Жанр: История
Каленая соль
...вом, словно долгая разлука пробудила внезапную любовь,
Марина раскрыла самозванцу объятия.
5
Гетман Ружинский рвал и метал. По неосмотрительности он упустил
самозванца и Марину, потерял множество польского и литовского рыцарства,
уехавшего под Смоленск, умножил недовольство шляхты и от всего этого был вне
себя.
В Тушине разгорались свары. Чуть ли не всякий день собиралось коло, но
вновь и вновь не могло найти согласия. Сборища завершались дракою и пальбой.
Полный разброд в таборах породил панику: из Тушина уже бежали открыто — кто
к королю, кто в Калугу, кто с повинной к Шуйскому, кто — куда глаза глядят.
Воровской боярин Трубецкой вкупе с приятелем Засецким подняли донских
казаков и на виду у всех покинули лагерь, двинувшись к самозванцу.
Взбешенный Ружинский наслал на них свои хоругви и ватаги пока еще верного
ему атамана Заруцкого.
В открытом поле тушинцы нещадно рубили друг друга. Почти две тысячи
казаков сложили здесь буйные головы. Немыслимые тучи воронья кормились
вокруг лагеря. Волки перестали выть по ночам, обожравшись мертвечиной. Но
жестокость гетмана не укротила других утеклецов. Многочисленное воинство
дробилось и разваливалось на глазах.
Русские тушинцы отправили своих послов к Сигизмунду, надумав просить на
Москву его сына Владислава. Мысль была не нова: еще при первом Лжедмитрии
сами Шуйские скрытно засылали своих людей в Краков, дабы обличить перед
королем растригу, присвоившего имя убиенного царевича, и попросить помощи,
суля за нее престол Владиславу. Но Шуйские искали только повода всенародно
низложить самозванца, и приглашение Владислава было пустой приманкой.
Тушинские же послы затеяли прямую измену.
После трусливого бегства царика его дума и его двор стали никчемными:
ни власти, ни силы, ни чести. Повиновение Шуйскому влекло за собой потерю
высоких чинов и щедрых наделов, выслуженных у тушинского вора. Никто не
хотел поступаться этим. Оставалось одно: испрашивать милости у польского
короля. И поехали к нему не отвести беду от русской земли, а выгодно
поторговаться.
Большим было посольство. Тронулись в путь строптивый Михаил Салтыков с
сыном Иваном, взбалмошные князья Василий Рубец-Мосальский и Юрий
Хворостинин, а с ними отчаянные Лев Плещеев и Никита Вельяминов, угодливые
дьяки Грамотин, Чичерин, Соловецкий, Витовтов, Апраксин и Юрьев, были тут и
неуемный смутьян и распутник, один из любимцев еще первого самозванца
Михаила Молчанов и готовый на всякую пакость, бывший московский кожевник
Федька Андронов. Уехали все те, кто был в самом большом почете у вора.
Уехали да и не воротились. И это стало знаком для оставшихся в Тушине
русских.
Словно плотину прорвало — хлынули по сторонам даже черные мужики.
Чтобы уберечь остатки войска, Ружинский был принужден вывести его в поле.
Тем паче уже близкой становилась угроза внезапного налета отрядов
Скопина-Шуйского.
В самом начале марта польские хоругви, казаки Заруцкого, татарские
сотни и обоз далеко растянулись по дороге к Иосифо-Волоколамскому монастырю.
На прощание Ружинский велел поджечь стан. Черные клубы поднялись за
спинами уходивших. Пламя бойко скакало от сруба к срубу, и вот уже весь
окоем позади войска забагровел и задымился. С покинутым всеми Тушином было
покончено.
— Напшуд! Напшуд![28] — кричал, подгоняя оборачивающихся,
желчный гетман. Рана горела в его боку и распаляла злость.
