствах. Поглощенный делом партии, он рассуждает о приемах борьбы,
которые, по его мнению, следовало бы усвоить, и предостерегает от
повторения старых ошибок.
Утром 14 мая его повели на казнь вместе с двумя товарищами, Антоновым
и Брантнером. Из утонченной жестокости ему не завязали глаз, и он принужден
был смотреть на предсмертные судороги своих друзей на вис

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.