Жанр: История
Каленая соль
...трой, самая плотная сотня разомкнулись бы и распались в
беспредельном людском множестве. Теперь никто из нападающих не осмеливался
пробиться вглубь, хоругви сражались на подступах, оттягивались к полю. Земля
была ископычена в пыль, которая клубилась серыми столбами, не успевая
оседать. Пылью заволакивало солнце. А оно уже поднялось высоко.
Иссякали силы. Поломаны были копья у гусар, разваливались иссеченные
доспехи, кончались заряды. Две наконец-то подвезенные пушки еле успевали
отгонять скрытно подбиравшуюся сбоку шведскую пехоту. Вновь и вновь
наскакивающие на лагерь хоругви не знали замены и бились уже неохотно, без
запала. Только для виду дразняще проносились по краю поля донцы Заруцкого,
не находя никакой бреши. В беспрерывных схватках миновало полдня, а
Жолкевский не добился ничего.
Неужто он обрекал свои хоругви на истребление? Неужто, видя уже явную
неудачу, задумал в полной безнадежности положить всех до единого?
Тщетны были удары по середине и по краям огромного москальского войска.
Оно, правда, все еще не оправилось до конца, отбиваясь как придется, на
авось. Многие стрелецкие полки безучастно наблюдали за битвой. Молчали
неустановленные и брошенные пушки. Порой мнилось, что москалям вовсе было не
до схватки в своих каких-то неслаженных передвижениях внутри лагеря и,
небрежно отмахиваясь, они хотели только, чтобы их оставили в покое.
Гетман упорно чего-то выжидал, не ведая колебаний.
Неразбериха в москальском лагере обнадеживала Жолкев-ского. Поражение
для него было бы непереносимо. Потеря чести — хуже смерти. Круто были
сведены его брови, твердо сжат запекшийся рот. Беспрекословным взмахом
булавы он отсылал назад посланцев из хоругвей, молящих о подкреплении. У
него оставался только один резерв — рота Мартина Казановского. Но он не
вводил ее в дело — это пока был не крайний случай.
Рота грудилась у гетмана за спиной в редком осиннике. Сидя на рослых
вороных лошадях, в тяжелых латах с громадными крыльями из перьев коршуна
маялись в ожидании сигнала отборные удальцы. Упруго подрагивали флюгарки на
их длинных копьях. И уже сгибало под тяжелым железом затекшие спины. И уже
начинали донимать всадников чащобная духота и занудливый звон налетевшего
комарья.
Так и не потеснив москалей, ударные хоругви самовольно отступили на
середину поля и стали сбиваться в круг. Съезжались медленно и расслабленно,
бросив поводья. Некоторые из гусар даже сдернули темные шлемы, так что
непривычной белизной засияли их бритые затылки с всклокоченными мочалками
оселедцев. Уже на ходу распуская ремни и кушаки, гусары готовились к долгой
передышке.
И тут слитный топот заставил их обернуться. От лагеря к хоругвям
мчались два конных крыла. Скакали один вслед другому, напоказ дерзко и
разлетисто. Будто вовсе не москальское войско недавно металось и вопило, как
глупое стадо, под ударами гусар, а гусары выказали свою немощь и теперь
удостоились позорного налета. И от кого? От презренных и битых? Это ли не
обида! В единое мгновение плотно сомкнулись хоругви.
Дав для острастки залп, первый ряд преследователей сразу повернул
коней: надобно было перезарядить самопалы и уступить место задним, но те
замешкались. Дорого им обошлось промедление. Никому не спускали бывалые
гусары ратной нерасторопности. Злорадно засвистали они и рванули из ножен
сабли. Страшен был их свирепый порыв. Заметавшись в растерянности, оплошники
столкнулись с первым рядом и, сминая его, пустились наутек. Выбитые из рук
самопалы посыпались под копыта.