В междурядье передовых хоругвей переваливался с ухаба на ухаб тяжелый
неуклюжий каптан, в котором, мрачно насупясь, сидел Филарет. Тусклое, с
ладонь окошечко почти не пропускало света, и Филарета так и подмывало
вышибить его. Глухая ярость душила бывшего боярина. Как с последним холопом
обошелся с тушинским патриархом Ружинский, сделав своим пленником и
беспрекословно повелев ехать с войском. Где был упрям, а тут не посмел
отпираться Федор Никитич. С Ружинским шутки плохи.
Заняв Иосифо-Волоколамский монастырь, бешеный гетман и тут не обрел
покоя. В раздорном войске снова учинились свары.
Ружинский выходил из себя. В затрепанной, провонявшей потом и конским
духом одежде, которая не снималась даже на ночь, беспрерывно похмеляясь, он
метался от одних к другим, но его гневные угрозы теперь мало когр страшили.
Измученный болью и нестерпимым жжением в боку, распрями в войске и неудачами
последних недель, он наконец в бессилии свалился в игуменских покоях и там
был застигнут врасплох.
Без него собралось коло, которое и порешило покончить с властью
неугодного гетмана. Шум приближающихся шагов и резкие голоса за дверью
разбудили Ружинского, понудили вскочить с постели и схватить булаву. Десяток
возбужденных гусар вбежало к нему. Ружинский отважно шагнул им навстречу. И
такое безумное отчаяние, такая безоглядная готовность к отпору были в нем,
что гусары замешкались и расступились у дверей, выпуская его.
Голова шла кругом, глаза туманила слепая ярость — вырвавшийся гетман,
ускоряя шаги, по крутым каменным ступеням ринулся вниз, во двор. Казалось,
сама гроза низвергается на землю. И верно, никому бы не дался в руки
Ружинский, если бы не оступился. Выпала из разжатого кулака и загремела по
лестнице гетманская булава. Со всего маху беглец рухнул на раненый бок,
зверино взвыл и уже не смог пошевелиться. Из распахнутой раны обильно
хлынула кровь, обагряя ступени. Когда гусары, бросившиеся следом за
гетманом, склонились над ним, они услышали лишь затихающие предсмертные
стенания. Роману Ружинскому было тридцать пять лет от роду, но ничего
доброго за отпущенные ему годы он не совершил, и потому, освобождая проход,
его тело брезгливо сбросили с лестницы. Так, непогребенным, оно и осталось
лежать на подтаявшем снегу.
После смерти гетмана мало кто задержался в монастыре. Отряд скопинского
воеводы Григория Валуева с первого приступа взял разоренную обитель. Резвые
стрельцы наскоро обшарили запустевшие монастырские покои и пристрой. В одной
из келий они обнаружили Филарета.
Поставленный перед воеводой воровской патриарх был растерян и жалок. Он
покорно ждал своей участи, не надеясь на помилование. Слишком жестоко
стрельцы расправились с пойманными тушинцами. Трупами был завален двор. И
Филарет содрогался от жуткой мысли, что его тело будет захоронено вместе с
ними, рядом с прахом проклятого Малюты Скуратова, когда-то погребенного тут.
— Чего возиться? — сказал Валуеву нетерпеливый десятник.-- Пристукнем
и дело с концом.
— Повезем в Москву, там бояре порешат,-- рассудил осмотрительный
Валуев.
Он был в духе, радуясь своему скорому успеху. День сиял вешней
голубизной, на курившихся парком кровлях ворковали сизари, и воевода, весело
щурясь, промолвил:
— Эк солнышко-то каково припекает, знатно на ростепель повернуло!..
По всему тушинскому пепелищу унылой нежитью слонялось десятка три
бродяг в отрепьях. Вороша клюками и палками золу, словно палую листву в
грибную пору, они наудачу искали поживу. Никто никому не препятствовал, друг
друга опасливо сторонились, благо было где разминуться — места с избытком
хватало всякому.
В мерклом, обезображенном черным горелым развалом просторе устаивалась
мертвенная кладбищенская тишь. Из края в край тянуло острым запахом
напитанной вешней сыростью гари. Скупыми посверками просекал предвечернюю
сумеречь последний вьющийся снежок.
