Жанр: История
Богдан Хмельницкий
...шь.
- Помнишь, великий хан, - промолвил я довольно спокойно, - как,
принимая меня милостиво в своем дворце в Бахчисарае, угощал щедро и пышно, а
потом вычитывал мою судьбу из такой вот золотой чашки? Говорил тогда, что
достигну величия, но будет оно наклонным и будут скакать на него разные
люди.
- Низкие люди, сказал я тогда, - напомнил хан, удивляя меня своей
колючей памятью.
- Не хотел употреблять этого слова, но ты сам его произнес. В самом
деле сказал ты тогда: "Низкие люди". Первое твое пророчество уже сбылось.
Добыл я великие победы над своим врагом и достиг величия. Так должно ли
сбываться и другое пророчество? Пока могу, не хочу его допустить. Забочусь
уже и не о собственном величии, а о величии своего народа. Дал тебе для
выжидания самые высокие места незанятые, потому ты мог хорошо видеть мое
войско. За день битвы, хотя и недоволен ее результатом, мог ты видеть и
великий дух моего народа. Не хочу допустить его принижения и буду отсекать
каждую руку, которая посягнет на него.
- Чего хочешь? - будучи не в состоянии проследить ход моих мыслей,
спросил Ислам-Гирей нетерпеливо.
- Только что у меня состоялась рада великая. Молвилось там не столько о
завтрашней битве, которую начнем снова, как только начнет рассветать, -
молвили мы о том, чтобы удержать свое огромное войско в порядке, не давая
ему растечься или пуститься в грабежи и насилие.
- Прибыл об этом сказать нам?
- Прибыл просить тебя, великий хан, чтобы ты тоже удержал свою орду.
- Орда - это не отара послушной черни, которую ты имеешь под своей
рукой, Хмельницкий. Орда не может долго стоять на месте. Истоскуется,
рассыплется в чамбулы, пойдет на добычу, никакая сила ее не удержит.
- Ты великий хан и властелин, если захочешь, так сможешь удержать свою
орду.
Ислам-Гирей, видно, тешился моей простоватостью. Забыл даже о своем
гневе, рассматривал меня с любопытством и сочувствием.
- Ладно. Своим словом я удержу орду на месте. Но она голодна и
своевольна и начнет рубить казаков, если они не захватят польский табор и не
дадут ей добычи тут.
- Почему не подумал ты, хан, о том, что и казаки могут точно так же
рубить орду? Отвернусь от шляхетского табора и ударю всей своей силой по
орде, когда замечу своевольство, и тогда бог нам судья!
- Ты смеешь со мной так разговаривать! Забыл, как целовал мою саблю?
- Я клялся соблюдать верность. Разве я нарушил ее?
- Ты забыл, кто ты такой. Не хан, не король - простой казак. Хвалишься
своим величием, а как оно тебе досталось? Не в наследство, не по
происхождению, а как добыча, как грабеж. И цена ему такая.
- Не ты мне добыл его, а я сам, своей собственной рукой, - сказал я. -
Разве твоя орда хотя бы один раз пошла в бой вместе с казаками? Стояла и
выжидала, чей будет верх, кого грабить. И теперь стоишь и ждешь здесь, а мы
умираем. Не стану ломать ваших привычек - не мое это дело. Однако хочу,
чтобы достойно вели себя в моей земле. Сказать об этом и прибыл к тебе.
Прости, если нарушил твой покой, хан. Будь здоров!
С этими словами я встал и пошел из ханского шатра, ведя за собой
Тимоша, посмеивавшегося в ус, и Выговского, который с перепугу забыл
присесть и так и проторчал перед нашими глазами в течение всей моей
перепалки с ханом.
- Отомстит хан за твои слова непочтительные, гетман, - вполголоса
промолвил мне пан Иван, - ой отомстит.