Перед лагерем стояла наготове стрелецкая пехота. Ошалевшая конница
рухнула прямо на своих стрельцов. Нагоняя ее, гусары беспрепятственно
вломились в лагерь.
Маскевич летел среди первых. Недосуг ему было дивиться, что на всем
пути спешно расступались москальские полки, избегая боя и нисколько не
препятствуя ни своим, ни чужим. И лишь миновав лагерь и еще целых полверсты
проскакав в погоне, он наконец пришел в себя от изумления, как неожиданно
легко и скоро далась победа. Единым рывком хоругви рассеяли все москальское
войско, а своих обидчиков загнали в непролазные чащи. Но изумление было
недолгим.
Измотанные кони шатались под гусарами, а сами всадники не в силах были
даже оглядеться. Оставив седла, они попадали на землю. Однако через полчаса,
отдышавшись, все опять были в седлах. Уверенные в победе, они открыто
подъехали к лагерю, но тут их встретили яростной пальбой. Победа оказалась
мнимой. Возвращаться пришлось окольно, лесом, и, когда они добрались до
гетманского стана, было уже далеко за полдень.
Густело, наливалось предвечерней краснотой солнце. Мягкие порывы ветра
сонно ворошили листву. И слух уже привыкал к легким умиротворяющим звукам:
спокойному посапыванию лошадей, пьющих воду, звону уздечек, шелестящим шагам
по траве, тихому говору. Как будто и не было недавней жестокой сечи.
Но если в гетманском стане царило затишье, то в москальском лагере,
откуда все еще тянуло дымом дотлевавшей деревни, не унималась суматоха.
Этого не мог не углядеть зоркий Жолкевский. Все так же грузным кряжем гетман
стоял на взлобистой опушке под осинами, и все так.же темный лик его был
непроницаем. Ретивый молодой Салтыков и ротмистры уже перестали донимать
Жолкевского своими рискованными советами, которых немало выслушал он за эту
битву, отступились, уразумев, что гетман твердо стоит на своем. Он больше не
хотел рисковать. Неудачи не поколебали его, будто он их провидел. Но теперь
ему было ясно, в чем слабость неприятеля.
Вернувшиеся гусары известили гетмана, что Шуйский спешно укрепляется в
обозе, стягивая туда разметанные полки и восемнадцать пушек. Трусливый
воевода сам запирал себя в осаде и сам связывал себе руки. Отныне гетман мог
выжидать сколько угодно: птичка залетела в клетку. А коли так, не всем
придется по нраву отсиживаться в неведении и тревоге, безропотно покоряясь
глупости безголового стратига. Верно, мнит: оградился пушками и тем
уберегся. Но не так уж далека ночь, а во тьме пушки без проку. Ему бы самое
время наступать — он же прячется. Роковое неразумье. Еще немного терпения,
думал гетман, и гости оттуда непременно пожалуют.
Жолкевский не ошибся. Вскоре появились первые перебежчики. Это были
немцы, хмурые и растрепанные, в запыленных кожаных колетах с ободранными
банделерами, в тяжелых сапогах с раструбами. Гетман принял их перед
молодцевато грозным строем крылатой роты Казановского. Бодрый вид гусар
наводил трепет и внушал особое почтение. Сняв громоздкие помятые шлемы с
кованым гребнем, но не теряя достоинства, немцы объявили, что все наемники
намерены вверить себя гетманской милости.
За первыми пришельцами потянулись десятки других. Наемное войско вышло
из повиновения своих начальников. Возмутились и наиболее стойкие шведы. Даже
то, что Сигизмунд, как самый ярый враг короля Карла, был многим ненавистен,
не удержало их от перехода к полякам. Нетерпимые обиды пересилили неприязнь.
Обозленные наемники ругали бестолковщину и растерянность, царящую в
воеводских шатрах, из-за чего войско было брошено на произвол судьбы. Всяк
отбивался как мог, никто не знал своего места.