Боясь упустить случай, Федор с Семеном Хоненовы еще с рассвета
подогнали сюда лошадь, запряженную в дровни. Тихона с братьями не было.
Отосланный из Суздаля воеводой Просовецким присмотреть себе селеньице, он
сгинул в безвестности. Не диво^ мужики отовсюду гнали и били смертным боем
новоявленных, Садившихся им на шею поместников.
Уже вдосталь наполнились дровни разным железным ломом, что сгодится на
продажу. Но Хоненовым было мало собранных в полусгоревших срубах сковород,
рукомойников, замков, гнутых подсвечников, покоробленных иконных окладов.
Они жаждали сокровищ. Ведь не единожды после пожаров схороны да погреба
целехоньки оставались. И где не управлялся Федор с палкой, туда поспевал
Семен с лопатой.
Неподалеку от усердливых братьев, пересекая им путь, похаживал
невзрачный согбенный мужик; набивал всячиной суму. Братья с неприязнью
взглядывали на тщедушного старателя: чего доброго, еще выхватит гожую кладь
из-под рук. От Семена не укрылось, как мужик внезапно заозирался и что-то
быстро сунул не в суму, а за пазуху. Верно, непроста находка. Семен тут же
толкнул в бок Федора. Вдвоем они подались к мужику.
— Удачлив промысел? — с притворным благодушеством спросил его Федор.
— А вам пошто знать? — распрямил спину и настороженно покосился на
братьев мужик.-- Како тута промышление? Спло-шью горелыцина.
По затравленному беспокойному взгляду мужика Федор понял, что опасаться
нечего, можно и напереть.
— В суме-то что?
— Гвоздье подбираю. Али скупить хотите?
Братья и впрямь смахивали на бывалых скупщиков в своих затасканных
одеждах, которые словно были извлечены из сундуков людей разного чина и
достались братьям по дешевке как старье за ненадобностью. На Федоре был
истертый кафтан с облезлой меховой опушкой, на Семене — крытая тисненным
бархатом ветхая шуба с отодранным воротом. Собираясь на пепелище, оделись
они поплоше, чтоб не приманить грабителей.
— Было бы что скупать,-- принялся водить за нос недоум-чивого мужика
Федор.-- Хламу-то и у нас лишку.
— Неотколь добыть уншего,-- пригорюнился мужик.-- Все в нуже. Без
никоторой заступы брошены мы на погибель верную. Отовсель гонимы, повсель
незванны. А и тех из нашего брата, у кого дворишки покуда целы, беда
изводит, все выметы-ват подчистую. Сгинет пахотник — не станет и
бархатника...
— Кажи-ка что в суме,-- не вынес Федор занудного сето-ванья, на
которое сам при нужде был горазд.
— Гляньте,-- мужик покорно потянул за грязную лямку, передвинул суму
на брюхо и отогнул холстину.
— А за пазуху то ли самое клал? — вдруг цапнул его за лыковый поясок
изловчившийся Семен.
— Пусти, окаянный! — вырвался мужик, мигом смекнув, что шутки будут
плохи.-- Не пристало так-то, не по-людски. Есть ли кто на свете без обману?!
И воля-то мне в неволю... Отступитеся от меня, не берите грех на душу. У вас
пущай свое, а у меня свое!..
Перекрестившись и вогнув голову в плечи, он мелкой спо-тычливой трусцой
припустился от братьев.
— Ага! Испужался!--ликующе завопили они и кинулись вдогон. Неуклюжим и
тучным, им было трудно угнаться за мужиком, и они едва бы настигли его, если
бы тот не споткнулся о бревно и не упал.
— Не тоже плутовать с нами,-- отпыхиваясь, сердито укорил его Федор.--
Зело уж ты прыток. Беглый, чаю.
По облепленному.золой потному лицу мужика скользнула горькая усмешка,
он вытянул из-за пазухи серебряное кадильце на цепочке, протянул
-неотступчивым братьям.