- Не боюсь его мести. Смерть вокруг летает тысячекрыло, так что мне
угрозы чьи бы то ни было, даже владетелей? Король тоже угрожает мне, забыв,
как помогал я ему добыть престол. Уже назначил цену за мою голову, а того и
не ведает, что цена ей - вся Украина, которую панство потеряло, как золотое
яблоко, навеки! Ты моя тень, пане Иван, должен помнить, что в прошлое
возврата не будет никогда! Жду вестей из Москвы и буду ждать их упорно, как
величайшую надежду. Запомни это, не думай ни о чем другом и отбрось все свои
страхи! Будешь моей тенью, иначе не будет тебя при мне. Оставайся человеком
обыкновенным, спи со своей новогрудской шляхтянкой, заботься о своем добре и
достатках, для меня же знай свое дело - и больше ничего! Слышишь, пане Иван?
- Кто еще так предан тебе, Богдан, как я? - идя слева от меня, обиженно
промолвил Выговский.
Дождь проглотил эти его слова, вряд ли я их и услышал, а Тимко с правой
стороны хохотал, потешаясь над ханом, которому довелось, может, впервые за
свое ханство услышать такие слова дерзкие и возмутительные.
- Да, батьку, посадил ты хана голым задом на ежа нашего украинского!
Теперь не будет спать всю ночь, будет молиться аллаху да посылать проклятия
на твою голову.
Боялся ли я проклятий?
Другой страх охватил меня. Неожиданный приступ одиночества и
покинутости после слов Выговского о его преданности. Если бы я услышал эти
слова хотя бы от родного сына (но тот должен быть преданным без слов), пусть
бы промолвил их самый незаметный казак или самый убогий посполитый - и эта
ночь дождливая, полная тревог и неопределенности, засияла бы мне как
светлейший день! Но не слышал этих желанных слов, лишь дикие выкрики ханской
стражи позади, черный шелест дождя да какие-то темные стоны неведомые в
окружающем просторе, будто жалобы безвинно убитых детей и вдов осиротевших.
Думал о народе, заботился о его свободе и величии, а что же слышал от него в
этот час печали и заброшенности моей душевной? Народ всегда отсутствующий,
когда тебе тяжело, и какой же силой надо обладать, чтобы самому удержать на
плечах невыносимое бремя. Кто поможет, кто подставит еще и свое плечо, кто
соблюдет верность, на кого можешь положиться? Выходит, что всего лишь и
преданности что твой единственный приближенный писарь, привязанный к тебе
долгом, страхом да еще, может, какими-то своими смутными надеждами,
проникнуть в которые не дано не только мне, но и всем дьяволам преисподней.
Даже мои вернейшие полковники то становятся вокруг меня стеною так, что могу
опереться на любое плечо, то незаметно отходят, отскакивают в стороны, когда
им это нужно, когда выгода говорит громче гетмана или же собственный нрав
толкает на поступки нерассудительные и дерзкие. Ну и что? Верный мой Демко
Лисовец, ничего не нажив на службе у меня, порой тянется к маетному
казачеству, проявляя ему то внимание, то почтение, может надеясь получить
если и не прямую выгоду, то хотя бы благосклонные взгляды этих мужей,
умеющих твердо стоять на земле и топтать под ноги все, что попадается у них
на пути, не исключая и родного брата.
В такие минуты Демко, хотя и стоит передо мною, смотрит на гетмана
отсутствующим взглядом, и я уже не знаю, где бродят его мысли, и незлобиво
говорю ему, чтобы шел он искать Иванца Брюховецкого, потому что тут они
становятся неразлучной парой.
Выговский умеет быть и со старшинами, и со мной одновременно, и я
никогда не мог поймать его на предательстве. Гибкое тело, гибкий разум,
гибкая совесть. А что такое наша совесть? Это дар понимания греховности и
духовного несовершенства, всех провинностей, допущенных и еще не
осуществленных; этот дар дает возможность отличать добро от зла, сдерживать
страсти и своекорыстные расчеты, отчетливо видеть незаслуженность своего
положения. Совесть связывает всех людей воедино не рабскими путами, а высшим
смыслом, она мучает тебя, терзает, не дает быть самодовольными, подвигает на
непрерывное совершенствование, оберегает от унижений и приспособленчества, -
и потому она никогда не может быть гибкой, ведь для настоящего человека
лучше сломиться, чем гнуться.