Рослый и могутный шведский рейтар со спутанными светлыми волосами,
налипшими на прокопченное пороховым дымом чело, гневно поносил прижимистого
Делагарди, который спрятал казну и не выдал жалованье перед битвой, помышляя
присовокупить к своей долю павших. Когда же запахло мятежом, Делагарди
открыл сундуки, прямо с повозки хотел раздавать монеты, как базарная
торговка раздает горячие пирожки. Неужто не заденет такое чести шведов? Не
ради вынужденной подачки, а за честную плату они усердствовали в схватках,
спасая от позора гнусных московитов. Рейтар затрясся от проклятий, замахал
кулачищами, вспомнив, как он вскочил на повозку, зачерпнул горсть монет и
швырнул ее под ноги скряги-предводителя. Пусть в Валгалле пирует на долю
мертвых! Мигом были опрокинуты сундуки, в единый миг развалены обозы. Теперь
никого не удержать. И в самом деле. Вокруг разъяренного рейтара густо
скапливалась переметная толпа. А через поле, уже не таясь, шли новые отряды.
Открыто выехав для переговоров с Делагарди к сожженному Клушину,
честолюбиво придерживая, чтобы не спешил, коня, Жолкевский невольно повторил
про себя слова Сигизмунда: "Виктор дат легес",-- но не усмехнулся, а
посмурел. Воспоминание о короле отравило радость триумфа. К самым достойным
не благоволит проклятый Зигмунд, окружает себя лишь иезуитскими сутанами. И
удача гетмана навряд ли будет отмечена заслуженной наградой. Но тут же
воитель укротил себя: не пристало ему разменивать гордость на милость. Он
уже достойно вознагражден за все своим успехом.
Съехавшийся с гетманом ближайший соратник покойного Скопина Делагарди
был бледен и удручен. Оставшиеся верными ему шведы напрочь отказались
поддерживать Шуйского, коль он сам отгородился от них своими пушками. Чем их
мог воодушевить Делагарди, если и за ним была вина: всю ночь беспечно
пропировал в воеводском шатре и с похмельной головой объявился среди войска,
когда битва была уже в самом разгаре? Проклятое русское гостеприимство:
жрать до блевоты, пить до упаду. И проклятый варварский обычай: мудрых
травят, а глупцы правят. Осиротело и рушится без Скопина войско. С честным
было честным, с худым стало худым. Его и самого, до сей поры державшего себя
в строгости, бес попутал: принялся обирать своих же. Тяжелым валуном лежала
на душе вина — не выворотишь. Нет, подальше от Шуйского, подальше от его
растлевающего смрада...
Только переглянулись Жолкевский с Делагарди и сразу поняли друг друга.
Никому из них не будет чиниться преграды — вольному воля. С,.миром
разъехались. И тут же сигнальные трубы пропели отход шведского войска.
Последние наемники снялись с места и в мрачном молчании прошествовали мимо
польского стана. Измена — всегда бесчестье, но Делагарди не посчитал себя
бесчестным: глупо проливать кровь впустую, постыдно защищать ничтожество.
Хуже измены то.
Увидев, что наемники оставляют их, москали во второй раз за этот
злосчастный день переполошились. Никого нельзя было удержать. Лезли через
телеги и рогатки, разбегались по лесу. В это время и налетели на них
отдохнувшие хоругви. Тяжелым сокрушающим валом ударила рота Казановского, во
весь опор неслись удальцы Порыцкого, кровь не успевала стекать с палаша
Маскевича. Не сподручно ли рубить по спинам? Не легка ли погоня, когда никто
не противится! Стон и вопли подстегивали несчастных беглецов.
Страх гнал, а погибель догоняла. Не было большего позора для русских
полков: разбежалось по лесу, рассеялось с великими трудами собранное
Скопиным и за единый день расшатанное и загубленное его никудышным дядей
войско. Дорога на Москву Жолкевскому была открыта.
3
Царь указал, а бояре приговорили.