— Берите, коль стыды нет.
— Поди у тебя есть! — вскричал Семен, с жадностью хватая добычу.--
Церковну утварь крадешь, нечестивец!
Мужик поднял оброненную шапку и, не надевая, мрачно поплелся прочь.
— Суму тож оставь! — повелел Федор. В его окрепшем возбужденном
голосе была нескрытая угроза.
Но удрученный своим несчастьем мужик даже не обернулся. Еще больше
ссутулилась его костлявая спина, и широко открылась прореха надорванного
подмышкой рукава серого зипуниш-ки. Похожая на луковицу смуглая лысая голова
с бахромою спутанных белесых волос жалко подрагивала.
Поддавшись искушению, Федор подскочил к мужику, с остервенением ударил
палкой по лысине.
— Угробил, дурень,-- попенял ему Семен, обрывая лямку на суме упавшего
навзничь бедолаги.
— Прочухается. Небось тварь живучая,-- хищно осклабился брат.-- А
доводчиков ему тут не сыскать.
— Никого нету, упас господь,-- оглядел Семен пустынную, уже густо
темнеющую окрестность. Лишь у края пепелища, над обгорелыми елками вразнобой
хлопало крыльями неугомонное воронье.
Сразу устрашась наползающей темноты, братья поспешили к лошади.
Год 1610. Зима — весна
(Александрова слобода. За Коломной)
Вовсе не помышлял Кузьма задерживаться в Александровой слободе, куда он
после встречи с Пожарским и долгой хворобы на постое в придорожной деревушке
явился наконец за своими обозниками. Однако задержался. Не мог один
воротиться в Нижний, не мог кинуть земляков, за которых головой отвечал, а
тех из слободы не отпускали.
Еще не оправившийся от болезни, усталый и озябший, Кузьма разыскал их
по приезде ввечеру на окраине, где они ютились в землянке, и мужики
прослезились, узрев его с Подеевым и Гаврюхой: не единожды уж поминали за
упокой. Но слезы навертывались на их глаза не только от радости.
В чахлом свете .скудельного коптящего каганца скученно усевшись на
жердевые лежаки, обозники поведали, какая с ними приключилась невзгода.
— Доправили мы корма, Минич, честь по чести да сготовилися уж без тебя
в обратну дорогу — неча без проку при пустых торбах лошадок морить. Благо,
дни сухи выдалися. Хвать — наказанье господне: занес нас в посоху тутошний
надзорщик. И никака мольба его не умягчила. Темницею пригрозил за ослушание.
Лютей волка антихрист. Так и приткнулися мы к посошным людишкам. А мороки у
них тьма: вкруг слободы острог ладить, рвы копать, надолбы ставить. И все
спехом, все спехом. Князь Михаиле Скопин повелел, чтоб де без промешки.
Нарядили нас из лесу кряжи возить. Думали мы, отмаемся и — домой. Нет же,
ныне ново жилье для войска заподна-добилося — ратных сюды валит без числа,
лес на срубы сечем. Умоталися, две лошадки уж пали. А по делу ли?..
Кузьма участливо посматривал на .изможденные бурые лица, всклокоченные
бороды, излохмаченную одежду мужиков. Самому через край досталось лиха и
другим его с избытком хватило. Ох житье нескладное!
Он перевел взгляд на стену, укрепленную кривыми слегами, по которым
сочилась, взблескивая в огне светильника, мутная влага. Землянка, будто
войлок, была пропитана мокротой. Кузьма ознобно поежился и тут же его
охватило жаром: все еще донимала хворь, никак не отвязывалась проклятая
лихоманка. А болеть сейчас заказано.
— Шереметев-то Федор Иванович тут, поди? — спросил он.
— При войске.
— Нешто ему челом не били?
— Кланялися, не внял. "Не до вас, — молвил, — твердь под ногами
трясется". А и верно, еще до нашего приходу в слободе великий переполох
учинился, ляхи с литвою внезапь наперли.