Выговский был далек от всех этих добродетелей, а я терпел его возле
себя, не отгонял, он опутывал меня все крепче и крепче; укутывал, как
безвольную куколку, потому что был верным исполнителем моей воли, а гетман
без исполнителей не может, мужественных, храбрых, отчаянных ему
недостаточно, нужны еще и преданные. Те избалованы свободой, они готовы были
скорее идти на смерть, чем прислуживать, этот же был свободой угнетен и
потому верен мне, как пес.
- Хочу попрощаться с убитыми, - неожиданно сказал я и свернул коня в
поле, туда, где сквозь тяжелую дождевую стену посверкивали слабые огоньки.
- Такая непогода, и ночь темная, - попытался было отсоветовать мне
Выговский.
- Мертвые ждать не могут, видели своего гетмана в битве, теперь ждут,
когда придет склонить над ними голову. Будешь со мной, писарь, держись с
нами и ты, сынок.
- Может, сначала к убитым полковникам? - осторожно спросил Выговский. -
Они под шатрами, где-то там, наверное, и отец Федор молится.
- Помолимся и мы без шатров и отца Федора, поворачивай, пан писарь, а
полк отпусти!
Черная ночь, залитая черным дождем, и в ней помигиванье кроваво-красных
огоньков, блуждавших между землею и небом, будто души погибших. Красное и
черное, цвета нашей страшной истории, а не самих только вышитых сорочек и
рушников, краски печали и радости, жизни и смерти. Конь подо мною,
напуганный полем смерти, к которому мы подъехали, загарцевал норовисто, я
слез с коня, передав поводья коноводу, пошел в темноту, слышал, как за мной,
чавкая в грязи, идут Выговский, Тимош и несколько казаков Демка, но не
останавливался, не оглядывался, углублялся в это поле павших, будто в
собственную смерть. Дождь шумел потоками темной воды, оплакивал и омывал
убитых, они купались в черных небесных слезах, лежали неподвижно там, где их
застала смерть, а земля плыла под ними и вместе с ними, - так плыли они в
вечность, чуждые всему, что осталось на этом свете, равнодушные к нашим
хлопотам, страстям, надеждам и ужасам, равнодушные, будто земля, и
терпеливые, будто земля. Наверное, вельми удивились бы они, узнав, что
блуждает между ними их гетман, растерянный и беспомощный, не умея сказать и
перед самим господом богом, над кем он гетманствует теперь - над живыми или
над мертвыми, и не умерла ли и его собственная душа от этих инфернальных
видений.
Осторожно обходил я тела павших в сплошной тьме, стал зорким, душой
своей чуял каждого убитого каким-то неведомым мне чутьем, шел дальше и
дальше, хотел увидеть вблизи хотя бы один из тех красных колеблющихся
огоньков, которые блуждали в пространстве недостижимые и непостижимые, и
какие-то словно бы шепоты звучали вокруг, и тихие всхлипывания, и сплошной
стон в пространстве, над чертороями мрака и чертоломами пучины. Наконец один
огонек сверкнул совсем неподалеку от меня, я увидел, что это слабенькая
свечечка, накрытая узенькой прозрачной ладошкой, каким же хрупким, но
одновременно и надежным укрытием от дождя, от ветра и от всех стихий на
свете, и ладошка эта была - о диво! - женская! И как только увидел я
склоненную женскую фигуру над убитым и эту свечечку, прикрытую женской
ладошкой, как все неуловимые и недостижимые дотоле огоньки словно бы
слетелись к этому месту, окружили меня светлым кругом, я увидел множество
женских согбенных фигур с огоньками в руках, молчаливых и тихих, как сама
печаль, как горе всего народа моего. Сотни, а то и тысячи женщин ходили по
темному, заливаемому черными потоками дождя полю, будто искали своих родных,
слетевшись сюда со всей Украины! Откуда взялись здесь, как прибились сюда,
откуда узнали о поле смерти, кто они и что? О мои измученные, изгоревавшиеся
сестры!