Было так, да не стало. Уж на что дерзок был на престоле Гришка
Отрепьев, а и он остерегался суда бояр-сенаторов: мелкоту казнил --
высокородных не смел. Потщился было свалить Шуйских — скоро одумался:
нехитра затея, да обойдется дорого. Не в царе сила — в думе боярской: куда
она поворачивает — туда и царь. На боярство престол опирается.
Еще при Грозном многому научила бояр злая опричнина. Не в открытую
стали на своем ставить, а все больше норовили исподволь, тайным умыслом,
лукавым заговором. Сколь бы ни густо окружал себя царь верными худородцами
— с собой не поравняют, дождутся урочного часа да и оболгут, затравят,
вытеснят. Сызнова вокруг себя место расчистят: не в свои, мол, сани не
садись. Особо опричников не терпели. Имя Малюты Скуратова по сю пору с
бранью перемешивают. А от опричных родов Бельских, Нагих, Басмановых,
Хворостининых, Молчановых завсегда рады избавиться: на людях принужденно
привечают — в душе злобу таят. Не дай бог, кромешники опять верх возьмут!
И ежели бы истинно восстал из праха злосчастный царевич Дмитрий, неужли
было бы запамятовано, чей он сын, от какого корня явлен? Все, все помнили,
что он от седьмого брака Грозного, от последней жены его Марьи, сестры
разгульного опричника Афанасия Нагого, которую тот сосватал царю.
Вовсе не к печали, а к тайной радости боярской преставился царевич. И
сразу же нашлось, на кого свалить вину за его внезапную и неясную погибель
— на опричного же Годунова. Поди дознайся ныне: подлинно ли злодей он или
безвинная жертва жестокого поклепа? Уж так усердно его злодеем выставляли,
что и колебавшиеся уверились.
Не присягали большие бояре ни Бориске, ни его сыну Федору, не посчитали
законным царем и выскочившего наверх Шуйского, хотя и был он из их круга, но
не оправдал надежд: нетвердо за боярство держался, угождал многим и не
угодил никому, ложью всех опутал и сам в ней запутался. Умным мнился да
малоумием отличился.
Братец-то его с великим позором из-под Клушина утек, на худой мужицкой
кляче да весь в грязи и босиком вертаться за срам не почел, все войско
загубил, всю Москву ославил, а ни казнен, ни наказан — напротив: обласкан и
утешен. Сызнова царь задумал войско набирать. Да откуда народу напасешься
для таких позорных сеч? И кто во главе встанет? Опять его женоподобный
братец? Аль уж вовсе ослеп Василий: затворился в своих покоях, ничего не
видит.
Царь был, и царя не было. Москва ходуном ходила, а он и в ус не дул.
Привык изворачиваться. Мыслил: сойдет и на сей раз. Ан уж терпения нет,
полны чаны: пену через края выпучило. Вскинется люд на царя — достанется и
боярству. Довольно!..
Лето было в самой зрелой поре, в грозовой. Но гроза собиралась не во
облацех, а на земле. Душно было. Вновь сбивались и вопили толпы в торговых
рядах, на Пожаре, у божьих храмов.
И чем гуще было народу на сходках, тем меньше его становилось в самом
Кремле, перед царским дворцом. Шуйского уж не ставили ни во что. Даже
стременные стрельцы отлынивали от службы, оставляя царя без охраны. У
Разбойного Приказа были разметаны и поломаны лавки, на которых наказывали
виновных. Возле позорных столбов мочились. Всяк по-своему выказывал свое
небрежение к власти.