Кузьма уже слышал на заставах про тот свирепый налет. Едва ли не всем
тушинским станом во главе с Ружинским, Зборовским и Сапегой ударили вражьи
силы по Александровой слободе, отогнал их Скопин.
— Никак не уймутся супостаты,-- жаловались мужики, сменяя в разговоре
друг друга.-- Князь Михаиле беспрерывно на них разъезды насылат, а не одолел
покуда. Днесь из слободы без доброй стражи не выйти. Тебя-то, Минич, по
дороге не тревожили?
— Миловал бог.
— Видно, можно и без урону проскользнути. А хоша бы и сатане в когти,
токо не тута мыкаться. Да еще на нашу голову надзорщик-злодей! И за что доля
така: замест спасиба — посоха? Жонки-то, небось, дома обревелися...
Словно на исповеди, изливали обозники свои горести, тяжелили сердце
Кузьме. И от их ли печалей, от удара ли на лесной дороге, когда он с
Микулиным и пушкарями схватился с казаками Лисовского, разламывало грудь. И
снова накатывал жар. В замутившейся голове путались мысли. Сам оставшийся
без поручительств и денег Кузьма не мог взять в толк, как облегчить участь
мужиков и поскорее освободить их от принудной посохи.
Всю ночь напролет не стихали разговоры в землянке.
Наутро, превозмогая немочь, Кузьма направился к торговым рядам в
надежде встретить там знакомцев: свой своему завсегда пособит. Велик свет, а
дорожки у торговых людей часто сплетаются. Однако Кузьме не повезло.
Торговли в тот день не было, и ряды пустовали. От запертых лавок Кузьма
повернул на улицу.
Без передыху только реки текут. А у человека есть предел всему и среди
прочего — терпению. Человек не придорожный каменный крест, чтобы являть
собой неизменную стойкость. Валящая с ног слабость понудила Кузьму сойти на
обочину и прислониться к тыну.
Мимо Кузьмы к слободскому цареву двору, былому прибежищу Грозного, где
теперь разместился Скопин, конно и пеше двигался разный оружный люд, скакали
верховые нарочные. От резкого перестука копыт, тележного скрипа, тяжелой
поступи гудом гудела вымощенная дубовыми плахами старая дорога, уже изрядно
разбитая и щелястая. Летела во все стороны грязь, смешанная с мокрым снегом.
Но воинство не оживляло улицу, как оживляет ее пестрая мельтешня жителей в
мирные дни: суровый поток был отрешен от всего вокруг в своей замкнутой
озабоченности.
Душевная смута, что в последние дни особенно тяготила Кузьму, еще
сильнее стала одолевать его. "Устал от войны люд, — думал он, — а конца не
видит, из круга в круг попадаем". И не находил Кузьма никакого выхода. Вялым
было его тело, вялыми мысли. Стоял, как сирота на чужом подворье, никому не
нужный. Тут, у тына, и застал его верный Подеев, потянул за рукав.
— Пойдем-ка, Минич. Эва лица на тебе нет. В тепло надобе...
Блуждая с Кузьмой меж дворов, Подеев торкнулся в одни ворота, в другие,
в третьи, но везде ему отвечали отказом. Все пригодное жилье уже было занято
ратниками. Тогда Подеев стал выбирать избы победнее, полагаясь на
милосердие. И там не нашлось места. Старик взмок от усердия и уже на ходу то
и дело обтирал шапкой лицо, ему до слез было жаль Кузьму, который еле двигал
ногами. В конце концов приметив на отшибе в заулке ничем не огражденную
избенку-завалюху, Подеев в отчаянье кинулся к ней, торопливо постучал.
Косматый, с пышной сивой бородой и багровым, будто обожженным лицом
старец, похожий на ведуна, появился в дверях, глянул пронзительно.
— Не приютишь ли, мил человек, за ради бога? Нам бы отдышаться.
Старец мотнул скособоченной головой — у него, видно, была свернута
шея,-- и мыкнул, отступив внутрь.