Тихо ушел я оттуда и шел так долго, что уже начало рассветать, и только
тогда попал я в шатер, где лежали в только что сколоченных дубовых гробах
мои полковники Бурляй и Морозенко, один изрубленный и иссеченный, весь в
давних шрамах, собрав в своих морщинах тяжких все ветры степей и моря, а
другой совсем юный, красивый, как молодой бог, с печатью мудрости на челе и
после смерти. Кто повинен в их смерти? Кому и как отомстить?
Долго стоял я у этих гробов, покрытых красной китайкой, этой заслугой
казацкой, чтобы и на том свете видели, какая кровь казацкая красная и
горячая, как горит она неугасимо в обороне земли своей и воли.
Выговский придвинулся ко мне, без слов указал своими невыразительными
белыми глазами: пора, гетман.
Я вышел в дождь, коноводы подвели коней, Демко спросил, куда теперь
едем.
- Куда же? - сказал я. - К полкам передовым. Надо будить панство, а то
бока позалеживают, пролежни наживут. А поскольку дождь - еще и подопреют...
- Подкрепиться бы тебе надо, гетман, - напомнил Выговский.
- Кому страва*, а кому слава, пане Иван, - кинул я ему через плечо. -
Как сказано в Экклезиасте: горе тебе, земля, если князья твои едят рано.
Мертвые вопиют, слышишь, пане Иван! Требуют мести!
______________
* Страва - кушанье, блюдо, яство.
Я бросил на шляхетский табор всю свою силу, ударил сразу отовсюду,
снова рвался сам во все пекла битвы, в диком натиске, в стрельбе, криках и
ярости прошел этот день, а за ним еще день и еще. Дождь лил непрерывно днем
и ночью, и люди мокли в воде, как конопля. Сухари покрывались плесенью даже
в деревянных бочках, порох промокал и не выстреливал, пушки увязали в грязи,
трупы стлались густо, но дух казацкий не умирал, и еще гуще сыпались шутки,
насмешки летели на ту сторону валов вместе с пулями и стрелами, сильнее пуль
и острее стрел.
- А что наш дождик - не донимает?
- Воды - хоть умойся!
- Не очень огорчайтесь, панове: чему висеть, то не утонет!
- А кто и выплывет, того повесим хорошенько!
- Отдадите уж нам свои сафьянцы, свои саеты, адамашки и кармазины!
- А мы вам - хотя бы и свои кобеняки заханлюженные.
- Эй, паны! - кричали казаки. - Хватит вам по шанцам лазить, дорогие
кунтуши портить!
- Идите уж в ясырь в Крым, там хоть конины пожуете!
- А то ведь у вас тут три пана на один сухарь выпадает!
- Когда же вы, панове шляхта, чинш на Украине собирать будете?
- Вот уже год есть, как мы ничегошеньки не платили!
- Вот вам, панове, роговое очко!
- Вот вам аренды, ставщизна, панщина, пересуды и сухомельщина!
- А может, придумаете еще какую-нибудь панщину?
- Вот и со скотины до сих пор не брали десятины!
- Кони ржут, и быдло ошалело, на ярмарку хочет!
- Что ж вы там спрятались за валами, что и Украины не видите?
- Глаза больше живота!
- Паны не целые сани, да еще и ноги висят!
Всю неделю ежедневно и ежечасно продолжались наши непрестанные штурмы и
крики; так что шляхта и выдержать не могла такого натиска. Дееписец
шляхетский горько промолвит впоследствии: "Напрасно мудрые ищут пекло in
centro terrae*. В Украине - там настоящее пекло людской злобы". Я гнал на
лагерь вражеский тысячи волов, чтобы осажденные тратили на них свой порох и
боеприпасы, стращал всяческими неожиданностями, фортелями, криками, а тем
временем казачество насыпало и насыпало свои валы, которые все плотнее
сжимали кольцо осады. Под прикрытием деревянных щитов, гуляй-городин, мешков
с землею казаки копали шанцы, насыпали валы, выставляли такие высокие шанцы,
что в шляхетском таборе видели все как на ладони, - легко могли попасть даже
в собаку. За неделю панство окружило свой табор, возведя намного короче
внутренний вал, и потихоньку перебралось туда. Казаки тотчас же заняли
первые вражеские укрепления и продолжили свое неутомимое копание. Четыре
раза, по мере того как редело шляхетское войско, гибли кони, исчезали
припасы, Вишневецкий уменьшал и свой табор, подобравшись с ним уже вплотную
к Збаражской крепости, и уже теперь казаки, возведя свои шанцы высотою в два
коня, забрасывали вниз на длинных веревках крюки, зацепляли польские возы с
припасами, а то и самих шляхтичей и тянули к себе. Паны рыли норы, как
кроты, от голода были иссохшими и близкими к египетским мумиям, выбивались
из последних сил, а я уже не посылал казаков на напрасную смерть, надеясь
взять Вишневецкого и его воинство голыми руками.