По посадским улицам, поднимая пылищу, сшибая лопухи и репье у тынов,
вольно двигалась загульная ярыжная пьянь и рвань, непристойничала. Взывали
рожки, гудел бубен. Впереди шальной ватаги, важно переваливаясь с ноги на
ногу, надувая щеки и выпячивая брюшко, дурашливо помаргивая глазками,
шествовал, потешно изображая царский выход, лысый плюгавый коротышка. На
голове его был рогожный венец, в руках — веник. Время от времени он
приостанавливался, под озорной хохот вещал:
— Брюхо у мя велико --ходити чуть могу, а се у мя очи малы — далече
не вижу, а се у мя губы толсты — пред добрыми людьми вякати тяжко...
Вооруженная боярская челядь и стрельцы сходились за Серпуховскими
воротами, сами по себе готовились к отпору, враг был близко. Но не
Жолкевский страшил — страшило разбойное калужское войско: Лжедмитриевы
казаки уже роями кружили возле деревянных воротных башен Скородома,
скапливались в селе Коломенском. Того и жди, весь тяглый и прочий черный люд
от отчаянья скопом передастся вору.
В военном лагере собрались большие бояре, туда же распаленная Иваном
Никитичем Салтыковым и Захарием Ляпуновым толпа приволокла смятенного
престарелого патриарха. Совет был скор. Соборно порешили низложить Шуйского
и тем предотвратить пущие беды. В Кремль для уговоров послали царского
свояка Ивана Воротынского. Как о смертном грехе казнился он о том, что у
него на пиру был отравлен честный Скопин, и прямым участием в устранении
злохитрых Шуйских вознамерился облегчить душу. Вместе с Воротынским
отправился и рассудительный Федор Шереметев.
Царя они уговаривали долго, но уговорить не смогли. А посулу
Воротынского промыслить ему особое удельное княжество в нижегородских
пределах Шуйский вовсе не внял. Крепко охватил свой золоченый посох, поджал
губы, занемел в недвижности, слушать не желал увещеваний. Упрям был, как
обиженное дитя, у которого отнимали любимую куклицу. Силой свели его из
дворца на старый двор, а братьев взяли под стражу.
Вплотную подступившие к городу воры загодя дали знать москвичам, что
отрекутся от самозванца, если будет низложен Шуйский. Ретивые московские
гонцы сразу донесли благую весть до казацких таборов у Коломенского, но там
только посмеялись: мол, шире распахивайте ворота, встречайте нового государя
— не угоден царик, так посадим на царство Яна Сапегу. Услыхав об этом,
бояре всплеснули руками — сущая напасть! Патриарх же рассвирепел:
— На свою погибель антихриста накликали!
Ведали про его мысли: лучше с худым да единокровным царем быть, чем с
чуженином. Ведали и заколебались, когда он потребовал вернуть Шуйского на
престол. До глухого вечера длилась пря, но так ни на чем и не порешили
бояре. Удрученные и злые, разъехались по своим дворам.
Досадовал и Захарий Ляпунов, однако в нем не было ша-тости: памятовал,
о чем замыслили они с Прокофием, твердо держался за то. Что бояре не посмели
— он посмеет и поступит по-своему. Не Шуйский, а Голицын воссядет на
престол. Прежнему же не бывать.
На ранней заре Захарий объехал верных людей. Тронулись малой стайкой,
всего с десяток человек. Перед въездом во Фро-ловские ворота Захарий
приостановил коня, взглянул на верхушку башни, где, освещенный восходом,
розовел растопыренный двуглавый орел на шаре, озорно погрозил орлу пальцем:
— Ужо потягаемся!
В Кремле сперва завернули к Чудовой обители за монахами, под брех собак
не спеша миновали несколько тынов и остановились у двора Шуйского.
Василии Иванович на коленях стоял пред иконами, и облик у него был
по-домашнему постный. Лицо серое, помятое, борода не чесана, исподняя
длинная рубаха горбатилась на пухлой спине сугробом. Услышав шум в дверях,
он недоуменно обернулся и замер, со страхом тараща мутные глазки.
— Повластвовал, божий угодник, пора и честь знать. Вот тебе одежка к
лицу,-- грубо обратился к нему от порога Захарий и бросил к царским ногам
скомканный черный куколь.