— Да ты нем, гляжу!..
Не мог знать Подеев, что привел Кузьму к человеку, которого чурались в
слободе, как великого грешника, в опричные времена служившего подручным у
царевых палачей. Да если бы и знал, все равно не стал бы привередничать: кто
приветчив, не может держать зла. Давно от Уланки, как звали хозяина избенки,
должна бы отстать худая слава, поскольку с опричных пор миновали лета всякие
— и горше, и бедственнее прежних, в кои он жил тихо и беспорочно, но
позорное клеймо так и осталось на нем. Не трогали его только из-за увечья и
убожества. В безотрадной нелюдимости Уланка кормился тем, что помалу
шорничал, чиня упряжь приезжим крестьянам на постоялых дворах, а для услады
ловко плел ременные пастушьи бичи, которые были нарасхват в деревнях, ибо
считались заговоренными.
Свернутые в кольца эти бичи, развешанные по стене вместе с пучками
трав, и были главным убранством избенки. Подвоспрявший Кузьма, как ступил за
порог, так сразу и потянулся к Уланкиному рукоделию. Это пришлось по душе
старцу. Он поощрительно закивал: сымай, сымай, мол, с копылка-то, ощупай.
— Знатный витень,-- похвалил Кузьма, сняв один из бичей и разглядывая
резное короткое кнутовище. Это отвлекало его от своей немочи, которой он
стыдился. Но руки предательски дрожали, и Кузьма поспешил вернуть бич на
место. Смекнув, о чем хотел спросить старец, ответил:
— Нет, не пас я — прасольничал. Наука похитрее будет.
Лукаво прищурился старец, затряс лохмами, не соглашаясь: где во всякой
науке свои хитрости и нельзя ставить выше одну над другой.
А Подеев уже расстилал на лавке овчину. Подождав, когда он управится,
старец легонько подтолкнул Кузьму к лавке, понудил сесть. И все сразу
закружилось перед глазами Кузьмы, и будто мягкими широкими пеленами
обволокло тело, стянуло. Впадая в забытье и неудержимо клонясь к изголовью,
он еще смог пролепетать заплетающимся языком:
— Свечку бы Николе Угоднику...
— И Савву, и Власия, и Параскеву Пятницу, и Пантелеймона-целителя --
всех ублажим, будь покоен, — смутно и как бы издали донеслись до Кузьмы
слова заботливого Подсева. И он забылся.
Когда наконец Кузьма пришел в себя, он увидел в дверях старца,
осыпанного снегом, словно елка в лесу, с охапкой поленьев в руках.
Отряхиваясь, старец ободряюще кивнул невольному постояльцу.
— На воле-то что? — спросил Кузьма, запамятовав, что старец нем.
Тот показал на отряхнутый снег: метет, мол.
Постепенно они привыкли изъясняться знаками, испытывая приязнь друг к
другу. Сдержанный Кузьма, доверившись старцу, часто делился с ним и своими
мыслями, рассказывал о себе все как на духу.
Однажды, пробудившись среди ночи, Кузьма увидел хозяина, со свечой
стоящего на коленях перед иконой. Старец истово молился и плакал. Заметив
взгляд Кузьмы, он неожиданно резво поднялся с колен и с небывалым
ожесточением стал тыкать кривым пальцем в оконце, за которым, сокрытая
тьмой, где-то рядом была царева усадьба. Багровое лицо старца страшно
почернело, веревками вспухли жилы на его уродливой шее. К изумлению Кузьмы
старец вдруг заговорил:
— Бона, вона проклятье мое! Тулова-то человечьи безглавые оттоль я
сволакивал в пруды, топил, раков ими потчуя. К царскому столу раки
подавалися. А Иван-то Васильевич, смеяся, наказывал, чтоб раков человечьим
мясом ежедень кормити, оттого слаще они ему! От его бесовства грехи его и на
меня пали, и на многих! И вина непростима!.. Непростима!.. Ох окаянно его
опрично гнездо, нечисто место! Смердит, смердит еще оно!..