______________
* В центре земли (лат.).
Страшные дела творились по ту сторону валов: голод, смрад от трупов,
ели коней, мышей, собак, сапоги и ремни с телег, грызли зубами ссохшуюся
землю. Не один пан заплатил пошлину головою на шляхетском базаре и воды,
бедный, не напился без кровавой платы, да и ту пил с червями и сукровицей из
трупов.
Из шляхетского табора ежедневно перебегали целые тучи беглецов, хотя
региментари и рубили для острастки руки и ноги пойманным. Я знал все, что
происходит по ту сторону валов, знал, что уже и сам князь ясновельможный
Ярема жует дохлую конину, и терпеливо ждал своего часа. Должен был быть
терпеливым, как земля.
И кто же захотел испытывать мое терпение? Писарь мой генеральный
Выговский. Демко, сообщая мне о чем-то важном, имел привычку говорить вроде
бы в пространство, тоскливо и небрежно. И чем важнее была весть, тем большая
тоскливость вырисовывалась на его спокойном лице. Я только что возвратился в
свой шатер после целодневного пребывания в полках, которые упорно штурмовали
осажденных. Сидел, склонившись за столом, руки мои тяжко свисали,
исчерпанность в каждой жилочке. День-деньской был с казаками, заохочивал их
словом и обещанием, сам рыл с ними землю, мок под дождем так, что не было на
мне сухой нитки, однако был не в силах и переодеться в сухое, а джуру,
который попытался было подать мне смену одежды, прогнал прочь.
- Там наши разъезды перехватили посланца, - небрежно промолвил Демко,
войдя в шатер и глядя куда-то в угол, будто именно там был этот
перехваченный посланец.
- Чей посланец? Где? - встрепенулся я, мгновенно сбрасывая с себя
усталость и отвращение ко всему на свете. Воин загорелся во мне, воин и
гетман, я снова был уже деятельным, готовым к решениям и отпору, хотел иметь
врага перед собой, был нетерпелив, как малое дитя. - Что за посланец? Почему
молчишь?
- Думал, знаешь уже, гетман. Князь Ярема из табора выслал с письмом к
королю шляхтича. Какая-то отчаянная душа! Проскочил аж за Львов.
- Как же он выбрался из табора?
- А черти его маму знают. Как-то, вишь, выполз. Может, как крот или как
ящерица. Очутился за Львовом. Если бы не наши разъезды, которые Богун
разослал, то видели бы мы его, как прошлогодний снег. Такой резвый!
Отбивался, как черт. Не отдал письма, пока и головы не лишился.
- Где письмо?
- Да где же? У писаря пана Выговского.
- Зови Выговского!
Казак, посланный за генеральным писарем, возвратился быстро, однако
один.
- Ну? - нетерпеливо взглянул я на него.
Казак был немолодой, воин опытный и человек бывалый. Он прищурил глаз и
пустил улыбочку под усы.
- Пан писарь принимают ванну под своим шатром.
- Ванну? - не поверил я услышанному.
- Ну да, - кашлянул казак уже с откровенной насмешкой.
- Тащите его сюда с его ванной! - затопал я ногами так, будто казак был
виновен в шляхетских нравах моего писаря.
- Гетманское веление! - крутнулся казак, и уже его не было, уже он
кинулся созывать товарищество, чтобы поскорее выполнить это веление.