Шуйский вовсе оторопел, судорожно глотнул воздух, но ничего не
вымолвил.
— Эко изумился! — хохотнул Захарий и, не давая государю прийти в
себя, объявил: — Пострижение тотчас примешь.
— Прочь! — наконец глухо вырвалось из груди Шуйского.-- Отыди,
сатана!
Трясясь всем телом, он дотянулся до посоха у стены и кособоко, с
всхлипывающим задохом поднялся. И страх, и гнев душили его. Вздергивались
обвислые плечи, все выше задиралась борода. Он пытался обрести величавую
грозную осанку, но таковой не было у него даже в золоченых царских одеяниях.
А сейчас тем более: мешковатая рубаха, бесстыдно натянувшись на брюхе,
выдавала всю его нескладность и заурядность. Обрубок обрубком. Однако всякий
обреченный человек, хоть на единый миг, да внушает к себе невольное
сострадание. И, верно, с Шуйским заговорщики поступили бы по-божески, когда
б он смолчал. Но, не мирясь с потерей власти, Василий Иванович истошно
завопил:
— На дыбу, всех повелю на лютую казнь!
— Алешка,-- спокойно повернул голову Захарий к челядинцу Пешкову,
наготове вставшему в самых дверях, — Смири-ка буяна, а то не на шутку,
вишь, разошелся.
Расторопный Пешков мигом подскочил к Шуйскому и, схватив за рубаху,
сбил с ног. Треснула и наискось порвалась рубаха, золотой крест выскользнул
наружу, жалко мотнулся. Шуйский только мыкнул, прикусив язык, с трудом встал
на колени, напрягся, но подняться во весь рост не достало сил. Набившиеся в
покои люди усмешливо взирали на него.
— Что, Васька, — с торжествующим презрением молвил Ляпунов, --
казнишь нас, али все же смилуешься? Не довольно ли тебе расстройство земле
чинить да нами помыкати, понеже был тюфяк тюфяком, таковым и пребываешь?
На морщинистом лице Шуйского блестела испарина, из отверстого рта
вырывались всхлипывающие хрипы, мутные глазки слезились. Он больше не
шевелился, тупо глядя перед собой, словно обеспамятовав. Немало им было
перенесено унижений, но подобного он и предугадать не мог. Намеднись еще
бойкий мужик-ворожей Михалко Смывалов предрекал ему утишение смуты и
блаженное покойное житие во царствовании, и никакие превратности не
страшили, верил ворожейным словам. Ничему привык не верить, а тут верил,
вельми утешения алкал.
Увидев, как сник Шуйский, Захарий кивнул монахам, те смиренно подошли к
обреченному, тихо заговорили с ним. Но обрядовое действо не ладилось.
Шуйский упрямо не отвечал на вопросы черноризников.
— Плутуешь, тюфяк? Ловко! За тебя тогда будет ответствовать... --
Захарий озоровато подмигнул рядом стоявшему Ивану Никитичу Салтыкову, --
князь Тюфякин... Признаешь ли его?
Побелевшими, дикими глазами Шуйский уставился на Салтыкова. Бона кто
свершит с ним шутовскую потеху! Жаль, что вину с него снял. О прошлом лете
под стражею привезли Салтыкова в Москву: смущал шереметевское войско,
противился поспешать на выручку осажденной Москве. Насильственное же
отлучение от войска по царскому указу принял за великую обиду. То-то ему
любо ныне с царем посчитаться! Шуйский в бессильной ярости опустил голову.
После свершения обряда новообращенного инока вывели под руки на
крыльцо. Двор уже был заполнен всяким людом.
— Нет боле царя Шуйского, — задорно подбоченившись, возвестил
Захарий, — есть инок Варлаамий. Кличьте на царство Василия Васильевича
Голицына!..