— Что же немотствовал ране, не открывался? — воскликнул Кузьма, более
пораженный голосом старца, чем самим его признанием. Здравый и вдумчивый ум
Кузьмы не принимал поступков, противных естеству.
— Обет мой таков,-- сурово сказал старец.-- Таю то, от чего вред и
пагуба. Безгласием казню себя и безгласием же пресекаю зло. А тебе скажу,
скажу все по совести, чтоб упованья твои на власть предержащих незряшны
были.
И словно опасаясь чьего-то сглазу, старец устремил вновь взгляд на
оконце и задул свечу.
Когда, бросив вызов княжеским и боярским родам, что не хотели
признавать безмерного самодержства, Иван Грозный в сердцах оставил Москву и
со всем семейством и ближними людьми, с иконами и казною перебрался в
Александрову слободу, никто не предвидел всех страшных последствий этого
поступка. "А мук и гонения и смертей многообразных ни на кого не умысливали
есмя",-- писал сам Иван Васильевич изменному другу князю Курбскому,
бежавшему под страхом царской расправы за рубеж. Но слова государя были
коварной лицедейской уловкой.
И явился во всей свирепости и нещадности царь, взявший право класть
опалы, надругаться без удержу и казнить без суда. Никому он не позволял
прекословить, никого не миловал даже не за проступок — за слово, за намек,
а то и за сторожливое молчание, если мерещилось ему в том посягательство на
свою волю. Где хотел — искал измену, где хотел — находил ее. И сотни его
верных слуг-опричников на борзых скакунах с подвязанными к ним песьими
головами и метлами по мановению его руки вылетали из Александровой слободы,
чтобы жечь, насильничать и убивать. Нет, распаленный гневом и ненавистью,
утоляя себя казнями и не утоляясь, не только княжат и боярство с их
удельными да вотчинными замашками держал он в страхе — всю землю. Началось
с мести, продолжилось кровавым разгулом, словно так, на крови, и должно было
утвердиться могущество единовластия. "Горе царству,-- изрекал Грозный,--
коим владеют многие". Но не процветало в райском благоденствии и довольстве
царство, которым правил самодержец с прокаженной совестью.
Глубоким рвом и земляным валом с бревенчатыми стенами и шестью
двухярусными каменными башнями окружил Грозный свою усадьбу-логовище в
Александровой слободе. Посреди двора блистали пестрой кровлею и соцветьем
затейных узоров царские палаты, что поражали не только богатством красок, но
и дивным разнообразием наверший, труб, подзоров, навесов, теремков, крылец.
Вызывающая роскошь дворца, словно буйно размалеванная личина, скрывала за
собой мрачное и злокозненное обитание его хозяина. Недаром на подступах к
слободе были расставлены крепкие заставы, а у ворот усадьбы, увенчанных
большой иконой, денно и нощно стояла бдительная стража.
Как бы затворившись от мира, царь провозгласил себя игуменом, а
начальных опричников братиею, сочинил для них монашеский устав и обязал
блюсти монастырский обиход. Рано поутру Грозный пробуждался первым и влезал
на колокольню, чтобы благовестить к заутрене. Угрюмой плотной вереницею,
одетые в черные рясы, с глухими шлыками на головах тянулись лжеиноки в
церковь на молитву. Так же они шли к обедне и вечерне. И всегда в их шествии
была зловеще погребальная угрюмость, а в протяжливом пении псалмов --
скулящий надрыв, схожий с волчьим завыванием, от чего стороннему человеку
становилось жутко. Всех усерднее в церкви молился царь, всех ревностнее клал
земные поклоны, чуть ли не расшибая лоб о каменные плиты.
— Боже, помилуй!.. Боже, помилуй!.. Боже, помилуй!..
А между тем в подклетях под царскими хоромами, в обширном, обложенном
кирпичом подземелье за дворцом, в башнях и даже пещерах, вырытых в земляном
валу,
...Закладка в соц.сетях