Пан Иван сначала и не сообразил, что происходит. Когда влетела к нему в
шатер дюжина казаков, он, наверное, думал, что это его многочисленные
пахолки, которые носили ему горячую воду, подливая в шляхетскую ванну, чтобы
напарить да поманежить белое холеное тело писаря. Но когда казаки дружно
схватились за края ванны и покачнули ее вместе с Выговским, он взмахнул
своими короткими руками, гневно крикнул:
- Эй, что за шутки!
Казаки молча тащили ванну с писарем из шатра. Там уже сбежалось
множество люда, так что Выговскому, чтобы закрыть свой срам, пришлось по
самую шею погрузиться в воду. Казаки тем временем подняли ванну выше и
понесли ее вокруг Писарева шатра, будто в этакий крестный ход, в насмешку и
надругательство над генеральным писарем. Отовсюду бежали казаки, чтобы
потешиться таким зрелищем, Выговский пускал пузыри в ванну, мочил усы в
обмылках, пенился от ярости на тех, которые тащили его неизвестно куда:
- Лайдаки! Головы поотрываю!
- Не хлопочи, пане писарь, о наших головах! - добродушно отшучивались
казаки. - Ты поотрываешь, а пан гетман снова приставит. Еще крепче будет
сидеть на плечах.
Я стоял перед своим шатром и смотрел, как приближается ко мне этот
чудной поход.
- Что, пане писарь, теплая ли водичка? - спросил насмешливо, когда
ванну с Выговским поставили передо мною. Пан Иван не мог вымолвить слова.
Понял уже, что это не простая шутка самих казаков, что тут речь идет о
чем-то другом, может и страшном.
- Где письмо Вишневецкого? - тихо промолвил я. - Манежишься в ванне, а
гетман должен тебя ждать! Где письмо, спрашиваю!
- Письмо у меня. Но ведь, гетман... Такое обращение...
- Какого же еще хотел обращения! Почему сидишь в своей ванне? Письмо!
- Я ведь не одет... Не могу так... Оскорбление маестата...
- Вылезай из своей ванны как есть, и одна нога там, а другая тут! Жаль
говорить о каких-то маестатах! Ну!
Выговский выпрыгнул из ванны, прикрывая ладонью срам, под хохот и свист
казацкий метнулся к своему шатру. У него не было времени одеваться,
завернулся в какую-то кирею, сразу же и прибежал назад со своей писарской
шкатулкой, где хранил самые важные письма.
Я пропустил его в свой шатер, вошел следом за ним, сказал спокойно:
- Садись и читай.
- Пан гетман, я ведь не одет.
- Читай.
- Нехорошо учинил со мною, гетман. За мою верность и...
- Слыхал уже.
- Кто еще так предан тебе?
- И это слыхал.
- Оберегаю тебя, как могу...
- Читай! - закричал я на него, готовый кинуться на Выговского с
кулаками. - Чего канючишь?
Дрожащими руками достал он из шкатулки письмо Вишневецкого, отобранное
у посланца, начал читать, как стоял, босой, мокрый, кутаясь в широкую
одежду, и отчаянье в его голосе вельми созвучно было отчаянным жалобам, с
которыми Вишневецкий обращался к королю в письме: "Мы в крайней беде.
Неприятель окружил нас со всех сторон так, что и птица к нам или от нас не
перелетит. На достойное соглашение никакой надежды! Хмельницкий надеется уже
быть паном всей Польши. Голод необычайный и неслыханный, труды ежедневные и
опасности переносим, но пороха не имеем и на несколько дней..."
- Садись, - велел я писарю, когда он дочитал письмо до конца. - Бери
перо и пиши ответ пану Яреме. Пиши так: "Ясному князю Вишневецкому, приятелю
нашему, хотя и недоброжелательному. Извещаю вашу княжескую милость, что
письмо это твое с посланцем вашей милости перехвачено за Львовом в трех
милях. Посланцу голову срубили, а письмо в целости посылаю. Надеешься, ваша
милость, на какую-то помощь от короля - а почему же сами не выходите из норы
и не собираетесь в одну кучу с королем? Так ведь и король не без разума,
чтобы, будучи таким великим монархом, безрассудно терять людей своих. Как же
он может прийти на помощь к вам? Без табора нельзя, а с табором - есть речки
и речечки. Видит это король егомосць, что к себе нас ждет, и с ним может
произойти определенное согласие и договор. А ваша княжеская милость не смей
на нас жаловаться, на себя подивись: мы вашу княжескую милость не трогали и
в целости в маетностях заднепровских хотели оставить, а теперь, коли так, -
по воле божьей, наверное, - вышло, изволь искать выхода по воле своей".