Неожиданная ляпуновская проделка с Шуйским и дерзкие призывы рязанского
наглеца вызвали раздражение у больших бояр. Эка ведь что затеяно в обход
державной думе! Новым самозванством веяло, а с ним и разгульной опричниной!
Высокороден Голицын, по всем статьям гож в цари, однако пошто стакнулся с
заговорщиками, пошто пренебрег волей думы? Над ней мыслит встать? Нет уж, не
бывать тому! И снова учинились распри промеж бояр.
Мрачно радовался Филарет Романов несогласию в боярской думе и сызнова,
как когда-то перед годуновским наречением, томился ожиданием. Уже раз
упустив удачу — теперь таил надежду на новую. Думал: вот-вот вспомянут,
кликнут его. Самому-то в рясе на престол не сесть — сына Михаила посадит,
четырнадцать уже отроку. Незрел и не вельми смышлен, да отец при нем --
направит. Будет, будет владычить твердый род Романовых, а не шатких
Голицыных! И Гермоген стоит за то, с ним все обговорено.
Будоражил себя, ломал пальцы, ходил по горнице Филарет, дожидаясь
вестей от брата Ивана, что прел вместе с думными. Двое их осталось после
злой годуновской опалы, держались друг за друга цепко.
Долгое одинокое заточение в Антониев-Сийском монастыре так и не
приучило Филарета отрешаться от мирских мыслей. Тогда он сладостно и
бесконечно вспоминал свои молодые лета, в которые еще водил дружбу с
Годуновым и никакого зла от него не видел. Полусонное царствование
блаженного Федора Иоан-новича, елейный мир, безмятежное успокоение после
всех кровавых злодеяний Грозного представали в райском сиянии: само собой
угасли местнические раздоры и властолюбивые помышления. И ничего не занимало
Романова более, чем ловитва.
Ах, как удал, как резв, как ладен в своей молодецкой стати он был! По
ранней рани быстро сбегал он с высокого теремного крыльца во двор, и мигом
окружала его шалая свора борзых, ластилась к нему, тыкалась узкими мордами в
грудь — приваживал их, своих любимцев. Псари уже ждут на конях, и ему
подают доброго скакуна, подставляют лавочку под ноги. Но он и без лавочки,
прямо с земли, ловко взлетает в седло и — во весь опор!..
Мчались по зеленым долам ретивые псы, рвались вперед горячие кони,
поднимались в небесную голубень кречеты, сшибая журавлей и диких лебедушек.
А то еще затевались отважные медвежьи травли. Благое веселое время — всем
на утеху! Вон даже бесталанный Федор Иоаннович единожды прянувшую на него из
кустов черную лисицу голыми руками словил. И ни о каком престоле не помышлял
Романов, а ежели завидовал царю, то безгрешно: досадовал, что у царя, а не у
него было два дивных меделянских кобеля — рыжий с белой грудью Смерд да
чубарый Дурак.
Давно уж на ловца зверь не бежит. Отторженный от мира, разлученный с
семьей, лишенный любимых забав, мучился Филарет несказанно. И чем боле
манила его воля, тем чаще в своей мрачной келье насылал он проклятья на
Годунова. Всю жизнь отравил ему захапистый Бориска, подлым ухищрением
оттеснив от престола родовитых Никитичей и предав их позору.
По закону и праву царский венец должен быть унаследован старшим
Романовым или, на худой случай, — праправнуком Ивана Третьего Федором
Ивановичем Мстиславским. Но кто смел, тот и съел: через высокие боярские
шапки перескакнул бессовестный Бориска, не знавший доподлинно своего роду и
племени. И никому не дал прийти в себя от изумления, никому не дал
раздышаться хват: Романовых унял карой, а покорли-вого Мстиславского --
лестью.
Когда сочувствующий Филарету игумен Иона тайно известил его о появлении
на Руси самозванца, опальный постриженник так взбудоражился, что йе мог
унять и скрыть радости. Был великий пост, одн
...Закладка в соц.сетях