- Найди шляхтича пленного, хорошо упитанного, и отправь сие письмо
сегодня же, - сказал я. - Иди и делай.
- Обидел ты меня тяжко, гетман, - пожаловался Выговский. - Но я обид от
тебя не помню, знаешь об этом.
- Иди, иди. И запомни: с огнем играешь!
Может, был я иногда слишком суров и даже несправедлив к своим
приближенным, но кто же будет справедливым со мною?
Не узнавал себя. Тяжелые обстоятельства ожесточили мой нрав, сделали
крепким то, что было расслаблено, твердым то, что было размягчено, и
полностью изменили всю мою жизнь. Часто мог быть грубым и гневным, чужд был
какой бы то ни было изнеженности, был деятельным и обеспокоенным, требовал
этого и от всех других, не терпел промашек и расхлябанности, никому
провинностей не прощал, даже родному сыну. Я забыл о добродушии, презирал
украшения, суровость сопровождала меня на каждом шагу, страх, а не милость
ходили за мною следом, я не поддавался наговорам, советы слушал, а делал
по-своему и уже чувствовал, что с течением времени все чаще не доверяю и
науке, и самому разуму. Может, из-за того, что разум воплощался в таких моих
приближенных, как Выговский? Жаль говорить! Когда-то, когда был еще во
Франции, мне показывали старинный шинок "Под чертовым бздом", где собирались
в течение целых веков умы беззаботные и неуправляемые (может, потому
хотелось и мне собрать как-нибудь свои умы украинские где-то в шинке). За
двести лет до меня в этом шинке великий поэт с берегов Сены сочинил "Балладу
примет", написанную словно бы обо мне нынешнем:
Я знаю летопись далеких лет,
Я знаю, сколько крох в сухой краюхе,
Я знаю, что у принца на обед,
Я знаю - богачи в тепле и в сухе,
Я знаю, что они бывают глухи,
Я знаю - нет им дела до тебя,
Я знаю все затрещины, все плюхи,
Я знаю все, но только не себя.
Я знаю, как на мед садятся мухи,
Я знаю Смерть, что рыщет, все губя,
Я знаю книги, истины и слухи,
Я знаю все, но только не себя*.
______________
* Вийон Франсуа. Баллада примет. Перевод И.Эренбурга.
Но зато знал я вельми хорошо, что при всей моей терпеливости и внешней
медлительности не могу позволить себе малейшего послабления и никакого
промедления. Потому так сурово повел себя с Выговским, еще и пощадил его,
ибо другого уже давно пустил бы под казацкие сабли за подобное небрежное, а
может, и преступное промедление.
Я держал осажденных железной рукою, а тем временем пристально следил за
королем, чтобы не дать ему соединиться с Вишневецким. Знал о короле все, он
обо мне - ничего, потому что шел по моей земле, где все было враждебным для
него и все летело с вестями к Хмельницкому. В Варшаве папский легат де
Торрес благословил короля в день Ивана Крестителя и вручил ему освященное
знамя и меч как воителю за католичество против врагов апостольского
престола. Когда король выехал из замка, под ним споткнулся конь. Все сделали
вид, что не заметили этого плохого знака. Пророчествовали викторию и славу.
Магнаты приводили к Яну Казимиру свои хоругви, но не вельми торопились с
этим делом, не вырывались друг перед другом, а наоборот: прятались друг за
друга, выталкивая наперед самых старательных, или же самых глупых, как они
считали. За месяц король прошел от Варшавы только до Замостья, долго
выстаивал повсюду, при
...Закладка в соц.сетях